Текст книги "У стен Малапаги"
Автор книги: Борис Рохлин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц)
Когда нам хорошо
Бабушка и Володя
В своём дошкольном детстве он жил у бабушки. И в том месте было много деревянных заборов и глухих каменных оград из кирпича. Лазить на заборы, а особенно на кирпичную стену, что ограждала паровозное депо, строго воспрещалось. И эта бабушка, – уж эта мне бабушка Берта, – когда Володя однажды ослушался, как наказала его, как наказала, и в угол между сундуком и дедушкиной, – когда он ещё живой был, до тех пор, пока не умер, – а теперь его койкой поставила, но этого мало ей показалось. Так она ещё наказание ему устроила, выдумала в назидание, чтоб проучить. Взяла на работу и весь день во дворе на скамейке заставила сидеть под окном бухгалтерии, где бабушка уже двадцать третий год была старшим бухгалтером и заведовала за своим столом, что у окна стоял, «материалом в пути», то есть в тех, как сама ему когда-то объяснила, бумагах разбиралась, которые представляли разные грузы, что к бабушкиной с дедушкой, – которого тогда, правда, уже не было, – станции приближались, и это и был «материал в пути».
Стена была высокой и ветхой от старости, и ходить по ней вместе с Климом было страшновато, но раз Клим, то и он ходил. Володя сидел на скамейке под липой, и было приятно, сидя вот так под дрожание горячего летнего воздуха, под гул полдневной – в самый разгар – жизни, что текла вокруг и над ним, приятно думать и вспоминать, какая была высокая стена, как они полезли, как шелковицу рвали, о наказании своём думать. И постепенно от этого занятия – думания – пропал страх, исчезло чувство вины, внушённое бабушкой и изобретённым ею наказанием.
И чем дольше он об этом думал, тем выше стена становилась и тем было веселее, хитрость даже стала проглядывать, усмешечка. Вот он какой, тихий, послушный, но почему, потому что хочет таким быть, а не то что слабый, внучек бабушкин. По стене-то он пошёл, а мог не пойти, просто из нехотения своего, по своей воле, а не то что там бабушка запрещает. Да, такой он и есть, хоть Клим, конечно, но он тоже.
Катя не отзывается
Володя звал Катю, но она не приходила, и это было ему странно, ибо ничего он от неё не требовал и не просил, и в голову не приходило просить, да мало того, что он нуждается в большем, чем видеть её, и вовсе не приходило. Но он звал Катю, и ему казалось, что в летней застывшей тишине деревенской улицы, когда все в делах и отправились разрешать их, уж никак не могла Катя не заметить его, а раз не замечает, то не хочет видеть, и хуже ещё – себя позволить видеть – не хочет.
Разговоры с папой и гости
Володя говорил:
«Собака пропала и буква „Б“ пропала. Смотри, папа, ой, папа, окно горит, скорей, папа, окно же горит».
А папа в ответ:
«Тебе тяжело».
Тихо, вразумляя, успокоительно, чтоб он понял. Температура, свинка, ангина, сразу две болезни. А Володя ему в тон, совсем как в насмешку, потому что уж так в тон, в лад, серьёзно:
«Да, папа, тяжело. Я всё лечу, лечу, выше, а мне, знаешь, выйти хочется, выйти, не летать больше, никогда. А я всё выше, и тяжело мне так, и выйти хочется».
Володя болел уже давнее медленное время. Дни всё растягивались. Все они были одинаково тёмные, будто ему удавалось день миновать и сразу из одной ночи в другуго перейти. Редко шум какой долетал извне его существующего мира, голоса соседей, что варенье вишнёвое приносили и яблоки, незнакомые люди тоже приходили, но все они были некрасивые, с толстыми лицами, коротышки, такие уроды. А папу и маму он по памяти знал, и хоть и их разобрать не мог как следует, но видел прежними, потому что на них глаза у Володи были те, ранние, до болезни которые ещё.
Все дни, и в тёмное, и в дневное светлое время, ибо и оно было, папа и мама менялись у Володиной постели, дежурили. Они были уставшими и старыми, будто и впрямь, что у людей, да и у них при обычной жизни за день считалось, теперь за год пошло.
Откуда папа и другие вопросы
Раньше, когда ещё папы не было…, только трудность с объяснением, почему не было, то есть он был, но давно, до Володи, хотя здесь совсем путаница, потому как, если без него, то зачем папа, и как он мог быть? Тут такое получается, что объяснить ещё труднее, чем то, что Володя без папы. Ну ладно, потом он появился. Правда, и здесь много тёмного и неясного, и если бы Володю кто спросил, мол, как это всё произошло, не было, потом стал, появление его и для Володи было загадочно, из чего он появился и откуда. Если бы он приехал, тогда понятно, а в том и дело, что этот теперешний папа никуда и не уезжал; как же он мог приехать, когда он каждый вечер приходил. Он вначале папой вовсе и не был, а приходил в гости, и только потом стал папой, поселился, и всё время стал быть.
И в то время, когда он, тайный в прошлом, а теперь явный его папа, прежде собирался в свой неизвестный дом, где ему, наверно, – так Володе казалось, – было невесело, потому что он всегда долго тянул, вставал, садился, ходил, да и собирался не сразу, не то что оделся, сказал «До свидания» и пошёл. Здесь всё непонятно было и неловко. Володю особенно сердило, что от мамы его отрывают, вернее, маму этот папа уводит от Володи, не то, что прямо, они никуда и не ходили. Другое важным было – в маме. Забывалась она, о Володе думать переставала.
Внешне прежним всё было, но по обиде внутри, больно, больно когда, и плакать хочется, знал он, другое всё, не прежнее, не как раньше, тебе всё, тебе.
Не то, что ты сейчас совсем без значения, без веса, но и ещё есть, другой. Деление, делёж, оттого и боль, что раздел вдруг оказался возможным, дробление. О его справедливости он позднее догадался, но признать так и не смог. Уйти, убежать, в угол забиться – вот что надо тут делать, а он к ней, за руку, к ней близко, смотрит, в глаза заглядывает, а она – будто очки тёмные, ничего не видит. Только важен для неё этот ещё не его папа. Смеётся иначе, до него прикасается, и руку отдёргивает.
Есть здесь одна загадка, что получается у него как бы два папы – один до него, другой после, а какой настоящий – неизвестно. Но в общем Володе папа нравится – этот нынешний. Так что пусть уж два или один, или как получилось, у всех, наверно, по-разному выходит в этом деле.
Этот главный, окончательный папа помнится ему ясно. Необыкновенный, необычный, не как у других, умный.
«Боже мой, – говорила мама, – какой ты умный».
Может, поэтому или рядом лежащей причине и привязанность мамина до полной подчинённости, и забывчивость, пусть кратковременная, по Володе.
Папа в то время был философом, и от этой умственной науки произошли недоразумения, и папина болезнь, и возникли проблемы.
Мама спасает рукопись
После школы Володя пришёл домой, где печка топилась, к семейной жизни с папой и мамой, к застольным разговорам о школьных делах и личных – папы и мамы – затруднениях.
В тот вечер вот что произошло, тогда Володя и узнал, что папа и мама – это, конечно, но есть и другие – дальние, а они твою жизнь по-своему разрешить могут, что зависимость существует, что в мире папа и мама не последнее слово имеют. Неужели сильнее есть? Теперь-то он знает, что они самые слабые. Им больше всех помощь нужна.
Папа нервный был, неопрятным запомнился, весь в табачных крошках и дыме папиросном. Бегает по комнате, бросает на пол, что под руку подвернётся. Он на пол, а мама сзади ходит и подбирает, вновь на место ставит. А папа всё бросает, бросает, успокоиться не хочет, на что-то решиться силы копит. И беспрерывно разговор о том, что писал он последнее время, о написанной и на машинке уже отпечатанной книге.
И папа говорил тогда, что он, он мешает, ему не даёт, он – тот, что в Москве, а иначе папа давно уж такое сделал, главнее самых главных стал, и умным считался бы не мамой одной. Но он, в нём заминка и преграда, чтоб проявиться папе, свои возможности доказать. И место, ему подобающее, занять. А потом страшное произошло, даже не страшное, непонятное настолько, что и страха быть не могло, одно удивление, не светлое, не радость содержащее, – бывает такое, когда в любви удачно сошелся или что не получалось, сделалось само, целиком, вмиг, – так здесь речь не об этом. Другое тут было. Боже мой, Боже мой, что же он, как, нет, он невольно, не то хотел, так получилось. Такое удивление было.
Папа брал свою работу, что на машинке уже отпечаталась, пачку возьмёт и в печку, и тогда по лицу жар плывёт, а огонь вспыхнет, погаснет, вспыхнет, а потом тлеть. Слишком много бумаги, печка маленькая.
Мама вокруг, и предметы, что папа побросал, расставлять забыла вокруг, то к папе совсем, вплотную, вот вырвет, то от него как шарахнется, стала большой, растопыренной, но молчит, только руками прижмёт к телу своему, а после взмах, прижмёт – и к папе руки бросает. Так и сгорела бы рукопись в печке, но мама не дала. Почти всю книгу огонь миновал.
Да дело и не в книге. В недоумении, первом сомнении. Подозрение вкралось насчёт окружающей жизни.
Разговоры с папой
«Закройте дверь, я не хочу, чтобы входила кошка, закройте, а то кошка войдёт».
И папа встаёт, закрывает дверь.
«Папа, я люблю Катю, в нашем классе она лучше всех девочек учится».
«Да, – говорит папа, – она отличница».
«Я люблю Катю, она умная и всё знает».
«Да, – отвечает папа, – Катя умная».
«Я люблю Катю, она очень быстро бегает, я никогда не могу её догнать».
«Почему, ты иногда её догоняешь».
«Я люблю Катю, она к нам приходит, и я никогда не хочу, чтобы она уходила, никогда, чтоб уходила Катя. Мы с ней играем, и я даже спать не хочу. Слышишь, никогда не хочу».
«Да, ты потом долго не можешь уснуть».
«Я люблю Катю, потому что она красивая».
«Да, Катя хорошая девочка».
«Ты знаешь, я люблю Катю, потому что она девочка».
«Тебе пора спать», – говорит папа и встаёт, чтобы налить горькой микстуры в большую серебряную ложку.
«Когда я выздоровлю, Катя снова будет приходить к нам, правда?»
«Да, конечно, она будет приходить».
Отступление насчёт отдалённых предметов
Тёмное было звучание у жизни, и хоть много сладости крылось в темноте этой, но орда несуразиц разных всё поглощала, не оставляла просвета. Книжки жглись в печке в сорок девятом и позднее, шли на растопку листы одного формата, уснащённые типографскими значками, точками, запятыми и прочими вопросительно-восклицательными, отметку имевшие о том, какая страница. Может, и книги были так себе, всё о политике больше, но и художественность присутствовала, и с картинками, редко, но встречались. Одну Володя помнил: солдат штыком Георгия Победоносца ниспровергал. В солдате была тайна, загадка. Он победил, одолел, а всё же приходится его в печку отправлять.
Ветреное было время, холодное, оттого, что с залива Финского дуло и щелей в жизни много имелось, а дальше их всё больше становилось, и явственнее течь и крен в жизни обнаруживались. Даже не темноты ощущение было – черноты, глядеть когда некуда было, потому, не видно ничего, что смотреть.
Жил, будто ладонью заслонился, как от солнца заслоняются, а он от окружающей жизни, когда и не бьют, а всё словно к стенке ставят, постоишь, постоишь и дальше к следующей топаешь. И каждая последней мерещится.
Как-то раз в такое время, на продолжении его последнем, перед великими переменами, незадолго, солдата убили, резиновая только лодка от него осталась, плыла, бесшумная совсем. Печальное пение сосен помнится, высоко, как на хорах, в пустом пространстве обдутого северного неба, безлюдной прибрежной земли, ветер с залива, будто сам гонимый, будто некто более могущественный заставляет его ворошить песок, с места на место песчинки переносить, под корнями сосен прятать, холмы насыпать и срывать их. Пение одинокого последнего хора, пение по жертве, по усопшим, кому ещё предстоит это – по ним пение.
Честное пионерское…
Это рассказ детский. О жизни, что была и прошла. Вот и сейчас вспомнилось, о бывшем, о давно случившемся. Насчёт «честного пионерского…» Володе представилось, отчётливо, до самой малости, вся обстановка, как получилось, и слова произнесены «честное…» были.
Пьян был отец в тот вечер, крепко пьян, и всё пить продолжал, шампанское. Больше он ничего не пил. Пьянство его широким не было. Не то что там гулять, всех перепугать, по лестнице, на улицу, да в милицию гудёж свой и недовольство жизнью принести. Нет. Такого не было, другое, что похуже, что внутри, въелось, разъело, когда от этого уже деться некуда, и тогда такое говорится, слова идут из глубины самой, где совсем темно. Не то что мысль или переживание себя в слова облекают, тут последнее, что годами копится, что всю твою жизнь собирается, и не мысли это, и не чувства, а боль одна, ссадина, надрыв.
По полу катались пустые бутылки, дымно было в комнате от «Беломора», угарно от печки.
Теперь Володя понимает, что такое невмоготу, когда говорит человек, всё говорит, чтоб недополученное, несостоявшееся, неисполненное высказать. Ибо нет счастья, и будто другая жена была, первая запропастилась в неизвестности жизни, да сын от неё утонул в большой северной реке. Откровенность нападает такая…, и грани, и границы, и что дозволено, забываешь, и женщину ударить можно, с которой близость, что ближе не бывает. Словно никогда розни не знал, как жить начал.
Володя в тот вечер убежал, ибо знал, что бывает, когда мужчина, пусть папа, тем хуже, и не по жестокости или скотству, а лишь по слабости, оттого, что под сорок, а не получается, что-то главное сломалось, и тогда после пяти бутылок, что по полу раскатились, женщину, с которой не то что официально, через ЗАГС, разрешили, тут и не любовь, больше, привязанность, тяготение, невозможность иначе, с другой какой, и эту по лицу, и ещё, ещё, самому больно, а всё бьёшь, знаешь, легче не будет, да хоть силу свою показать, мол, есть ещё она. Доказательством считаешь это, что живёшь, что жизнь не замордовала совсем, и тут-то ошибочка, думаешь, по-своему поступаешь, а на деле внешнее, жизнью окружающей что зовётся, оно тобой и двигает, и там, где думал на себе настоять, растерял без остатка, всего себя, сдался. И не победу праздновать, а поражение, полную личную катастрофу. Человека отсутствие считай установленным. Наружное взяло верх. Тебя топчут, а ты, – из-за кого ещё только и живёшь, – лупишь со всей силы, потому и лупишь, неловкость одолела.
Убежал Володя к однокашнику своему, у которого тоже жизнь хлопотливая. Оттого, что денег в семье нет, сестрёнка от отца другого, да и тот неизвестно где гуляет. Весь вечер провёл он там и поздно домой вернулся. Отец на диване сидел, и на стенке от головы его тёмное пятно от таких сидений всегда увеличивалось. Володя и пальто снять не успел, а отец схватил его за ворот, трясти стал, где, говорит, был, подозрение напало, куда он ходил, не доносить ли, хотя слово это произнесено не было. Такая была жизнь, когда и взрослый испугается, а Володя чист был и «честное пионерское», не думая и говорить не собираясь, сказал. После этого никогда таким чистым не был, без задних, попрятанных в утолках мыслей. С отцом тогда странное произошло, враз сломался, и вся жестокость, надуманная от неловкости, стыдливости, что неоценённой оказалась, слетела. И папа снова стал тот, решившийся, насовсем который…
Рано утром, когда все спят
Володя просыпается рано, в шесть и часто в четыре, и просыпаясь в шесть, он видит усевшееся на стене и на книжных шкафах и упавшее на пол солнце, совсем новое, блестящее, только сегодня появившееся, а в четыре видна Володе, и он её наблюдает внимательно, сосредоточенно, лишь полоска, да и та не сплошная, а скорее чёрточками идущая. Это за окном просветление ночного времени наступает, и ему, знающему об этом, очень хочется, чтоб скорей день был и шум, и жизнь началась, двери чтоб хлопали, и разговор на кухне соседи завели, женщины всё, и разговор свой о происшествиях, событиях местного значения, о родах, о свадьбе, прогноз дали б на будущее, не то, что по радио о погоде и политике, скорей о счастьи, насчёт его разговор свой, женский, произвели.
Но ещё рано, и он тихо лежит в темноте, и думает. Вот скоро он выздоровеет и увидит Катю, а дальше он не знает, ничего не знает, даже не знает, о чём думать.
Игра
И вот видит Володя, Катя пришла, нет, вначале звонок раздастся, а он подумает, что телефон, и вдруг увидит в дверях Катю. Удивится он, это точно, даже удивление на своём лице чувствует, так заметно, что дотронуться до него можно. Только не обрадуется он, наоборот, странно станет, не по себе, словно огорчение испытает, но после окажется, что это не огорчение, просто от неожиданности, испугается перемены, отношение Катино к нему под сомнение поставит, такой же он для неё после болезни – в этом усомнится.
А Катя на него с любопытством смотрит и говорит:
«Я знаю, у тебя была свинка, но это не страшно, я давно болела свинкой».
И тут Володя совсем маленьким окажется, как перед мамой, вдруг выяснится, что плакать он может от Кати и слов её. Как с мамой расставание, внутри сжатие, защемление, горько так, горько, будто последнее расставание, без возвращения. В будущем часто такое предстояло ему. А что от разных девочек и женщин ощущение потери и невозвратности могло происходить, позже открылось. Может, конечно, в нём это самом сидело, а они и ни при чём были.
Дальше он начнёт говорить, объяснять, торопливо, спотыкаясь, сам не зная насчёт чего. Вероятно, здесь не обошлось без любви или игры, в которую играть ещё не приходилось. И была Катя, как долгожданная игрушка, которую долго не покупали, а когда купили, то что делать с ней, как завести, не знаешь. И ключик есть, да куда его вставлять? Вертишь игрушку во все стороны. И только. Но была эта игра необыкновенна, а что знания позднее прибавилось, слаще она не стала. Играют они долго, и когда Катя уходит, то по-прежнему хорошо, не горько, только радость, чего после не бывало, да, видимо, и быть не должно.
Последний разговор с папой
Папа говорит:
«Море, оно большое, в море много воды, прохладной и глубокой, но ты далеко не заходи, потому что вода солёная, как лекарство».
Нет, вначале было не море, автобус, ещё раньше река с пароходом и пристанью, которая и название имела, Голодная, Голодная пристань, даже странно, и папа купил книгу в зелёной обложке, там рассказ был про Ворота Расемон, про слугу, у которого прыщ на щеке вскочил, про мёртвых людей, про старуху, рвавщую волосы у трупов на парики. Рассказ о том, что люди при всех обстоятельствах хотят жить. Ещё про девочку и мандарины был рассказ, про обезьянку и муки ада. От книги было прохладно. И много тени от старых платанов, густой, с просветами от ветра и солнца. А уже после этого был автобус, тоже зелёный, и они ехали мимо подсолнухов и хмеля, то жёлтое мимо, то зелёное.
Но и после приезда моря тоже не было, то есть оно было, но ещё не видно, оно стало позднее, после квартирной хозяйки, когда комнату сняли. Они пошли по аллее, где пили газированную воду, и увидели море.
Вот тут папа и сказал:
«Море большое…»
И ещё:
«Я в который раз вижу море и всегда удивляюсь, такое оно…»
А какое, он почему-то не сказал.
Путешествие
Однажды в жизни Володи произошло путешествие. К самому себе. К себе возвращение и открытие. Всё вокруг предстало обнажённым, форму свою растеряло, и там, где была ясность, порядок, дисциплина вещей, хаос, первичный элемент жизни выглянул. Привычек не стало, будто не жил доселе. Всё новое, не сделано, не закончено, всё на ветру, открыто. Город без крыш оказался, деревья с мест посходили, на заметку было взято много песка, глины и камня, что без дела и надобности жить порешили и в строительство идти, на созидание, наотрез отказались. На окраинах понарыли ям и проложили огромное множество рельсов, блестящих на солнце. В близлежащей жизни блажь, глухота. Лишь ветер дует, взъерошенность в воздухе создаёт, а так тихо в окружающем пространстве. Оцепенение, сон. Предметы на свои места становиться решили, как положено изначалу было. Солнце стало не плоское и не крутлое, оно везде теперь было В воздухе между облаками, деревьями, птицами и землёй плавал шмель, фыркал, как кошка, жёлтую, мохнатую спину выставлял, а цветок, к которому он подплыл, загребая лапками, как подсолнух, был огромный и тёплый от солнца.
Володе вдруг стало не жарко, прохладно стало, и не трудно жить на свете. Главное оказалось не то, что тяжело, а то, что потом наступает. Вначале тяжело, а после легче, хорошо после. У каждого тяжело своё легко есть, своё хорошо. И нечего падать духом, голову вешать и бояться. Потому что на каждое удовлетворительно приготовлено, заранее выдумано своё отлично.