355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Пильняк » Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар » Текст книги (страница 8)
Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:28

Текст книги "Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар"


Автор книги: Борис Пильняк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 41 страниц)

Глава третья

…А жизнь…

Арбеков приехал в Палех тридцать лет спустя после Талки, за сутки до дня начала Совета на Талке и пробыл в Палехе почти столько же, сколько продолжалась Талка, талкские дни. Сергей Иванович знал, что жизнь должна быть как искусство, – и он приехал на родину прекрасного.

…если бы машина-шахматы была б изобретена, шахматы-искусство исчезло бы.

Палех сейчас на самом деле известен миру, ключ искусств. Схема его дел парадоксальнейша своими противоречиями: село богомазов, кустарей-отходников, организованных IX веком, вплоть до Октября, в «феодальную мануфактуру», работавшее на консервативнейшие слои русского общества, писавшее иконы и расписывавшее церкви, уже столетия пребывавшее в ремесле, – это село, которое, казалось, должно было бы быть выкинуто Семнадцатым не только за ненадобностью, но недоброй памятью, вслед за Семнадцатым вспыхнуло прекрасным искусством. Казалось, Палех утверждал себя и в наши дни доказательствами «от противного», от несуразицы. В горнорудной промышленности и в химико-аналитических лабораториях знают, что в тигле новых сплавов или в разложении элементов в качестве отбросов иной раз возникают совершенно неожиданные конгломераты, которых никто не ожидал и не подразумевал, но которые оказывались необходимыми, – так можно было бы думать о Палехе. Промысел села был выкинут за ненадобностью, но люди села остались в жизни, мастерство осталось в их глазах и пальцах, их глаза и жизнь перестроились в тигле революции, – палешане ничего не делали, их рассвет и их искусство принесла им эпоха, – едва ли этот шахматный ход рассуждений был правилен для Палеха.

Палех был и есть русское село, живущее законами России. Палех, много терявший на своих веках, все же пронес от семнадцатого века до Семнадцатого года традицию Рублева, Чирина, Дионисия. Неистовый Голиков, который ходит в Палехе по улице Голикова с можжевеловым посошком, вместо Георгия-победоносца, жалящего дракона с белого коня, написал Семена Михайловича Буденного на красном коне в буденновском шлеме, жалящего гидру контрреволюции, – мастерство и традиции Андрея Рублева ожили, Буденный стал сказкой, вместе с Буденным сказкою стали наши дни, возникло искусство. Академический и академичнейший Баканов, который по вечерам сидит на скамеечке с внучкою около своего дома на улице Баканова, вместо Богоматери с Иоанном написал двоих – его и ее – под золотым солнцем, среди «гребешков» икон пятнадцатого века, в окружении синих и розовых барашков и облаков, назвав работу «Первым поцелуем», – мастерство и традиции Прокопия Чирина сделали поцелуй святым, возникло искусство. Заслуженный деятель искусства Котухин написал заседание сельсовета экспозициями тайной вечери… Все это неверно для Палеха. Неверно, что Палех остался в рублевских иконописно-церковных традициях. Неверно, что Палех замкнут в сказке и в старине, превращенной в сказку. Неверно, что Палех умрет со своим старшим поколением.

Рядом с мастерскими палехского товарищества художников расположен Музей палехского искусства. Рядом с Музеем расположен Техникум палехской живописи. А вообще Палех – российское село, в котором обыкновенно живут художники и колхозники, причем иные колхозники мечтают стать и становятся художниками, равно как иные художники мечтают стать колхозниками. Жены у старейшего поколения колхозников и художников – одинаковых качеств и одинакового положения, причем художники называют своих жен «урядниками» по целому ряду художественно-бытовых обстоятельств, спасаясь от коих художники ставят по избам радиокричатели, чтобы жены не скучали. Село Палех, состоящее из улиц Баканова и Голикова, имеет свои просторечивые прозвания – «в горе» (улица Баканова), «слобода» (за рекой Палешкой, улица Голикова), Ильинская слобода (никем еще не названная), – и состоит село, ныне районный центр в честь художников, предпочтительно из обыкновеннейших российских изб, с «усадьбами», огородами, сараями и гумнами. Село отличается от остальных российских сел только тем, что в каждой избе в Палехе стены завешаны картинами и портретами палехского мастерства. Как улицы имеют свои прозвания, так и художники в просторечии имеют прозвища. Голиков прозван Тараканом, а Иван Васильевич Маркичев – Иван Забелой.

…знать – это еще не уметь.

Наутро Александра Михайловна, жена художника, бывшего художнического завхоза, Ивана Васильевича Вакурова (не того, который знаменит и заслужен), хозяйка Сергея Ивановича, сдавшая Сергею Ивановичу всю свою избу и переселившаяся в силу этих причин на чердак, сообщила:

– А в стаде-те что у нас деется, никогда такого не слыхивала, – бык коров сосет!

Наутро к Сергею Ивановичу пришли художники – друг Дмитрий Николаевич Буторин и друг Алексей Иванович Ватагин. Пошли в артель, то есть в правление товарищества, к председателю правления и другу Александру Ивановичу Зубкову. Друг Дмитрий Николаевич Буторин, возлюбивший краску шестнадцатого века русской иконописи, чем страннейше напоминает голландцев, написавший «у лукоморья дуб зеленый», изображавший рядом с Пушкиным самого себя во образе кота ученого, с золотою цепью, в золотых очках, – носил прозвание – Илья Федотович. Друг Алексей Иванович Ватагин, сохранивший и возлюбивший иконописный рисунок XII века, цвет XV века и орнаментацию XVII века, хранитель палехского стиля до консерватизма, – прозывался Ермолаем Охотником, а также – Велосипед. Друг Александр Иванович Зубков, председатель, основной критик и хранитель традиций товарищества, прозывался – Борона. Друзья уговаривались о рыбной ловле.

– Молчок, – сказал Александр Иванович.

– Ни мур-мур, – сказал Дмитрий Николаевич.

– Точка! – сказал Алексей Иванович.

До четырех художники работали. В четыре товарищи двинулись в Дягилеве, в соседнюю деревню к художнику-философу и другу Николаю Михайловичу Зиновьеву, ушедшему к себе загодя, чтобы приготовить невод. По дороге до Дягилева встречались лошади явно голиковско-буторинско-дыдыкинского рисунка, с такими ж головами и шеями, так же изогнутыми. Рыбу ловили на Люлехе, поросшем камышом и купавами. Люлех был не больше Талки. Заводилами оказались художник друг Николай Михайлович Зиновьев, он же Кузьма Сидорович, да заготовщик друг Александр Васильевич Маркичев, брат знаменитого и заслуженного Ивана, он же – Александр – Пистон. Люлех тек тихими лугами в перелесках к темному лесу. Сначала художники оберегались воды, а затем, в чем пришли, полезли в воду, таскали невод, вытаскивали тони, и в каждой тоне вылавливали по щуренку, по два окунька, а то и ничего не вылавливали. Улова не было, но пыл художников не пропадал, и мокрые художники над неводом, на зеленом берегу реки, поросшей купавами и камышами, были совершенно точными копиями тех тонконогих рыболовов, которые написаны насмешником, стихотворцем и палехским французом, другом Иваном Ивановичем Зубковым в его истории о «Рыбаке и рыбке», а также многими другими мастерами. Художники тянули тоню к темному лесу. Солнце шло к закату, сделавшись и бакановским, и зубковским, и вакуровским. И у темного леса рыбный лов был закончен. Были пойманы три щуренка, восемь окуньков, штук пятнадцать плотвиц. Под сосны темного леса принесены были – сковорода, льняное масло, хлеб, соленые огурцы – и водка, конечно. Началось питание по принципам христианских трех хлебов. Первое место командира занял заготовщик друг Александр Васильевич Маркичев, Пистон. Он оказался человеком прекрасного юмора, артистом порядка и качества народного артиста Ивана Михайловича Москвина. Он послал художников за сушняком, и он разжег костер, и он принялся чистить рыбу, и жарил рыбу самолично он, артистически, на льняном масле, круто посолив. Солнце село на землю, в лесу затих зеленый полумрак. Мокрые художники поснимали штаны и рубашки, превратившись в голых святых, и сушили штаны и рубашки над костром. Рыба поспела. Солнце зашло за землю. Лес потемнел. Искры от костра уходили к бледным звездам. Лес повторял ночь на безымянном озере. Друг Александр Васильевич налил первую чару. Певцами и запевалами оказались он да Алексей Иванович Ватагин – Ермолай. Они запели:

– Чарочка моя серебряная, на золотом блюде поставленная, – кому чару пити, кому выпивати?..

Художники обнесли друг друга песней и водкой. Сосны и ели на светлом небе казались и опрокинутыми в небо, и корягами со дна берендеева моря. Лица и голые тела людей были зеленоваты. Чарочка была повторена, от реки потек туман, алкоголь дополнял неясные очертания темного леса. Друг Александр Васильевич, без штанов, в чужом пальто, вышел на полянку около костра, он махнул веткою калины, как платьем, он сделал крендель ногою. Он запел:

 
Из-за лесику, лесу темного
Туто шли-прошли два молодчика…
 

Художники подхватили:

 
Ай люли, люли, два молодчика!
 

Художники стали в круг, взяли друг друга за руки, художники пошли по кругу.

 
Два молодчика, два холостеньких,
Они вместе шли, поклонилися!..
Ай, люли, люли, поклонилися!..
Они врозь пошли, разбранилися,
Об одной душе красной девице,
Ай, люли, люли, красной девице!..
 

Босой, без штанов, друг Александр Васильевич ходил посередине круга. Он начал прибаутошным кренделем, на смех помахивая калиною, – он заканчивал песню серьезно, идя по кругу хороводным ритмом, легко и красиво, забыв, что он и Пистон, и без штанов. Женщин не было в товариществе. Целомудреннейшим жестом, на самом деле почти по-женски, Александр Васильевич хлопнул в ладоши, затанцевал. Запели другую хороводную:

 
Как по чистым полям,
По зеленым лугам,
По зеленым лугам,
Я по ним ходил-гулял,
Я по ним ходил-гулял,
Тоску-скуку растерял,
Я рассеял грусть-тоску
По зеленым лугам!..
Уродилась моя тоска,
Точно травка зелена…
 

Лес стоял древностью. Костер бросал в небо искры, дымил хвоей, разгонял комаров, спутывал дым с туманом, уходил во мрак, в берендеевы закоулки сосен и елей, к волкам и лосям, попрятавшимся в этих лесах. Друг Александр Иванович Зубков, председатель, критик и чуть-чуть иронический человек, по прозванию Борона, а также Литвинов, сидел на сваленной ели, покуривая махорку, посмеивался. Он запел как можно громче, чтобы его услыхали:

 
Среди лесов дремучих
Разбойнички идут,
В своих руках могучих
Товарища несут!
 

Хор подхватил:

 
В своих руках могучих
Товарища несут!..
Носилки не простые
Из ружьев сложены,
И поперек стальные
Мечи положены!..
 

«Разбойнички» выпили еще по чаре, обнеся друг друга песней и водкой, степенно и торжественно. Перебив песнь, художники ходили за хворостом, костер бросал пламя и искры до вершин, трещал, пахнул горящей хвоей. Пламя костра всегда таинственно. Художники стояли у костра. В костре сгорели мечи, разбойники и рыцари сотен сказок, написанных этими художниками. В июне заря с зарею сходятся. Наступила полночь. В полночь пел Дмитрий Николаевич Буторин, пел один, со слезами на глазах, под безмолвное внимание товарищей:

 
На заре туманной юности
Всей душой любил я девицу.
Был в глазах у ней небесный цвет,
На лице горел любви огонь.
Что пред ней ты, утро майское.
Ты, дуброва-мать зеленая!..
Степь, трава шелковая,
Заря, вечер, ночь-волшебница, –
Хороши вы, когда нет ее,
Когда с вами делишь грусть-тоску.
А при ней – вас хоть бы не было.
С ней зима – весна, ночь – ясный день.
Не забыть мне, как последний раз
Я сказал ей, – прости, милая…
 

Было ясно, что Дмитрий Николаевич вкладывал в эту песнь все свое сердце, а быть может, и судьбу, – он был холост и есенински-лиричен. Его слушали серьезно, примолкнув, притихнув. Костер отгорел, тлели лишь пни. В десяти шагах от костра, за соснами и елями, проходила зеленая ночь. Туман подбирался холодком, пахнул лес сосновою смолою, прелью, грибами. Деревья стояли неподвижны и безмолвны. Перекликались в лесу ночные птицы, и ныли около березок комары.

Светало.

Все это: рыбная ловля, ночь у костра, хороводы, песни – все это сотни раз написано и Буториным, и Зиновьевым, и Зубковым, и Бакановым, и Маркичевым, и Вакуровым, и Котухиным, и Чекуриным, всеми, золотая вязь костров и восходов солнца, темень лесов, разбойников и рыцарей, золотой рыбки и золотого петушка, темень и золото тоски, точно травка зеленой, зари туманной юности, красной девицы, ай, люли, люли, красной девицы… Пьяных не было. Были счастливые люди.

Когда шли к Дягилеву и от Дягилева в Палех, Дмитрий Николаевич, он же Илья Федотович, сказал:

– А в стаде у нас, женщины говорят, бык коров сосет, – дела!

Возвращались в быт. Заговорили о женах.

– Опять «урядники» придираться будут.

Эпикуреец, с бородою больше, чем у Льва Толстого, истинный любитель природы, рассказчик поэмы о «красотах сельской жизни», которую он передавал звукоподражаниями, член коммунистической партии, седой юноша, художник, пишущий поэму социальной несправедливости и историю ссылки Герцена по «Былому и думам», друг Александр Васильевич Чуркин, по прозвищу Топор, сказал:

– Вот и хорошо в этих случаях для женщин радио, – нету дома мужей, есть кого послушать и «чему поучиться», – они тоже не отстают от времени.

У палехской околицы, прощаясь троекратным поцелуем дружбы, уговорились, чтобы жены, то есть «урядники», не знали, где художники были.

– Молчок! – сказал таинственно Александр Иванович.

– Ни мур-мур! – так же таинственно ответил Дмитрий Николаевич.

– Точка! – подтвердил Алексей Иванович.

Наутро художники упорно работали до четырех по своим мастерским, до обеда с учениками, со «студентами», а после обеда, хоронясь друг от друга, писали свои чудесности на лаке и под лаком, творили золота и краски указательными пальцами, причем разводили краски на курином желтке, полировали золото и серебро коровьим, а еще того лучше собачьим иль волчьим зубом, писали сквозь лупы кисточками более тонкими, чем комариный нос, – обдумывали свои композиции и клали их на лак.

В Палехе жил изумленный народ, художники, мастера, изумленные всем, что происходит в мире и с ними. Изумленными и праздничными ходили деды, которые по старости лет не принимали участия в общественной жизни, лишь критиковали, но, как восьмидесятидвухлетний отец Зиновьева, могли выпить рюмку водки и другую, покачать седою головой, поухмыляться, молвить: «Ишь ты, дела благодать!..» – Изумленными ходило старшее поколение мастеров: бывшие иконописцы, солдаты мировой войны, красноармейцы, спугнутые с векового своего промысла и сейчас – художники. Изумленными ходило второе поколение художников, Баженов, Каурцев, Турин, Солонин, Солобанов, Баранов, которые в двадцать втором году затруднялись решить, что лучше – искусство или валянье валенок. Не изумлена только молодежь.

На самом деле лошади в этом селе похожи на голиковских коней. На самом деле колхозники в этом селе становятся художниками, а некоторые художники, особенно их жены, мечтают о колхозе. На самом деле женщины здесь и в праздник, и в будни ходят с брошками, написанными их мужьями и братьями, причем на брошках изображены олени и лани, песни и сказки. Самое общеупотребительное слово здесь – искусство. Дети с трехлетнего возраста играют здесь в искусство, – родившиеся уже с пальцами художников, от рождения умеющие держать кисточку.

Сто лет тому назад и тридцать лет тому назад одни из палешан приходили в искусство, другие уходили из него – в овчинники, в сапожники, в портные. Хлебопашество не прокармливало. Отец Аристарха Дыдыкина, художника, необыкновенно сочетавшего в своих лаках Врубеля, средневековых персов и Микеланджело, был хлебопашцем и голодал; Аристарх Дыдыкин, с шести лет начав учебу, полуграмотный человек, двадцать лет работал иконописцем, до революции, до артели; дети Дыдыкина, – трое сыновей – учитель, землемер, командир роты; Чикурин, малограмотный человек, сын иконника, грамоте обучавшийся у николаевского солдата, – его сыновья – учитель, комиссар полка, инженер-технолог, врач. Буторин, малограмотный человек, холостяк и солист зари туманной юности, – его две племянницы – учительницы в Палехе, живут вместе с ним и почтительно называют его дядюшкой.

Так у всех художников. Так во всем селе.

Патриарх Салапин, старейший житель Палеха, старый до древности, говорил Сергею Ивановичу:

– Спрашиваете вы, почему мы раньше иконы писали? – ввиду нашей доходности…

Салапин знал, что иконописное мастерство у Палеха существовало и в семнадцатом веке, и раньше, и больше ничего не знал об этом. Он лучше знал, что Палех принадлежал помещикам Бутурлину и Грязеву, помещики держали палешан на оброке, в иконописные дела их не мешались. Бурмистрами у Бутурлина был род Сафоновых, феодальных владельцев Палеха, иконо-фабрикантов, обстроившихся в Палехе каменными домами и фабричными мастерскими-казармами палехской иконописной мануфактуры. Салапин не знал архивных записей. Господа и графы Бутурлины жили в Москве. В Палехе жили старосты и бурмистры – Сафоновы, Ноговицыны, Вакуровы. Господа Бутурлины писали бурмистрам в деревню «указы»:

«…старосте нашему такому-то. По получении сего указа смотреть бы вам над крестьяны нашими накрепко и содержать в страхе… ежели меж крестьяны нашими какие случатся ссоры, разыскивать и виновным чинить наказания – бить батоги, не описываясь к нам, и не допускай к нам напрасной докуки»…

Бурмистры пороли, арестовывали, сажали на цепь, штрафовали отбором имущества, сдавали в солдаты.

«…Жители оного села упражняются более в иконном греческом письме, а написанные иконы в нарочитом множестве отправляют для продажи в разные города… В оном селе, кроме еженедельных торгов по средам, бывает годовая ярмарка сентября четырнадцатого дня…»

Палешане платили подати бурмистрам натуральной повинностью, подушными и поземельными сборами, сборы с девок по достижении ими совершеннолетия и со вдов, за покупку на ярмарках лошадей. Бурмистр Сафонов по «реестру оброку за первую геньварскую половину 1847 года» заплатил 55 руб. 50 коп., да «с него же за дочь оброку принято 2 руб. 10 коп.». Революция 1917 года отобрала у Сафоновых шесть миллионов рублей. Этого Салапин не знал. Салапин помнил, как лет за пять до реформы Александра Второго господа Бутурлины поссорились с господами Грязевыми, бывшие до ссоры в дружбе, и, поссорившись, межевали немежеванные палехские свои владения упрощенными способами: солнечная сторона отходила Бутурлину, северная – Грязевым; крестьяне, расписанные между Бутурлиным и Грязевым, жили и направо, и налево; во един дух было проведено межевание и во един дух все бутурлинские были вселены в избы направо, а грязевские – налево; иные крестьяне, выселенные из лачуг, оказались в пятистенках, иные из пятистенок оказались в лачугах. Салапин знал, – Салапин по-своему определял слово – «иностранец»; по его понятиям «иностранец» – это каждый, кто не родился и не живет в Палехе, – Салапин помнил, как приезжал в Палех в семидесятых годах «иностранец» генерал Филимонов набирать мастеров помимо Сафонова для реставрации Грановитой палаты, поручил этот набор мастеру Белоусову, и Белоусов с тех пор пошел в гору, став конкурентом Сафонова.

Сафонов был старшим и консервативнейшим, он придерживался «старого стиля», византийско-новго-родско-суздальско-ярославского. Белоусов был расторопнее, помоложе, менее авторитетен и денежен, и он больше придерживался «фряжского стиля», европейских влияний, сходного рынка. И Сафонов и Белоусов, деды, отцы и внуки, были малограмотны, в совершенстве зная свое ремесло, русскую икону, ее эпохи и стили, в этом деле являясь непреложными экспертами для Кондакова и Забелина. Деды, отцы и внуки, повторяя ивановских фабрикантов, ходили в поддевках, ели пироги и пили водку, красноносые, разъезжали по всей России на заказы, но проживали в Палехе, в каменных домах с собаками у ворот и с откормленными любовницами. Один-единственный из них, младший Сафонов, за взятку, будучи совершенно неграмотным, получил звание народного учителя, чтобы освободиться от воинской повинности. Построил в селе Красном церковноприходскую школу и нанял вместо себя учителя, оставив за собою пост заведующего школой. Сафонов состоял в чине «потомственнейших почетных граждан» и «поставщика двора его величества», в силу чего на доме и на мастерских – для страху – наклеены были во множестве громадные, золоченые двуглавые орлы. Октябрь Семнадцатого отобрал у Сафоновых шесть миллионов рублей, скопленных на богописании, причем неграмотные Сафоновы, оказывается, в капитализме были обучены отлично и держали свои миллионы не только в российских, но в лондонских, парижских и берлинских банках.

И все теперешние художники, старшее поколение, от шестидесятилетнего Баканова, прошли одну и ту же школу у Сафонова и Белоусова, этот изумленный народ, замечательный, кроме всего прочего, замечательным своим здоровьем. В девятилетнем возрасте накруг – каждого из них привела мать к хозяину поклониться в ноги и – с кулечком пряников – отвела к приказчику.

Приказчик роздал пряники другим подросткам, и мальчик стал учеником. Летом с пяти часов утра до десяти вечера, а зимою с семи утра, но также до десяти, мальчик, прикрепленный к мастеру, – учился. Первым уроком он должен был нарисовать «голичку», «ручку господню», затем эту же ручку, сложенную в щепоть, затем эту же ручку с плеткой (символ учения!). Учились разделывать яйца, – и учились «творению» красок. Изучали книгу «бецатала». Обучившись рисованию карандашом и копированию, переходили к работе «поднож», к рисованию красками. Писание икон было стандартизовано и расчленено. Мастера разделялись на личников и доличников, на левкасчиков и чеканщиков, – то есть одни мастера умели заготовлять доски для икон, другие писали «лики», третьи писали одеяния святых и их местонахождение – землю с обязательными лещадками (то есть «кремешками», то есть с иконными горами), храмовые постройки, небо, облака и море, «палатное письмо» и «воздуха», четвертые – чеканщики – обрамляли икону в золото. И мальчик учился быть личником, доличником или чеканщиком. Мальчик скоро узнавал, что Богоматерей – триста тридцать: «Животворящий источник», «Троеручица», «Неопалимая купина», «Нечаянная радость», «Неувядаемый цвет», «Помощница в родах», «Размягчение злых сердец» (четыре богоматери – размягчительницы, четыре разных «лика»), – что без малого такое же количество Спасов, вплоть до «Спаса мокрая борода», чудотворца. Мальчик скоро узнавал боль плетки, им же изображенной на третьем уроке богописания и всегда носимой приказчиком за пазухой, – что каждую Богоматерь и каждого Спаса надо – точнейше, только – копировать, ибо отхождение от святого стандарта считалось богохульством. Мальчик показывал свою работу мастеру, но по субботам все работы мальчиков просматривал приказчик, – происходил «показ», – и мальчик знал, если приказчик отложит в сторону его работу, не вернет ее сразу, после «показа» осмотра икон мальчик будет порот, – на всякий случай по субботам мальчик надевал вторые крашенинные штаны и в штаны засовывал фартук, чтобы легче переносить порку. Мальчик знал, что в июне, вместо иконописания, приказчик пошлет его по ягоды для хозяина, по землянику с черникой, по гонобобель, по малину; что в сенокос он будет ворошить хозяйское сено; что, подросши, он будет пасти хозяйских гусей, бегать мастерам за водкой, убирать после мастеров мастерские. И так будет продолжаться шесть лет. Но за эти шесть лет мальчик пересмотрел тысячи рисунков, и византийских, и русских, и новгородских, и ярославских, и фряжских, видел краски двенадцатого, четырнадцатого, шестнадцатого, восемнадцатого веков, видел композиции одного из необыкновеннейших человеческих искусств, пусть умершего, но прекрасного в своих первоистоках до сих пор, – мальчик научился их видеть и через них видеть вещи на земле; мальчик научился творить краски и познал законы красок двенадцатого, пятнадцатого, семнадцатого веков; мальчик познал рисунок и композицию этих же веков: мальчик узнал законы обратной перспективы, «секрета» иконописной прелести; мальчик обрел умение в древнейшем искусстве, в древности своей соприкасавшемся с истоками народного творчества. Мальчик видел феодальную нищету и узнал, что Богоматерей триста тридцать, еще до того как он пошел в жизнь, научившись делать богов, увидел, как они делаются, услыхал истории о попах и монахах – мальчик уже не верил в православного Бога.

А на конец шестого года обучения хозяин давал ученику залевкашенную доску; ученик, если он был доличником, расписывал эту доску святым или святыми по его усмотрению; эту доску дописывали «ликами» и чеканили другие мастера; эта икона называлась «выходною»; она шла в собственность ученика, она была экзаменом, – ею хозяин благословлял ученика в жизнь. И тогда хозяин «клал» ученику жалованье – десять или пятнадцать рублей в год, а иной раз «держал» его за блин или за петуха.

Ученик делался мастером и писал у Сафоновых или Белоусовых по зимам на иконофабриках, – «ввиду нашей доходности», – как определил патриарх Салапин, – а на лето уезжал «в отъездки» расписывать монастыри и соборы – сотни монастырей и соборов – в Москве, во Владимире, в Кимрах, в Муроме, в Костроме, в Самаре, в Саратове, в Бийске, в Томске, в Киево-Печерской лавре, в Троице-Сергиевой лавре, в Ипатьевском монастыре (в том, откуда на русский престол пришла романовская династия, закончившая свое существование в Свердловске, в подвале Ипатьевского особняка), то есть через монастыри и монастырский быт иконописцы создавали себе представление о жизни и о России, заставлявшие не верить ни в черта, ни в Бога.

Это были ремесленники, кустари-отходники, ремеслом которых, как у скорняков кожа, была икона.

Это ремесло через безграмотных Сафоновых и грамотнейшего Кондакова проникло и в Успенский собор в Московском кремле, и в Грановитую палату, до трона Мономаха, до имперских и императорских столпов и реликвий.

Это ремесло учило Васнецова и Нестерова.

Но сами кустари, возвращаясь на побывку к себе домой, где матери и жены вели крестьянское хозяйство, иконописный промысел для коего был подспорьем, – мастера жили бытом русского кустаря-отходника «ввиду доходности», никак не сопоставляя себя ни с Кондаковым, ни с Васнецовым, ни с Нестеровым, – за исключением немногих, которых «пленила игра красок», по определению Голикова. Мастера не подозревали о знании и умении, коими они обладали. Они никак не подозревали, что Васнецову, Нестерову и академику Харламову надо было у них учиться.

Мастера были во власти двуглавых золоченых орлов «гражданина двора его величества» Сафонова и сафоново-белоусовских иконописных фабрик. Они могли уйти от Белоусова к Сафонову и обратно, и только. Они жили в «язычестве», то есть в доносах и шпионстве приказчиков. Мастера были безымянны, они не подписывали своих работ, – за них подписывался «гражданин двора».

И кое-где в погребах, или в лесу, или под сараем хранится замечательный палехский клад, который оказался бы прекрасным вкладом в Палехский музей, – девять пудов революционной подпольной литературы Пятого года, собственность тогдашнего, по времени совпадавшего с Талкой, палехского подпольного революционного кружка. В этом кружке принимали участие иконописцы – ныне заслуженные деятели искусств друзья Александр Васильевич Котухин и Иван Васильевич Маркичев, ныне московский большевик и директор института силикатов Александр Никитич Вицин, член ВЦИК 14-го созыва, палехский большевик, член правления Товарищества, художник и друг Александр Васильевич Чикурин и его брат Алексей, братья Зубковы, председатель Александр и насмешник, поэт и француз Иван, Иван Колесов, большевик и художник, написавший в подарок Конгрессу защиты культуры «Гаврилиаду», Салапин, Хохлов, Михаил Комаров, Свинцов, Корин (один из тех, кои создают себе славу художников в Москве) и другие – до тридцати человек.

Они собирались по лесам, чтобы учиться. В белоусовской мастерской они самообложили друг друга двумя процентами заработка и выписывали газеты, журналы и книги.

Александр Зубков и Александр Котухин в отъезде, под Самарой, в селе Мусорки, хранили под церковным куполом винтовки революционеров и принимали участие в том, как крестьяне, закрыв церковь, голого изгоняли из села священника.

Сафонов изгнал из своих мастерских сорок человек рабочих, в окнах дома поставил железные решетки, а также с того времени ввел десятичасовой рабочий день. На «засидках», десятого октября, когда мастерские переходили на зимние работы, то есть в мастерских зажигали по вечерам свет, – по традиции в этот вечер мастера собирались с хозяином Белоусовым попраздничать и выпить, – на засидках мастера отказались пить с хозяином, предложив ему на праздничек восьмичасовой рабочий день, новые расценки, специально уборщиков в мастерскую (вместо учеников, которые убирали за мастерами), – Белоусов кряхтел над приготовленными яствами и водкою, хотел дело свести на шутку, но кончил десятичасовым рабочим днем и уборщиком, и даже тем, что выписал для мастерской «Сельский вестник», «Живописное обозрение», «Ниву», «Родину» и «Родную речь».

В час освящения нового реставрированного иконостаса в палехской церкви, сделанного Белоусовым в пику Сафонову, – ровно в этот час на палехских заборах повисли карикатуры, написанные палешанами и предварительно заготовленные, со страшными рожами Белоусова, Сафонова и того самого губернатора Леонтьева, у которого были сердцебиения от Красной Талки. Друг Дмитрий Буторин, человек с зари туманной юности и фламандец, тогда подростком, голопятый бегал по селу с прокламациями. В ту ночь, когда пировали хозяева, губернатор, духовенство и пристава, в каравайков-ском подвале работал шапирограф. Салапин и Лапин печатали листовки к церковному торжеству. С этими листовками и бегал голопятый Буторин. Михаил Комаров в ту ночь, с ведерком краски, караулил ночную темноту. На только что освященном храме он написал громадными литерами: «Долой кровопийц попов!» – на воротах белоусовского дома, где пировал губернатор, а заодно и под орлами Сафонова, он написал: «Долой эксплоататоров!» – на казенной винной лавке он написал: «Долой самодержавие!» – следы краски, капавшей с ведерка, на рассвете ж привели исправника в избу Комарова. Михаил был арестован, был бит полицией в тюрьме до кровохарканья, осужден на три года и захворал туберкулезом, от коего и умер. В тюрьме он написал картину, – раненный в грудь человек поднимает обессиленную голову навстречу путнику, путник протягивает раненому флягу с водой, рядом с путником стоит покорный осел, а кругом – одинокая пустыня. Комаров умер от туберкулеза. Эта картина хранится и висит на почетном месте у друга Ивана Ивановича Зубкова.

До сих пор у изумленных художников идет спор о том, приезжал или не приезжал в Палех на подпольное партийное собрание Михаил Васильевич Фрунзе. Одни утверждают, что был. Другие, – что должен был быть, но не доехал. Что же касается товарища Грачева, секретаря Совета рабочих депутатов Талки, – он приезжал в Палех.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю