355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Пильняк » Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар » Текст книги (страница 29)
Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:28

Текст книги "Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар"


Автор книги: Борис Пильняк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 41 страниц)

«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

Это было в 1847-м году. 24-го февраля 1848-го года во Франции – в революции – пал король. Революция вспыхнула в Бельгии. 13-го марта революция победила в Вене. 18-го марта революция победила в Берлине. 1-го марта Маркс выехал из Брюсселя в революционный Париж. Вслед революции он поехал в Германию. С 1-го июня стала выходить в Кельне коммунистическая «Новая Рейнская газета», под редакцией Маркса, и возникло «Демократическое общество», во главе с Марксом…

Реакция победила в Германии… Над рейнскими коммунистами был суд. Маркс сказал защитную речь, прозвучавшую обвинительным актом феодализму и мракобесию, но столь убедительную, что присяжные заседатели оправдали коммунистов.

10– го декабря 1848-го года президентом французской республики избран был лже-Бонапарт. Прусский король уцелел, как Николай Второй в 905-м году. 10-го марта 49-го года полиция вдруг открыла, что в Кельне проживает человек, –

«не имея там права жительства, как иностранец».

11– го мая Маркс был изгнан из Германии. В приданом от родителей у Женни Маркс были серебряные ложки, вилки, ножи, – Марксы заложили эти вилки и ложки во франкфуртский ломбард за двести гульденов, – Женни с детьми и с этими гульденами выехала из Германии в неизвестность и нищету, – Маркс и Энгельс из Франкфурта пробрались на баррикады и поля сражений Баденско-Пфальцского восстания, а оттуда – эмиссарами восставших – в Париж, для борьбы против Бонапарта. Их арестовывали по дороге, Маркса и Энгельса. Маркс пробрался в Париж, когда там побеждали роялисты…

Маркс поехал в третье и в последнее изгнание – в Англию, в Лондон. Российская империя громила венгерскую революцию. Часовщик Молль пал в битве при Мурге. В Лондоне собрались члены Союза Коммунистов, – наступала реакция, – Союз Коммунистов раскололся, распался. Это было 15-го сентября 1850-го года. Маркс и Энгельс остались вдвоем, не изменив коммунизму. Энгельс уехал в Манчестер, зарабатывать деньги, служить, – Маркс с семьею остался один в Лондоне. Университетские товарищи Маркса и товарищи молодости – за буржуазной революцией 48-го года – шли в социальную – тех времен – гору, благополучествовали, становились ректорами университетов и музеев, государственными прокурорами, министрами… В ноябре 49-го у Марксов родился четвертый ребенок, мальчик Гвидо. Из первой лондонской квартиры Марксов, которую они перекупили у квартирной хозяйки, их выкинули просто на улицу, так как, хотя они и платили квартирной хозяйке, квартирная хозяйка не платила за них домохозяину, – шесть лет затем прожили Марксы с детьми в двух комнатах в болотном переулке около Сохо-сквера, позади Британского музея. Маркс писал во Франкфурт товарищу, просил его выкупить из ломбарда и сейчас же продать серебряные ложки и вилки, – продать все, кроме детского столового прибоpa маленькой Женни, старшей дочери, подаренного внучке дедами. Старшая Женни, жена и мать, хворала в сохо-скверских болотных туманах, изнуряясь «в самой мелочной житейской борьбе». Маркс писал другу в феврале 52-го года:

«Вот уже вторая неделя, как я дошел до столь приятного положения, что не выхожу из дому за отсутствием сюртука, отправленного в ломбард, и не ем мяса ввиду отказа в кредите»…

Женни Маркс, жена и мать, писала:

«На пасху 52-го года заболела тяжким бронхитом наша бедная маленькая Франциска. Три дня несчастная девочка боролась со смертью. Она так тяжело страдала! Маленькое бездыханное тело ее покоилось в задней комнате, а мы все перешли в переднюю комнату и, когда наступила ночь, легли спать на полу. Трое живых детей лежали здесь же, и мы плакали о маленьком ангеле, холодном и бледном, покоившемся рядом с нами. Смерть милого ребенка произошла в момент нашей самой горькой нужды. Я побежала к одному французу-эмигранту, который жил поблизости и незадолго до того приходил к нам. Он отнесся ко мне с большим участием и дал два фунта стерлингов. На эти деньги я заказала гроб, в котором мирно покоится моя бедная девочка. У нее не было колыбели, когда она родилась на свет, и ей долго было отказано в последнем маленьком обиталище»…

Маркс писал:

«Жена моя больна, Женичка тоже, у Леночки нечто вроде нервной лихорадки. Доктора я не мог и не могу позвать, потому что у меня нет денег на лекарство. Последние восемь – десять дней я кормил семью хлебом и картофелем, и еще вопрос, удастся ли мне раздобыть на сегодня и это»…

…Пусть так! – Маркс просыпался утром, уходил работать в Британский музей, работал там до того времени, когда закрывалась библиотека, приходил домой, когда засыпали дети, и ночами работал дома. Все лучшее на земном шаре, что было написано до него и сделано до него, было изучено им. Все, происходящее на земном шаре, было известно ему. Он был духом и мозгом Первого Интернационала, вождем рабочих на земном шаре. Им написан – «Капитал». Каждый день, каждый час своей жизни – он работал для лучшего человечества, недоедая и недосыпая. Жена и дети дома называли его – Мавром. Его мысль была – делом. Превращение его мысли в реальность – должно было стать делом человечества.

Климентий уезжал из Камынска в места, где под землею рабочие рыли руду, – в такие места, где по статистике тех лет на тысячу шахтеров в год каждые три дня было по увечью или смерти, где на триста саженей под землей в кромешном мраке, с фонариком на голове или на груди, рабочие рыли руду – от семи утра до семи вечера, чтоб никогда не видать солнца.

На Урале, на заводе и на рудниках князя Сан-Доната, граф Демидов тож, – на Вагульской улице под Шайтанской горой в трехоконном доме жила семья шахтера Широких. Сын Дмитрий, одним из первых воспоминаний запомнивший, как пороли отца, – навсегда помнил, как сыну хотелось все, что угодно – лечь вместо отца на скамейку, пойти вместо отца в шахту, подставить руку под кран кипящего самовара, – все, что угодно, чтобы отцу было легче. Теперь Дмитрию шел семнадцатый год. Он уже работал в шахте. Пришло письмо из России, – собиралась приехать тетка Арина, сестра отца, с детьми, после того, как ее мужа повесили, – спрашивала, можно ли приехать? – Писал письмо двоюродный брат Климентий. Мать и отец плакали, получив письмо, о гибели родственника – и совещались о куске хлеба для родственников, – Пятый год прошел, рабочих вновь прижимал кусок хлеба, решили родственников звать. Дмитрий написал ответное письмо.

И родственники приехали.

Отец Алексей Николаевич с сыном Дмитрием, попросив лошадь у соседа-конника, ездили на станцию. Брат и сестра не виделись восемнадцать лет, встретились родными и незнакомыми, расплакались. Мать Мария Никитишна приготовила пироги с рыбой и чай с сушеной малиной. Мать Арина Николаевна все же привезла подарки, несмотря на нищету после гибели мужа, – Марии Никитишне – шаль, Алексею Николаевичу – форменную новую железнодорожного образца суконную шинель, оставшуюся от мужа, Дмитрию – записную книжку, по совету Климентия.

За чаем и за пирогами сидели – и родственниками, и незнакомыми. Мать Арина Николаевна рассказывала – то немногое, что она знала о московском восстании, о суде и о виселице мужа. Отец Алексей Николаевич рассказал о забастовках Пятого года, о собраниях за Красным камнем, о казачьих и полицейских расправах, кого из соседей надо остерегаться, кто – свои. И плакали по-родственному, и сторожились друг друга, ознакамл иваясь.

Рассказала мать Мария Никитишна:

– Шумим, шумим!., я сама на демонстрации бегала, чего только не было!.. Теперь вон и казаков им мало, дирекции, – ингушей нагнали. Ихняя верх берет. И до чего додумались? – не дают деньгами в конторе, как при крепостном, – талонами дают. Директор Брюге говорит, – нету денег, потратились на Пятый год, вот продадим Салдинскую ветку, железную дорогу, значит, тогда расплатимся, – а вчера сказал, дом в Петербурге продавать будут для расплаты с рабочими, очень уж обеднял Демидов… Дают талоны, а на рынке их не берут. Придешь, купец спрашивает, – на талоны? – «Да». «Куплю твои талоны по двадцать копеек за рубль!»… – А другой– смилуется, говорит, – «на много ли талонов? на пятнадцать рублей? – муки небось надо? – бери зато конфетов!» – Просишь его, сватаешься, торгуешься, – даст мешок, а на остатки на девять рублей залежалой бакалеи насует… Что наши некоторые делают? – идут в контору и прикидываются – у кого корова сдохла, у кого печь провалилась, – молят, им дают деньгами… Я тоже придумала, к попу ходила, говорю, – «напиши, батя, записочку, покойник у меня», – про твоего мужа помянула, не сказала, конечно, что и как, – дала бате рубль, написал… Вот мы тебя и потчуем за упокой души…

Женщины поплакали, обнявшись. Разговаривали за чаем медленно, только старшие.

Дмитрий с Климентием после чая вышли на улицу. Климентий никогда не видел гор и смотрел поверх улицы.

– Ты нам ответное письмо писал? – спросил Климентий.

– Я, а что?

– Грамотно пишешь.

– Ты тоже грамотно.

– Я о тебе, как родился, все время слышал от отца и от матери. Есть, мол, такой замечательный вольный да высокий Урал, и есть на Урале брат Дмитрий… Не знаю почему, а всегда очень приятно было об этом думать… Думал про тебя как про друга…

Светила луна. Улица, уходившая в гору, лежала в тяжелых снегах. Внизу, у плотины горели электрические фонари литейного, горели электрические фонари на горах, у отвалов.

– А ты про Фому Талышкова ничего не слышал? – спросил безразлично Климентий.

Дмитрий насторожился.

– Про кого?

– Фома Талышков, рабочий с меднорудного.

– А тебе зачем?

– Есть у вас такой, в вагоне разговаривали.

– Кто разговаривал?

– Атак, рабочие…

– Кажись, есть… особенно не слыхал.

– Покажи, где живет.

– Особенно не знаю… На Тагильской или Напольной…

В сумерки на другой день Климентий постучался в приземистый дом на Напольной улице. Из-за двери спросили:

– Кто?

– Да если не запамятовал, – голову проломили… Дверь отперли. Высокий рабочий сказал, оглядывая Климентия.

– Не признаю что-то…

– Леонтия Владимировича Шерстобитова помните? На лице рабочего появился страх.

– Да, ведь, он…

– Вы и есть товарищ Талышков?

– Да.

– Леонтий Владимирович действительно убит в Московском восстании, я вот к Вам пришел за него, два года добирался…

На второй день после знакомства с Талышковым, в субботу во время всенощной, чтоб было незаметней, – Климентий позван был на партийное собрание. Дома Климентий сказал, что идет погулять. На углу Тагильской и Напольной Климентия ждал Талышков. Вдвоем они, не разговаривая, в нескольких шагах друг от друга, пошли в поле к горам. Собрание заседало на заброшенном кирпичном заводе, в обжигной яме, без огня, во мраке. Собралось человек сорок, говорили о талонной системе капиталистов, о борьбе с нею, прочитали при свечке проект воззвания против талонов, решили размножить. Председательствовал Талышков – товарищ Фома. Рядом с Климентием вспыхнул огонек папиросы, и Климентий узнал брата Дмитрия, – отодвинулся от него. Разошлись уже запоздно. Расходились по одному, по двое, не оглядываясь. Климентий вышел вслед Дмитрию, – прошед шагов десять сзади, нагнал, крепко положил руку на плечо. Дмитрий не испугался, обернулся, – лицо выражало суровость, суровость сменилась радостью.

– Клим, ты?

– Я!

Светила поздняя луна. Друг против друга в пустом поле стояли два счастливых человека и счастливо смотрели друг другу в глаза.

– Друг?!

– Друг!

– Так это ты чего ж?!

– А ты чего?..

– Так я ж тебя спрашивал о товарище Фоме?!

– А откуда ты его знал?!

– Большевики, значит, – братья?!

– Явно!

– Друг?!

– Друг!..

Братья счастливо смотрели друг другу в глаза. Заговорил Дмитрий:

– Ты сказал, – как родился, все время слышал обо мне, есть, мол, у тебя брат Дмитрий. Мне тогда совестно показалось за тобой повторять, а теперь скажу другу. Я тоже так – есть у меня брат Клим, живет в России, и приятно… А сейчас – друга нашел!..Ты меня похвалил, – грамотно пишу. Видишь? – Дмитрий вынул из-за пазухи, показал сложенный лист бумаги. – Воззвание, которое обсуждали. Будем вместе на гектографе отпечатывать, ошибки исправим, раз грамотные!..

– Я тебя нарочно на собрании не окликивал, хоть и видел, отодвинулся от тебя, – нарочно сзади по плечу ударил, – лучше всего человека узнаешь, когда сзади положишь руку ему на плечо, трус даже на солнышке вздрогнет, шкура у него задрожит… Ты не дрогнул!..

Климентий схватил брата под мышки, поднял, повернулся с ним вокруг себя, как вокруг оси, – поставил на снег, ударил по плечу, –

– Заживем?!

Товарищи долго в тот вечер ходили по морозной ночи, ушли в горы, в сосны, в снег, далеко от человеческого жилья, чтобы никто не слышал их слов. Каждый хотел все рассказать о себе, чтобы друг стал участником его дел. Все же об Анне Климентий не сказал ни слова. Им было очень весело, братьям, друзьям, единомышленникам. Ночью же, когда все уснули, хоронясь от всех, Климентий вздул лампу и писал Анне – о друге…

Фома Талышков нашел работу Климентию в меднолитейном у мартенов. Партия же – Фома Талышков с товарищами – нашли комнату для Климентия, где под половицами спрятан был ящик гектографа. Мать Арина Николаевна с младшими осталась у брата Алексея, пошла на отвалы сортировщицей. Как в комнате Леонтия Владимировича, стол у Климентия покрывал громадный совершенно чистый лист промокательной бумаги, лежали книги, Климентий купил себе настольную лампу. За стенами сорокаградусными морозами в тяжелых снегах проходили уральские ночи. Ночами Дмитрий и Климентий трудились над гектографом. В сизые рассветы Климентий шел к мартенам. В праздничные дни, в отдыхи Дмитрий и Климентий говорили о Якове Свердлове, о Леонтии Шерстобитове, о революции, о будущем, о Пятом годе в Камынском депо. Климентий написал Андрею Криворотову, просил книг, Андрей прислал арцыбашевского «Санина», сообщил, что эта книга запрещена. Товарищ Андрей, он же Яков Михайлович Свердлов, прислал Климентию тогда, услыхав, что Климентий ищет книг, целый ящик с замечательными книгами.

Через месяц после приезда Климентия, в феврале, товарищ Фома Талышков погиб. Он шел с собрания от Масленникова, собирались в подвале для картошки под домом, разошлись часов в двенадцать. Недалеко от его дома пировали свадьбу, веселились, играли на гармонике. У ворот стоял знакомый, проветривался, пригласил зайти. Талышков зашел, пробыл недолго. Когда он вышел оттуда и пошел домой, за воротами его ударили сзади поленом по голове. Он потерял сознание. Его били поленами и ногами. Его оттащили от свадебного дома, чтоб там не заметили избиения и не вступились. Талышкова бросили около его ворот. Его били переодетые полицейские – и рассчитывали, должно быть, что он убит. Его подобрала жена. Дома он пришел в сознание на третий день, стал поправляться – и на десятый день его подняла с постели полиция в тюрьму, где он и умер. Тогда же арестовали Масленникова. Товарищ Андрей – Яков Михайлович Свердлов – скрывался в Екатеринбурге. Климентий и Дмитрий вдвоем написали, отпечатали на гектографе, рассыпали по поселку правду о смерти товарища Талышкова. И в ту ночь, когда Климентий и Дмитрий, полные возмущения и ненависти, печатали этот скорбный листок о товарище Фоме, – Климентий рассказал Дмитрию об Анне, о своей любви… Занавеска на заснеженном окне Климентия и лампа на столе у окна стали условными знаками явок – вместо приземистых оконцев Талышкова… Брат Дмитрий был – другом.

В Камынске же шеренгами классов гимназисты уходили в роты лет – 907, 8, 9,10-й, – серых, как шинель, и незапоминаемых, как парты.

Глава десятая
Поколение обучалось в гимназии

Классы шли ротами. На самом деле те годы малое оставляли в памяти.

Андрей Криворотов – по отцу – был исключением из социальных камынских температур: детство его прошло в чертановской дружбе, где первым другом был Климентий Обухов, – гимназия его привела в новую среду, где первыми друзьями были Иван Кошкин и Леопольд Шмуцокс. Андрей мог дружить с Анной Колосовой и Оленькой Верейской.

Гимназия создавала строгий режим. Надо было просыпаться всегда в половине восьмого утра, каждый день в один и тот же час. По часам надо было умываться, пить и есть. Без десяти минут девять гимназические роты выстраивались в актовом зале на общую молитву, и до двух часов двадцати минут дня хронометрически шли классные занятия. Обед дома был в три. После обеда было полчаса на гуляние, затем до шести – уроки. От шести до восьми можно было гулять, читать книги, идти к товарищу. В камынской гимназии каждый год открывалось по новому классу, сама гимназия только что открывалась, – у Андрея и его одноклассников не было старших товарищей, которые служили бы примером, – традиции создавались наново, привносились немногими рассказами отцов и через прочитанные книги, как пособиями по изучению традиций, не только «Гимназистами» Гарина, но и «Бурсой» Помяловского.

Самым трудным был первый гимназический год, когда все время забывалось, что перед учителем надо вставать во фронт, когда он заговаривал, учителю обязательно надо говорить неправду обо всем, кроме уроков, надо зарабатывать пятерки всеми хитростями и бояться двоек, – обязательно надо каждый день совершенно вовремя приходить в гимназию и учиться на людях… В первый гимназический год, гордясь гимназическими блестящими пуговицами, все же очень любил Андрей дома, особенно в мокрые вечера, особенно в метельные вечера, надевать догимназические фланелевые штанишки, рубашку с цветным пояском и читать книги, сидя на коленях у стола, у лампы, не считаясь со временем, сколько захочется, а не сколько положено режимом. Время за книгами останавливалось и росло в пространства, раздвинутые книгами, – а вообще время в гимназии было очень длинно. В первый гимназический год Андрей очень ждал весны, лета, чтобы жить так, как он жил до гимназии; лето пришло – и вдруг выяснилось, что время невозвратимо, а гимназический режим поставил очень большой забор, отделивший Андрея от Чертанова. Оказалось, что с товарищами по гимназии – естественнее и свойственней. В хорошие дни в часы отдыха гимназисты ходили на Откос, в Кремль, туда же приходили гимназистки. В слякотные дни гимназисты собирались в читальном зале библиотеки имени Ломоносова, шептались и мешали всем, почитаемые в читальне за бедствие, – туда же приходили гимназистки. Никита Сергеевич и Мишуха Усачев остались позади. Превыше всех местом свиданий почитался кинематограф, «Великий Немой». Первым летом после гимназического года выяснилось, что жизнь имеет три слагаемых: из этого гимназического года, из всего того, что было реальным до гимназии, и из прочитанного в книгах, причем прочитанное в книгах казалось более реальным, чем жизнь и гимназия, но и то, и другое, и третье не было дополненным…

Еще до гимназии, еще у Никиты Сергеевича, в год самой большой чертановской дружбы, примерно во время русско-чертановских войн, перед масленичными живыми картинами детишки играли у Никиты Сергеевича в прятки. Детишки долгое время шили костюмы и отдыхали за прятками. Детское общество было необычно, – была даже Оленька Верейская, приглашенная через папу-князя Иваном Ивановичем Криворотовым и принесшая с собою папины и мамины маскарадные костюмы. В прихожей Андрей залез под шубы на вешалке, там кто-то уже стоял, спрятанный, Андрей щекой своей ощутил тепло щеки соседа. Сосед не двигался.

– Ты кто? – шепотом спросил Андрей.

– Оля, – прошептал сосед, не двинулся, замер. – А ты Андрюша?

– Да…

Не двигаясь, онемев, щека к щеке, они простояли до тех пор, пока их не нашли. Это было счастье – прикосновение щеки к щеке.

Через несколько дней, в день живых картин, при папах, Оленька сказала Андрею:

– Когда будет лето, приходи к нам в сад, играть в крокет.

И весною, уже после экзаменов в гимназии, в гимназической фуражке и в форменных брюках, один, Андрей постучался в калитку княжеского дома, –

– Мне бы Олю, пожалуйста, – сказал Андрей дворнику.

Княжне – «докладывали», – как в романах. Играли в крокет. Андрей не мог, у него не было сил, у него не было возможности, – у него срывался молоток, и Олин шар, якобы случайно, катился от молотка Андрея на нужную Оле позицию, – это было наслаждением гонять Олины шары на позиции. На учебнике Ветхого завета закона Божьего, на последней странице у Андрея давно уже было написано и разрисовано цветными карандашами – «княжна О. В…» – «Княжна» – это было таинственно!..

Годы зашагали ротами классов. В тот день, когда Климентий пришел прощаться с Андреем, уже заправский гимназист и человек традиций, с голосом, ломающимся от петуха на бас, – Андрей, возвращаясь из гимназии, нарочно завернул на Откос, встретил там Оленьку, гулявшую с папой, поклонился, дважды поправив фуражку, что значило – «жду сигнала!» – и Оленька, отвечая на поклон, погладила правую бровь, что значило – «буду сегодня в кино».

В шесть пришел Климентий, неожиданно. Четверть восьмого Климентий и Андрей расстались. Половина восьмого Андрей входил в кино. Кроме Оли Верейской и ее подружек-гимназисток были Иван Кошкин и Ипполит Разбойщин. Ипполит, Иван и Андрей сидели на ряд сзади Оли и ее подружек, шутили, говорили гимназисткам приятные слова, особенно много – Ипполит. После программы, как подразумевалось, Андрей пошел провожать Олю. За ними вышел на мороз Ипполит Разбойщин, в штатском пальто, в лайковых парчатках, с тросточкой. Он приподнял мерлушковую свою франтовскую шапку, – сказал, щелкнув каблуками:

– Разрешите и мне быть в вашем созвездии, Ольга Витальевна!

– Пожалуйста, – ответила Оленька.

Андрей нарочито не двигался от парадного, ожидая Ивана Кошкина и гимназисток, чтобы идти в таком случае всем вместе, – и Андрей прозевал, как Ипполит, заправским франтом, взял Оленьку под руку, заговорил черт его знает каким языком, только не русским, ерническим, как понял Андрей – о содержании кинокартины фирмы Патэ. Оля пошла окруженная подружками, Андрей пошел рядом с Иваном. Андрей не мог видеть Оленьку и Ипполита, идущих под руку, он смотрел в небо, спотыкался, смотрел себе под ноги, опять спотыкался, опять смотрел в небо. В вышине были звезды – те самые, которые в тот же час рассматривала Анна Колосова. И Андрей сказал неизвестно к чему:

– Леля, остановитесь на минуточку, посмотрите… Вы видите свет от звезд?.. Свет одних из них идет до земли три года, от других сто лет, а еще от других тысячи и даже миллионы лет… Мы смотрим на небо и видим свет звезд, которые, может быть, давно уже, тысячи лет тому назад, потухли… Но они светят. Так бывает иной раз и с людьми…

– Увы и ах! – ернически-галантно сказал Ипполит.

Андрей смолк и опустил голову к земле, чтобы не заметили, как он покраснел до слез.

Ипполит предложил прогуляться на Откос, гуляли по Откосу.

У калитки своего дома, уже попрощавшись, Оля сказала вдруг:

– Ах, да, Андрюша, у меня том вашего Бальмонта, я сейчас его верну вам.

После того как Оля шла всю дорогу под руку с Ипполитом, бальмонтовский том был залогом для новой встречи и для объяснений и – «верну» – прозвучало похоронами. Оля вынесла книгу, завернутую в «Новое время». Книга захолодила руки, как мертвец.

На обратном пути, когда они остались вдвоем, Иван сказал:

– И чего ты смотришь? – Леля учится дома, Ипполит нигде не учится, он к ней днем приходит, когда мы в гимназии, и они уже два раза вместе гуляли. И чего ты смотришь? – если ты не можешь одурачить его в глазах Лели, – я бы на твоем месте завел его в темный угол да набил бы ему морду!..

Андрей ничего не ответил. Морозило. В вышине светили звезды, умершие тысячу лет тому назад. Дома надо было бы перед сном подолбить историю ассиров и вавилонян. Любимый том Бальмонта, завернутый в «Новое время», мертвил руки, – Андрей кинул его на кровать, подальше от себя. На столе под лампой лежало недочитанное, раскрытое тургеневское «Дворянское гнездо». Прикрыв дверь, чтобы его не видели, с коленями на стуле, как не позволял папа, с кулаками у скул Андрей погрузился в судьбу Лизы Калитиной. Время остановилось, – те обстоятельства, что история недоучена и что завтра надо вставать в половине восьмого, забылись в романе. К полночи роман был закончен. Андрей закрыл книгу и – заплакал слезами злобной грусти. Ногою, злобно он сбросил том Бальмонта на пол, «Новое время» развернулось, – из-за книжной обложки выпала фотографическая карточка, наклеенная на паспарту. Оля ласково улыбалась с фотографии. На обратной стороне фотографии Оля написала: «Андрею на память от княжны Лели». – Андрей вновь заревел – громко уже – от счастья… Книги оказывались реальнее жизни. В половине восьмого наутро было еще темно. Без четверти девять – в классе – еще не рассвело окончательно. Стены класса казались серыми. Выбеленный забор за окнами и небо были серыми. Гимназические куртки были свинцового цвета. Андрей на ходу долбил историю ассиро-вавилонян. Дома, в чулане Андрея, над столом висела фотография Оли Верейской…

Книги для Андрея были реальны, как жизнь. Их было двое в классе – книгочеев, – он и Иван Кошкин. Иван читал книжки совсем не так, как Андрей. Книги для Ивана были как леденцы, которые можно поедать банками, когда угодно, но которые не заменяют хлеба. И жизнь Ивана была – как леденцы. Кошкинский дом был просторен, сыт, несвеж. Жизнь протекала на кухне, где мать Анна Потаповна все время пекла кулебяки, щи, каши, гусей и все время пилила ключницу, «ведьму» и мужнюю любовницу Машуху, попрекая ее тем, что она не родит, а жиреет. Комнаты в доме проветривались редко. Дом жил двумя режимами: когда «сам» был дома и когда «самого» дома не было. Когда «сам» был дома – обязательно полубосой, немытый и нечесаный – слышен был только его голос, дом жил только для него и в доме пахло коньяком. Когда «самого» дома не было, каждый жил сам для себя, с кухни слышалось разноголосое пение и по углам нарастало еще больше жирного сора. Иван не был старшим из сыновей, – он был единственным, который пошел «по образованию», – и он был единственным в доме, исключение. Неизвестно откуда, Иван построил для себя в доме режим заправского барича – и на самом деле режим. Старшие и младшие его братья жили и спали все в одной комнате, пряча от отца полбутылки водки, – Иван переселился в парадные комнаты, в комнату около гостиной и ненужного отцу кабинета, завладев постепенно и гостиной, и кабинетом так, что в кабинет к себе отец входил со страхом, а спал либо с Машухой, либо с Анной Потаповной, выселившись из той самой комнаты, куда вселился Иван. С точностью до четверти часа можно было знать, чем занят Иван. Обед для всех дома был в двенадцать, – Иван стал кормиться отдельно от всех, и Машуха накрывала ему одному в парадной столовой, с салфеткой, на скатерти. Иван был совершенно аккуратен в одежде, с тринадцати лет он начал носить крахмальные воротнички и манжеты, брюки его всегда были выутюжены до блеска. С четырнадцати лет Иван стал носить английскую прическу на прямой пробор, с припомаженными волосами, – он настоял перед отцом, и три раза в неделю, в семь часов утра, к Ивану приходил парикмахер Егор Карпович по вывеске Эжен, как ходил Егор Карпович в городе еще к двоим – к Верейскому и Бабенину, ибо Аксаков – тот уже сам приходил к Эжену в парикмахерскую. Руки Ивана были бессильны с отлично выточенными и совершенно чистыми ногтями. Был Иван высок, худощав, строен, красив. Был Иван молчалив, рассудителен, совершенно вежлив. Был Иван в классе первым учеником, сплошной пятерочник. На гимназических балах был он первым танцором. В «Классах Либих» он брал дополнительные к гимназическим уроки французского и немецкого языков. Товарищи по гимназии Ивана не любили, но заискивали перед ним. Даже отец Сергей Иванович Ивана побаивался.

Гимназистки влюблялись в Ивана восторженно. И – Иван читал книги. Непонятно, как он успевал их читать. С первых гимназических лет Иван научился спать не больше шести часов в сутки. В своей комнате Иван был только у стола, в легкой позе бездельника и – за книгой. К нему одному в доме надо было приходить не через кухню, а через парадное. Приходившим он всегда предлагал монпансье Ландрина, которое всегда стояло около него и которое он сосал, читая книги. Кроме книг Иван проводил время с девушками. Читал Иван все, что попадалось под руку, – так же, как ухаживал за девушками, за гимназистками-одноклассницами и за барышнями-мещаночками, старшими его по возрасту, за телефонистками с почты и за соседскими горничными, конкурируя с казначейскими чиновниками и с писарями из ведомства генерала Феодосия Лавровича Федотова, – и даже за гимназической учительницей.

Иван был на год старше Андрея.

Андрей метался от книги к книге, каждый новый герой новой книги поражал Андрея, в каждом Андрей находил сходство с собою. Он успел уже побывать не только Онегиным и Печориным, но – даже самими Пушкиным и Лермонтовым. Каждая новая книга была для Андрея материалом для громадных разговоров и суждений. Андрей любил поспорить. Иван успевал читать больше Андрея. Андрей завидовал. Иван читал книги – как ухаживал за телефонистками и как сосал леденцы. Андрей, прочитав книгу, орал в возбуждении:

– Ты читал Ибсена, «Строитель Сольнео»?..

– Да, конечно, – отвечал ясно Иван.

– Что ты находишь в этом типе? какие выводы ты делаешь для себя?

– Ничего, интересно, – и Иван не проявлял никакого волнения, такой, как всегда.

Должно быть, Ибсен и Гамсун свели Андрея с Леопольдом Шмуцоксом. Начитавшись их, Андрей чувствовал себя скандинавом. Один, он ходил гулять на Козью горку и жег там костры, как капитан Глан. Леопольд был одинок в классе. Он приезжал и уезжал из гимназии на лошади с кучером в неизвестную жизнь, единственный в классе. На улицах, на катке и на Откосе он появлялся всегда с матерью. Степенный дом Шмуцоксов, отгороженный от мира кротегусами и догами, был – иностранным домом, единственный в Камынске. И Андрей, суровый, как капитан Глан, сказал Леопольду во время перемены:

– Чего ты никогда не позовешь к себе?

– Пожалуйста, буду очень рад, – ответил Леопольд очень охотно, – сегодня же, поедем со мною, обедать. Я познакомлю тебя с мамой. Заедем к тебе, ты предупредишь свою маму…

– Вот еще! – ответил Андрей, – поедем и без предупреждения.

Андрей поехал – как Глан в цивилизацию. Чистота и аккуратность в доме все же напугали Андрея. За обедом он мучился с вилками и ножами, не зная, что к чему, и высматривая, как ест Леопольд. Леопольд показывал свои книги современных русских поэтов, переплетенных в парчу собственной фабрики. Началась дружба.

Леопольду шел уже шестнадцатый год. Сын родился здоровьем в мать, швейцарскую немку, родным языком которой был французский язык. И родным языком Леопольда оказался – ни немецкий, ни французский языки, но – русский. Леопольд по-русски говорил без акцента, строя русские фразы французской грамматикой. Тогда только-только дошел до Камынска Александр Блок, и Андрею Криворотову показалось, что Леопольд похож на Блока. Леопольд походил на девушку, с ямкой на подбородке, с девичьим румянцем, физически застенчивый, как девушки, давно уже разучившийся кидаться снежками так, как кидался он ими в чертаново-русскую войну. Андрей Криворотов утверждал в рассуждениях с Леопольдом, – что-де одни люди до старости чувствуют некую виноватость перед жизнью, иные никогда не чувствуют своего права на жизнь, пребывая виноватыми тем, что живут, – а Леопольд с ранних лет бессознательно знал, где начинается и где кончается его право жизни, он был прав жить просто потому, что живет. Жизнь за голохвостыми догами и за стройными кротегусами, за дворником в белом фартуке и за горничными в белых наколках, переставшая уже казаться ибсеновской, – по рассуждениям Андрея, – не чинила Леопольду событий, он родился лириком, он был чист в своих делах и помыслах. Друг читал вместе с Леопольдом стихи современных поэтов, Бальмонта и Брюсова. Андрей любил – философские разговоры. Они, Леопольд и Андрей, были в том возрасте, когда одно из первых мест занимает у юношей – любовь и все, что связано с нею. Андрей установил, что пробуждение мужских инстинктов, полового инстинкта и связанного с ним инстинкта смерти, у Леопольда проходили незаметно и безболезненно. Андрей знал раньше, что каждый раз, когда гимназисты, братья Шиллеры и Антон Коцауров затевали разговоры о горничных, Леопольд отходил в сторону. Леопольд даже дома, наедине прерывал Андреевы эротическо-фило-софские разговоры:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю