355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Пильняк » Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар » Текст книги (страница 36)
Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:28

Текст книги "Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар"


Автор книги: Борис Пильняк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 41 страниц)

– Получай десятку, вешайся дважды! – иронически сказал Иван Кошкин и вынул десятирублевый золотой.

– Ты серьезно? – с радостным испугом спросил Ипполит.

– Совершенно серьезно. Для этого требуется только предварительно кувыркнуться, а затем на самом деле повеситься.

– Кувыркаюсь.

– Кувыркайся и получай.

Разбойщин снял тужурку и фуражку, тужурку расстелил на землю, перекувыркнулся на ней, сказал рыцарски:

– В таком случае, милорды, одного из вас я могу угостить программой на мой счет с тем, что он будет вешаться раньше меня и я попрактикуюсь на нем, – а, если кто-либо из вас еще раскошелится на десятку, мы можем образовать римскую квадригу из пятерых, заменив римские термы русским домом терпения!..

Сказал Иосиф Шиллер:

– У нас двоих пятерка найдется, – Ваян, добавляй, пойдем?!.

Кошкин отказался.

Шиллеры, Разбойщин и Коровкин весело ушли. Иван Кошкин долго сидел один на пороге «святого колодца», рассматривая звезды, точно на самом деле считал их.

А на другой день, чтобы управиться до петровского поста, назначена была свадьба Михаила Шмелева-Максима, гонщика и гитариста. На свадьбу были звапы все друзья детства, все поколение.

Со Шмелевым произошли за эти годы чудеса. Дед Артем Шмелев, который каждое воскресенье, возвращаясь на четвереньках из чайной Общества трезвости, изрекал под окнами Кошкина и Криворотова, что, мол, «погодите, люди Божие, погодите, придет час велие гласа Божего!» – старик дед Артем помер в 1908-м году. В тот же год помер и отец Кузьма Артемович. Наследниками вывески – «лужу, паяю» – остались Мишуха со старшим братом Николаем и с матерью. Они и образовали чудеса.

Первый граммофон привезен был в Камынск Сергеем Ивановичем Кошкиным, – первые велосипеды появились в Камынске у Софии Волынской и Елизаветы Зориной-Шиллер, – и вдруг, когда померли дед и отец, Николай и Михаил Кузьмичи Шмелевы содрали вывеску – «лужу, паяю», – призвали каменщиков, выбили стену на улицу между двух окон в нижнем этаже, сделав так называемое венецианское окно, первое в Камынске, – пробили широкую дверь в стене на улицу, – призвали штукатуров и штукатурили дом внутри и снаружи, – призвали маляров и выкрасили дом – снаружи под мрамор, внутри под небеса, – заасфальтировали перед домом тротуар, – повесили в венецианском окне и у парадного газокалильные круглые фонари, как в аптеке. И вывесили вывеску – красными буквами на белом фоне, – краткую и недоуменную –

Максим.

В венецианском окне появились новенькие – велосипед, граммофон, швейная машинка Зингера, по бокам гитары, мандолины и балалайки.

На запертом парадном висела вторая вывеска, так же красными буквами на белом фоне:

Представительство

Лондонской велосипедной фирмы Дукс

Неу-Иоркской швейной фирмы Зингер

Лодзинской граммофонной фирмы Иерихон

Московской музыкальной фирмы Иоргенсон

Дешево, аккуратно, с гарантией

Максим.

В глуби за окном видны были контора и плюшевые кресла, как в фотографии, – мастерская вынесена была на двор, в дедовский коровник, так же оштукатуренный и с проломанною для света стеною. Самоваров уже не лудили. Старший Николай Кузьмич, с тросточкой, в целлулоидовом воротничке, каждый вечер проходил в кино Великий немой, где состоял техническим директором.

Мишуха в гимназии не был. В год, когда появилась вывеска – Максим, – Мишуха был переодет с головы до пят: на голове появилось кепи, невиданное до тех пор в Камынске, на ногах повисли широчайшие штаны до колен, икры стянулись чулками наподобие женских, ступни покоились в совершенно небывалых баретках, в желтых, на шнурках, с подошвою толщиною в книгу. И Мишуха совершенно прекратил хождение пешком: он ездил на велосипеде фирмы Дукс. Велосипед являл собою собранье раритетов, – на нем имелись не только звонок, но и гудок, не только ножной тормоз, но и ручной, разные скорости, разные ходы. Михаил первый организовал в Камынске велосипедные гонки и всегда брал первые призы. Михаил первый привез в Камынск футбольный мяч и сменил лапту на футбол. Он собрал любителей в струнный и духовой музыкальные кружки и играл на всех инструментах, на трубах, на балалайке, на гитаре, на мандолине, даже на скрипке, даже на пианино.

И – не Мишуха уже, а Михаил Кузьмич, давно не Шмелев уже, но Максим – собрался жениться. Невеста найдена была в губернии, дочь губернского агента страхового общества «Россия», окончившая семь классов гимназии. Венчание назначили на три часа дня и – для прогулки – в Лужнецком монастыре. Михаил Кузьмич с утра ходил в сюртуке и пластроне, в полосатых брюках до земли. Пища для свадебного бала выписывалась из губернии, привезена с невестою, привезли даже парниковой клубники. Шафером со стороны Михаила Кузьмича пригласили Андрея Криворотова. Андрей явился в вышитой рубашке, чем нарушил торжественность. Остальные абитуриенты пришли в пиджаках и студенческих мундирах. В Лужнецкий монастырь отправились на пяти тройках. Старуха Максим-Шмелева ехала с иконой на передней тройке, в кружевной шляпе фасона «капот» и в мантилье из черного шелка. Невеста в белой фате и в флердоранже постаралась ступить на коврик перед аналоем одновременно с женихом, для справедливости в будущей жизни.

В пять часов, вернувшись из монастыря, сели за пиршеский стол, на дворе для простора и воздуха. Духовой любительский оркестр, организованный Михаилом же Кузьмичем, играл под управлением Жоржа Коровкина. Столы стояли буквою П, и молодые сидели посреди «П». Пили, ели, разговаривали, орали «горько», слушали музыку. К полночи все были пьяны и забыли о женихе и невесте. Шафер Андрей Криворотов, который очень много шутил, ушел много раньше полночи.

В полночь старухи отвели невесту в спальню и раздели, сняли корсет, который весь день не давал невесте дышать. Спальня помещалась во втором этаже, в дальнем конце дома, выходила в гостиную. Второй этаж пребывал в пустоте, полуосвещенный и безмолвный. Из спальни имелась вторая дверь – через комнату старухи в кухню. Вскоре за молодою женою в спальню прошел молодой муж. За ним пробрался пьяный Леопольд Шмуцокс. В доме было тихо. На дворе одновременно ревели – оркестр «маньчжурскими сопками» и пьяные певцы «стреженью из-за острова». Шмуцокс упал на пол в гостиной против дверей в спальню, куда прошел Михаил. Шмуцокс стоял на коленях на полу, опустив голову на пол, как в молитве. Шмуцокс плакал, сдерживая рыдания, он шептал:

– Это чудо, это чудо, Ваньхен, это чудо… будь свят, будь свят, Ваньхен, и будь счастлив, будь счастлив!..

Шмуцокс плакал. Крашеный пол был начисто вымыт.

Михаил Кузьмич вошел в спальню, наклонился над женой, потрепал ее волосы, поцеловал в лоб, набил портсигар новым запасом папирос, сказал ласково:

– Устала, маленькая?.. Я пойду к гостям, и так уж насквозь проострились… Покойной ночи, маленькая, спи спокойно!..

Через спальню матери и через кухню Михаил Кузьмич вернулся на двор. Шмуцокс бился истерикой в гостиной.

Весь день и весь вечер, пока молодая жена не ушла, Михаил был трезв, веселый и очень вежливый герой вечера. В за полночь он все же напился. Гости разошлись иль полегли костьми к рассвету. На рассвете в саду на траве сидели двое, Мишуха и Антон Коцауров, товарищи детства. На траве рядом стояли тарелка с селедкою, блюдо с клубникою и бутылка водки. Пили из горлышка по очереди и закусывали клубникой с селедкой.

– Стало быть, жизнь началась, – говорил Михаил Максим. – Озорство!..

– Что озорство?

– А так, все озорство!., очень весело. Как на гонках – или как в футбол. Как в «Великом немом» под технической дирекцией господина Максима… Я за невестой меньше ухаживал, чем за мамашей, чтобы она к свадьбе шляпку надела, – и пугал мамашу этою шляпкой, небось, больше, чем за всю жизнь жену напугаю… Ты тоже – гимназию кончил, – а проку?.. Сергей Кошкин, сосед, подрядчик, жук вроде моего брата, если бы он теперь начинал свою карьеру, он давно был бы уже каким-нибудь Сержем Котоврасовым, – сын его, Ванюша, – книг начитался, в инженерное идет и будет Министром путей сообщения, вот увидишь, актрисы будут к нему через кухню бегать, ручки ему целовать, а ты будешь играть в оперном театре в оркестре на кларнете… Ни к чему!.. Ты вот будешь историю изучать на филологическом, а мы с братом Николаем подписываем контракт с фирмой Харлей-Девидсон, – будем поставлять на всю губернию мотоциклеты, – катай, дави по всей губернии!.. – у тебя песенка спета, про вас, говорят, еще Карл Маркс написал – через пять лет интеллигенция будет у нас в услужении, разные там эсэры, – и Ваня Кошкин это понимает… Брат Николай правильно рассудил, когда я в гимназию просился, а он не велел. Кошкин– в столицу, а мы – в губернии…

– Ты в гимназии не был, гимназических курсов не изучал, – сонно говорил Антон, – и поэтому ты не имеешь представления о значении духовных интересов…

– Брось! имею!.. – ни к чему… Тебе ж самому на все наплевать!.. Ну, скажи, – наплевать или нет?..

– Ну, наплевать…

– То-то!.. Поедешь ты в студенты, – четвертной от отца на месяц, а я на мотоцикле в две недели пятьсот рублей выгонять буду.

Птицы в саду свистели до остервенения громко. Водка уже не пьянила. Вкусовая мешанина водки, клубники и сельди казалась нормальной. Солнце еще не поднималось.

…Иван Кошкин вышел на улицу из дома Максимов немного за полночь… Иван прошел на Откос мимо дома Никиты Сергеевича Молдавского, – калитка была отперта, в глуби двора светилось окно Анны Колосовой. Иван долго ходил по Откосу. Он пошел обратно прежней дорогой. Воровски он прошел на двор Никиты Сергеевича. Воровски он постучал в окно Анны.

– Кто там?

– Я, Иван Кошкин. Анна, прошу вас, выйдите в сад.

– Зачем?

– Прошу вас, пожалуйста, это очень важно…

Анна сошла на нижнюю ступень террасы походкою, точно она боялась замарать ноги и замараться даже о воздух. Была она в белом платье, высокая и сильная.

– Что вы хотите от меня?

– Простите, Анна, мне очень неудобно…

– Что вы хотите от меня? – повторила Анна.

– Анна, сегодня мы все, и вы, и я, окончили гимназию, – впереди новое… естественно – подсчитываешь старое… Я хочу знать об Анне Гордеевой…

– Вы же все знаете лучше меня, Иван.

– Я хочу знать о ее смерти…

– И это вы знаете. Вы сошлись с Аней и вы бросили ее, считая, что вы Ницше или – кто там еще?.. – а Аня забеременела от вас.

– Но почему же она не сказала мне об этом?..

– Потому, что она считала вас негодяем.

– И она… она действительно была беременна?

– Да – Вы знали, – почему же вы не сказали мне об этом?

– Потому, что я тоже считаю вас негодяем. Я не думала только, что Аня бросится под поезд.

– Извините, Анна!.. – Иван улыбнулся всегдашнею своею ясною улыбкой, – я же, оказывается, стало быть, убийца… Вы это сейчас сказали мне, и, должно быть, с ваших слов об этом начинают говорить в городе, хотя Аня умерла год тому назад и о ней давно забыли…

– Да, убийца. И дважды, потому что, кроме Ани, вы убили еще ребенка, вашего ребенка. Прощайте!..

– Нет, подождите, Анна, – Иван сказал ласковым приказом и едва уловимою угрозой. – Мне не надо доказывать вам, что я ничем не виноват, ибо я был свободен в моих чувствах, – или мы оба виноваты в одинаковой мере, вы и я, тем, что не предупредили случайности, – и вы даже больше меня, так как вы знали о том, что мне было неизвестно… Почему же пошли слухи, что Аня умерла из-за меня, когда об этом никто, кроме вас, не знал, даже я…

– Вы мне грозите, Кошкин? – чего вы от меня хотите?

– Я хочу, чтобы не было сплетни, опасной для нас обоих.

Анна сошла со ступеньки террасы, пошла на Ивана так, что тот попятился, – Анна презренно глянула в глаза Ивана, Иван заерзал глазами. – Вы мне грозите? вы хотите, чтобы я вам и всем на самом деле рассказала правду?.. – Ступайте вон, мерзавец! мне ваша шкура не нужна.

Анна ушла в дом.

За деревьями в небе были бледные и далекие звезды.

В двери за Анной дважды хрустнул замок.

На столе и на окнах в комнате Анны стояли громадные букеты сирени, в стеклянных банках и в ведрах. За тем самым столом, за которым некогда Андрей Криворотов с Леонтием Владимировичем Шерстобитовым зубрил таблицу умножения, сейчас опять сидел Андрей, когда постучался Кошкин. Анна вернулась к Андрею, когда Кошкин ушел.

– Ты слыхал?

– Да.

– Какой негодяй!

– Не единственный…

Анна писала, когда пришел Кошкин, Андрей сидел около, отдыхая. Вернувшись, Анна стала продолжать писание, письмо Климентию Обухову, – в этот час Климентий уходил или ушел уже в ссылку, – прошлым рождеством Андрей ездил на свидание к нему в Екатеринбург. 4-го апреля прошлого года – в 1912-м – над рабочей Россией прогремели залпы Ленского расстрела. Это началось в той жестокой и иронической «случайности», которая вскрывает закономерности. В жилом бараке на Андреевском прииске жена рабочего Завалина увидела в своей кошелке вместо коровьего мяса, купленного в приисковой лавке, лошадиный половой орган, сунутый вместо мяса приказчиком из приисковой лавки. Был обеденный час, люди ели, – люди перестали есть, иных затошнило, – конина – и тухлая конина – оказалась во многих кошелках. Это стало началом «случайностей». Рабочий Онучин, взяв «мясо», пошел с ним по рабочим баракам. Кроме Андреевского прииска в тот же день остановились – Ильинский прииск, Александровский, Федосьевский, Утесистый, Ново-Васильевский, Нижний Стан, – стали Надеждинские мастерские, – через несколько часов стал Константиновский прииск. Бастовала, протестовала вся Ближняя Тайга. Рабочие писали требования по начальству – небольшие требования, – люди хотели жить, работать и есть по-человечески. Вспомнилось все. Вспомнились каждогодние осенние расчеты и «наемки» вновь, когда люди неделями ничего не получали, стоя у конторских окошек. Вспоминался одиннадцатичасовой рабочий день и «будилка», то есть хожалый, который поднимал рабочих на работу плетью. И штрафы. И карандаш управляющего Белозерова, когда «если хорошо очинён карандаш, хорошо запишет расценку, если сломан – ничего не запишет». И талоны, конечно, ибо только талонами и ни рублем денег – в приисковую лавку – расплачивалась администрация. И расчетные книжки, которых не было. И администраторское мордобитие, которое было. И женская доля, то, как семейных вообще не брали на работу, а если брали, то с условием, –

– Пришли-ка жену, мы на нее поглядим!.. И, если женщина была красивой, мужа брали на работу с тем, что жена будет ходить на постирушки к холостому начальству. Вспомнили жену рабочего Лежаева; беременная, она лежала в больнице; больная, она впала в бессознание; потерявшую пульс, ее снесли почему-то в ледник на лед; ночью на леднике она очнулась и родила, кричала, должно быть, не докричалась, завернула ребенка в свое платье, выбралась из ямы, доползла до двери; дверь была заперта; ее нашли утром замерзшей вместе с ребенком… Люди хотели человечески жить и работать не на штрафы, существовать без талонов и не есть падали… Администрация потребовала зачинщиков, чтоб их арестовать, – «зачинщиков» не выдали. Забастовка тянулась больше месяца. Министр торговли и промышленности телеграфировал 7-го марта командующему войсками Иркутского округа:

«…крупнейшее золотопромышленное предприятие, и для защиты желающих идти на работу, прошу ваше превосходительство, не признаете ли возможным озаботиться усилением воинской команды…»

Директор департамента полиции его превосходительство Белецкий телеграфировал начальнику иркутского жандармского управления:

«…предложите непосредственно ротмистру Трещенкову немедленно ликвидировать стачечный комитет…»

Стачечный комитет ленских рабочих состоял из ссыльных большевиков. Стачечный комитет был неуловим. «Желающих идти на работу» – не было. Русско-английское золотопромышленное общество «Лена-Гольд фи льде», хозяин приисков, хозяйничало уже не теми «патриархальными» способами, когда земский начальник Машкевич и пристав Левкоев пороли Алексея Николаевича Широких. Да и рабочие были не те. Телеграммы директора полиции Белецкого и его превосходительства министра Тимашева доказательств не требовали. Жандармский ротмистр Трещенков, «охранявший» рабочих на приисках, – 4-го апреля утром, когда рабочие шли с петицией ко вновь приехавшему прокурору, – отдал приказ – стрелять!.. Стреляли по безоружной толпе. Убили двести семьдесят человек. Ранили – двести пятьдесят. Ротмистр Тимашев издал приказ:

«Настоящим довожу до сведения бывших рабочих Ленского товарищества, что всякие переговоры отныне закончены и что мною, как начальником полиции Витимско-Олекминского района, никоим образом не будут допущены какие-либо насилия, разгромы магазинов, поджоги, порча механизмов и разного рода сооружений, а всякие попытки в этом направлении будут самым решительным образом подавляться».

Расстрел пятисот человек жандарму не казался «насилием»…

Климентий Обухов и Дмитрий Широких, – их немного осталось в заводско-рудничном подполье. Надо было работать, очень много работать – и за себя, чтобы иметь кусок хлеба, и за всех, чтобы не погибнуть, не сдаваться, не отступать. У Климентия было очень мало времени, – и особенно дороги были поэтому вечера у лампы, у книги, с другом и братом Дмитрием; Дмитрий ложился на кровать, руки за голову, Климентий читал вслух; это было священнодействием – приобретение знаний, – Климентий не замечал, что большие знания, чем от книг, ему давала жизнь, знание человеческих отношений, знание того, как добывается кусок хлеба и что он значит для человека, знание человеческих характеров и того, что движет этими характерами.

И был такой вечер, когда Климентий читал вслух Дмитрию. В оконце Климентия условно светила лампа и условно опущена была занавеска, чтобы в окошко могли постучаться – с такими ж, примерно, словами, как сам он, Климентий, приехав сюда, постучался к Фоме Талышкову. И в окно постучался – товарищ из Екатеринбурга. Это было запоздно уже. Товарищ рассказал о Ленском расстреле. Леса на Лене и на Урале росли одинаковые, – оторванность от мира и зависимость от заводчика на Лене были никак не меньшие, чем на Урале, тысяча верст пешего хождения, – и тем не менее рассказом товарища уничтожались пространства. Они вышли на улицу, товарищ из Екатеринбурга, Климентий и Дмитрий. Была ростепель, таял и проваливался под ногами снег. Была черная ночь. Климентий постучал в окошко напротив, – в окне появилась нечесаная голова, вспыхнула спичка. Дмитрий стучал в соседнее оконце. Там и тут загорелся свет в оконцах. Климентий, один, пошел в гору, на Напольную улицу, внизу в домах вспыхивали огоньки, вслед Дмитрию, вслед Климентию вспыхивали огоньки на горах. Извозной улицей Климентий повернул к директорской конторе. На площади стоял громадный и бронзовый памятник Демидову, князю Сан-Донато тож. По улицам, к площади, к памятнику, одиночками и небольшими группами шли молчаливые и суровые люди, – у памятника выросла тысячная и безмолвная толпа рабочих. Ночь была очень черной, весенне-сырая. Внизу на заводе и вверху на горах у рудников загудели гудки – тревогу. Товарищ из Екатеринбурга нашел Климентия; руки Климентия были в карманах, кулаки сжимались в ненависти, и каждый шаг Климентия был таким, точно он, отрывая ногу от земли, поднимал вместе с сапогом берковцы, – пространства не было. Климентий реально видел кровь ленских товарищей, растекающуюся по талому снегу. Товарищ из Екатеринбурга сказал:

– Ну, что же, Клим, я полезу на памятник, дай мне слово, буду говорить.

В ту ночь стали в протесте против империи рудники и завод.

Климентий не спал ни той ночи, ни две ночи затем, и был за это время дома только несколько минут, ночью, вдвоем с Дмитрием, когда из подполья они вынимали гектограф и, в двух вятских сундучках, отнесли типографию в горы, в подпол лесной сторожки…

На третий день Климентий пришел домой, в сумерки. Комната захолодала. Климентий так опустил занавеску, чтобы к нему никто не стучался. Он принес дров и не затопил печи. В праздничном пиджаке, в штиблетах, подстелив под ноги старую газету, он лег на кровать и лежал с открытыми глазами. Все же, без стука, задами, быть может даже через забор, к нему приходил Дмитрий, как только стемнело. Климентий лежал в темноте.

– Ты не свирепствуй, я на минутку… Ничего не забыли? – может, слазить еще раз под пол?.. – шарят у всех подряд, сейчас у Кондаковых обыскивают и у Даниловых, дня не стесняются, – кто выдает, а?.. – Еще новые приехали жандармы, из Екатеринбурга.

– Я не свирепствую, а ты – уходи. Уходи, сиди дома, – отсиживаться надо, пока не уехали… золотоискатели, сволочи! – Климентий ухмыльнулся. – Иди домой, – помнишь, ты лодки мастак из дерева вырезывать, – иди, лодку, что ли, ковыряй для младших, через неделю ручьи вовсю потекут… И знай, – голос Климентия стал веселым, действенным, бодрым, – победим, победим, если мы с тобой даже и сидеть будем1.. – Климентий зажег лампу. – Иди!..

Дмитрий ушел. Веселый блеск не оставлял глаз Климентия, хотя были они переутомлены бессонницей. Климентий еще немного лежал на кровати, затем весело поднялся с постели, пошел в сарай, сдирал там топором кору с сосновых поленьев и, вернувшись к себе, на самом деле принялся выдалбливать перочинным ножиком игрушечные лодки из коры, весело, с явным удовольствием, для младших братишек, с мачтами и рулем из лучинок. Соседка – свой человек – прошумела в сенцах ведрами, ушла за водой, вернулась, приперла на ночь калитку, хлопнула щеколдой, убиралась на ночь на дворе, поставила в сенцах ведра, крикнула негромко из сенцев через дверь, –

– Артемыч, картошку-то сам себе поджаривать будешь или мне поджарить? – я все равно затоплять буду… А ты бы протопил, а то захолодаешь! – и добавила шепотом, нараспев: – А по нашей улице двое сейчас проехало, верхом, нездешние гады, к конторе поехали.

– Немного погодя затоплю, – ответил Климентий. – Сам поджарю… Если к нам придут, отпирай безоговорочно, только замешкайся немножко, если у меня печка будет гореть.

Климентий затопил печку. Он так сел к печи и столу, чтобы одним движением можно было сбросить со стола в печь – все, что нужно. И Климентий стал писать Анне. Глаза его были веселы. Он писал о том, что было на рудниках и на заводе за эти три дня. Одновременно с писанием Климентий жарил картошку. В конце письма Климентий вспомнил о том, как он и Анна, еще в Камынске, жаривали картошку в саду Мишухи Усачева. Написав письмо и заклеив его в конверт, Климентий опять ходил в сарай, прислушивался к шорохам окрест и спрятал письмо в сарае в потайное место за погребичным срубом, в цинковый ящик, где найти письмо можно было б, лишь перекопав всю землю в сарае и где хранились письма от Анны.

Наутро Климентий пошел на работу к мартену в медно-литейный цех, литейщик. В ту волну арестов ни Климентия, ни Дмитрия не взяли, но партия на Вешкенском опять была разгромлена, где-то в партии был провокатор. Письма в те годы для таких, как Климентий, и письма Климентия к Анне в частности, были не только вестью друг о друге, любимого и любимой, не только видом общения, – но поддержкой в одиночестве, уничтожением пространства, залогом бодрости, вольной философской академией и дополнением к образованию опыта…

Что такое Ленский расстрел для рабочей России – да и для Российской Империи, – Григорий Васильевич Соснин и Анна знали так же, как Климентий. В конце апреля, – Григорий Васильевич перештыко-вывал землю у себя в пришкольном огороде, – впервые после 907-го года к забору подошел деповский рабочий Николай Воронов, младший брат того Воронова, который погиб после Пятого года, – постоял у забора, побеседовал о том о сем, сказал, –

– Маевку мы собираемся организовать, первое мая отпраздновать в память ленских товарищей. Ты как, Григорий Васильевич?

– Надо. Приду. Буду.

– Так как, Григорий Васильевич, полагаешь, – все депо поднимать или как?..

– А много ли вас?

– Нас-то?.. – Да как сказать, – и все, и нету никого. Организации у нас пока еще нет… Надо подумать…

– Надо подумать. Видишь, вон, в поле березка, – затемно один приходи туда, поговорим… Депо, я думаю, поднимать не придется…

Тридцатого апреля лил дождь, дул промозглый ветер, – закат предвещал дождь и на первое мая, – и в ночь под первое мая отпраздновать рабочий май собрались одиннадцать человек. Если бы не было дождя и если бы кто-нибудь из детишек сидел около поста на тумбах, можно было б видеть, как видел некогда Андрей Криворотов, как в соляной амбар одиночками проходили люди, в темноте их платья сливались с землей, но головы их поднимались над горизонтом… Кроме рабочих из депо в соляном амбаре были две работницы с фабрики Шмуцокса, Григорий Васильевич Соснин и Анна Колосова… И первого мая тогда, на рассвете, вернувшись из соляного амбара, Анна писала Климентию.

В конце сентября на собрании в соляном амбаре появился новый человек – гимназист Андрей Криворотов. С того времени, как Андрей перечитал в библиотечной комнате Чертановской школы книги, пролившиеся на него – теперь уже совсем не так, как «гроза» Пятого года, – на самом деле весеннею грозой и ставшие для Андрея вторым рождением, – с тех пор не было дня, чтобы Андрей не встречался с Григорием Васильевичем иль Анной, но так, что об этом никто не знал. С гимназистами Андрей был только в классе. Андрея не видели ни в кино, ни на Откосе, – и даже братья Шиллеры не знали, как можно было бы посплетничать об Андрее. У Андрея появились совершенно новые дела и люди. Андрея можно было бы видеть идущим к станции в пристанционный поселок, где жили рабочие из депо, можно было б видеть идущим на зады Марфино-брод ского поселка… Вокруг площади в Кремле жили – надворный советник Бабенин, князь Верейский, жандармский подполковник Цветков – «победители», – караулили Империю и разъезжали по деревням со столыпинскими землемерами, – жили герр Шмуцокс и подрядчик Кошкин, – камынская провинция лежала под колпаком снегов и «надворного советника» Бабенина, – и в глубоком подполье – рабочий Воронов, рабочий Шейн, еще семеро из депо, весовщик Архип Семенов и еще двое с разъезда Уваровский, Елизавета Пронина и Лукерья Бобылева с фабрики Шмуцокса, Григорий Васильевич, Анна, Андрей, один-единственный человек из гимназии… Пути революционного подполья – неисповедимы были: иногда вести от ЦК приходили сначала в Самару, оттуда в Тифлис, из Тифлиса опять в Самару, в Симбирск и из Симбирска в Москву, – пространства были препятствием и пространства препятствием быть не могли. Андрей вдруг стал первым учеником в классе, обогнав Кошкина, – и на уроке латинского языка, в конце урока, в конторский серый денек, образцовый гимназист Криворотов попросил слова у латиниста и директора Вальде, –

– Через несколько месяцев мы кончаем гимназию, и каждый из нас, естественно, думает о своем будущем. Я собираюсь сдавать конкурсные экзамены в горный институт, я читал об этом книги, это очень интересно. Но я ни разу не видел ни гор, ни металлургических заводов. И я хотел бы спросить, не могли бы вы, Евгений Евгеньевич, написать директору Екатеринбургской гимназии, так как я никого не знаю в Екатеринбурге, чтобы гимназия или кто-либо из гимназистов мне помогли посмотреть екатеринбургские заводы… Может быть, кто-нибудь из моих одноклассников также хотел бы поехать со мною?..

Одноклассников, хотевших ехать в Екатеринбург, не нашлось. Директор Вальде признал мысль Андрея здравомысленной. Андрей знал уже, что в человеческом мире – два мира, – и не только сознавал, но ощущал смысл фразы, некогда сказанной Леонтием Шерстобитовым, –

– Это верно, правду, – сказал Леонтий Владимирович, – да только правда-то не для всех одинакова. Другу, товарищу, с которым у тебя одна правда, говори всегда все до конца, иначе – предатель. Врагу никогда ничего не говори, иначе – опять предатель!..

Андрей ехал из камынского подполья к Климентию Обухову искать связей, посланный товарищами. На вокзале в Камынске провожали Андрея Григорий Васильевич Соснин и Анна, кроме родителя, довольного тем, что сын взялся за науки и ум, по определению родителя. Екатеринбург лежал под тяжелым небом на некрутых холмах, большое село с каменными усадьбами заводчиков. На вокзал за Андреем приехали два гимназиста в шинелях на кенгуровом меху, сын директора Екатерининской, старейшей в Екатеринбурге, гранильной фабрики с товарищем, сыном горного инженера, присланные гимназическим директором. У вокзала ожидала кошева. На Андрея накинули енотовую шубу, мороз был тридцать два. Андрея повезли на квартиру директора гранильной фабрики, штатского генерала и горного инженера. По дороге гимназисты сообщили, что послезавтра Андрея везут на медвежью охоту, а вся святочная неделя пройдет в балах, в Екатеринбурге и на окрестных заводах. Андрея ожидала ванна и отдельная комната. Посреди города плотина запрудила озеро, ныне во льдах. Окна Андрея выходили на озеро. За плотиной, под озером на несколько этажей в землю, разместилась гранильная фабрика времен императрицы Екатерины. Ее первую показали Андрею, после завтрака со свежими огурцами. Старики в очках – в подвалах фабрики – в пояс кланялись гимназисту, директорскому и генеральскому сыну…

Андрей и Климентий встретились, как условлено было еще из Камынска, на екатеринбургском вокзале, в толпе, в сараеобразном и грязном третьем классе, – они не видались пять лет.

Андрей встретил высокого, широкоплечего человека в аккуратном пальто английского покроя, в высокой, под котика, шапке, подобранного и покойного.

Климентий улыбнулся издалека свободной и очень покойною улыбкой, обнажив крупный ряд отличных – и добрых – зубов, снял с правой руки перчатку, приподнял шапку левой рукою, держа в ней вместе с шапкой перчатку. Волосы он зачесывал на косой пробор, и они были аккуратны, очень светлые. Климентий протянул руку округлым жестом, свободным и чуть озорным. Мозолей на руке не было, но рука показалась каменной, большая и белая. Лицо было крупночерто, белое, большое, покойное, умное, очень подобранное. Климентий не выглядел юношей. Климентий шапкой поправил прядь волос и надел шапку.

Климентий встретил худоплечего и не очень здорового человека, безразличного к своей шинели, некогда аккуратной, ныне заброшенной, и к мятой гимназической фуражке, которую он забыл снять, здороваясь. Он забыл улыбнуться, увидев Климентия. Его глаза смотрели сосредоточенно и очень ласково. Он был сухолиц и смугл, и прежде времени меж бровей вверх прошла морщина, делавшая лицо и пасмурным чуть-чуть, и чуть-чуть удивленным. Андрей забыл улыбнуться, но глаза его стали вдруг – и ласковыми, и озорными. Он подал свою сухую руку, отодвинув сначала локоть далеко назад и выкинув затем руку – углами – далеко вперед. Глаза Андрея вновь насторожились, и он оглянулся кругом ироническим взглядом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю