355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Пильняк » Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар » Текст книги (страница 26)
Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:28

Текст книги "Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар"


Автор книги: Борис Пильняк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 41 страниц)

Чертановские крестьяне – ни Сидор Наумович Копытцев, ни Иван Лукьянович Нефедов – не приходили больше к Ивану Ивановичу Криворотову, к чертановскому школьному попечителю. Но пришел вдруг Евграф Карпович Сосков, волостной старшина, уваровский трактирщик, друг Кошкина, – пришел в сумерки и незаметно, как приходили однажды к Ивану Ивановичу Сидор Наумович и Иван Лукьянович, прошел через кухню, крестился, Настя провела его в столовую.

– Садитесь, – сказал Иван Иванович. – Чем могу служить? – Настя, чаю!..

Евграф Карпович сел солидно, вздохнул, от чая не отказался, –

– Мы, между прочим, мимо проходили, думаем, – дай-кось навещу доктора, – может, может, чего по сельскому хозяйству надо, сенца там, картошки на зиму…

– Сена мне надо, – сказал Иван Иванович, – и чтобы хорошее, луговое. Имеется?

– Дай как же не иметься? – для вас всегда найдем, как не найти.

– Цена? – строго спросил Иван Иванович.

– Вы, как по убеждениям, подарков не принимаете, – сказал Евграф Карпович и вздохнул, – какая же в таком случае цена?..

– Подарков не принимаю принципиально. Почем?

– Тогда сочтемся… Базар цену скажет. Сена у нас – первый сорт.

Выпили по стакану чая.

– Як вам, Иван Иванович, вопросик имею, как сказать, по секрету… Сами знаете, – времена…

– Какой вопрос?

– Я бы, конечно, мог спросить по начальству у господина земского начальника Разбойщина, но у них антирес особенный, а вы с образованием и антиресу у вас в земле нет… Земля!.. Гляди, не обойтись без того, что землю мужику отдать придется. Этого господину земскому начальнику сказать нельзя, – у них свой антирес… А мужик… со мной, конечно, мужик помалкивает, да я его насквозь вижу, – мужик из оглобель лезет, этого не скроешь… Земля! не обойтись землю мужику отдавать… А как?.. – без выкупу ее отдать невозможно, – я, например, имею кое-какую землишку, – так я ее прикупил, за нее кровные денежки дадены. А мужик хочет задаром, – я, говорит, и деды мои испокон века на ней работали, давным-давно всё уплатили… А господа и про с выкупом слышать не хотят, у них не только статья дохода, у них, сказывают, дворянская честь… Вот и возникает вопросик, – прямо скажу, ночей не сплю, все ворочаюсь, даже страх находит, хоть руки наклад ай…

И Иван Иванович, с чертановскими крестьянами о земельных вопросах принципиально не разговаривавший, – вдруг, неожиданно для самого себя, разговорился с Евграфом Карповичем о сельском хозяйстве и о сельской жизни. Иван Иванович долго философствовал – о постепенности, как, по Дарвину, развития видов, так и развития человеческих отношений, в силу которых происходит наряду с парцелляцией земли нарастание латифундий. Затем Иван Иванович высказал философскую точку зрения на труд в сельском хозяйстве, где результаты труда всегда налицо, где человек и его труд зависят не от человека, а тем паче не от начальства, но только от природы и своих собственных рук. Наконец Иван Иванович рассказал, что лично он, врач и общественный деятель, вполне обеспеченный и всеми уважаемый человек, имеет жизненной мечтою на старости лет купить именьице, поселиться в нем навсегда и разводить поросят йоркширской породы…

– А ежели землю-то продавать не будут? – спросил уставший от философии Евграф Карпович и вздохнул.

– То есть – как? – строго спросил Иван Иванович.

– Да в том-то и дело, – мужики болтают, – сделать, дескать, землю, как воздух, ничьей, – за воздух никто не платит… Не будете же вы сами за свинками, извините, помет убирать на старости лет? – а раз сам не работаешь, – уходи с земли, отдай, кто своими руками работает… Вот о чем мужики болтают, и об этом самом и есть мой вопросик…

– Этого не может быть! – строго и авторитетно сказал Иван Иванович.

– Болтают…

– Болтовня!

– Ну, а ежели вдруг? – ведь мне тогда петля с помещиками вместе, а антиресу мне в помещиках нет, я – тоже мужик…

– Не может быть!

– А вдруг?..

Дамы Шиллер и Бабенина несли в коммуну, что могли. Они организовали в коммуне театральные курсы для подростков-рабочих, где Никита Сергеевич читал подросткам классические пьесы, а Софья и Лиза учили, как надо читать стихи, говорить монологи, жестам, движению, – это тоже шло на склад революции, – потому что Леонтий Шерстобитов и Нил Павлович Вантроба также говорили с подростками, прокладывая мостки от «Ревизора» к империи. – На курсах учились Анна Колосова и Климентий Обухов; Климентий приходил со станции, чтобы погружаться в мир братьев Мооров, короля Лира, Гамлета, Чацкого. Вечером, после занятий Анна и Климентий шли вдвоем до калитки в сад Мишухи Усачева. Иногда, если было не поздно, Климентий провожал под деревьями Анну до двери в хибарку. Иногда, если светили звезды, Анна и Климентий садились на крылечко хибарки. Светило небо. Перестаревшие яблони пахнули лесною прелью: Анна была рядом, вдумчивая и настороженная. Сознание было заполнено грохотом вестей, приходивших на станцию, гамлетовскими «быть или не быть». Климентию не были любы гамлетовские «слова, слова, слова», – он ощущал дорогу дел, дорогих дел. Анна была рядом. Климентий рассказывал ей о посреднической ноте Рузвельта, о расстреле лодзин-ских рабочих, о восстании броненосца «Потемкин», – все, что слышал на станции. И вместе они говорили о Леонтии Шерстобитове. Анна умела слушать. Леонтий Шерстобитов, Нил Павлович Вантроба, Волгина, Горцева, члены коммуны, были – об этом знал не только Климентий, но знала и Анна – были членами РСДРП фракции большевиков. Об этом никто не должен был знать. Еще меньше кто-либо должен был знать о том, что в этой же фракции состояли отец Климентия, Воронин, Соснин, Стримынин. Это они и с ними товарищи по всей империи подняли железнодорожную забастовку. Это они разоружали офицеров в солдатских эшелонах. Это они заставили Шмуцокса просить милости у работниц. Это они писали, печатали, а Климентий расклеивал – прокламации с точным указанием, что надо делать, чтобы расшатать ту страшную «хату с краю», которая называлась Российской империей. С ними были товарищи во всем мире. И возникал громадный мир действий, борьбы, победы, новой, рабочей, пролетарской справедливости.

Глава седьмая
Старый мир – новый мир

С Дальнего Востока, демобилизованные, вернулись агроном Дмитрий Климентьевич Лопатин и помещик Вахрушев. Лопатин сейчас же снял офицерскую форму и поселился в коммуне. Помещик Вахрушев в офицерском наряде с неделю летал по Камынску на тройке каурых, хвосты у которых были подвязаны по грязному времени, пил стаканами водку, шумел, рассказывал, что, мол, всему вина Рузвельт, что, мол, еще неделя войны, и русские раздавили б японцев, как цыплят, – хвастал о том, какое наслаждение испытывал он в боях, когда, как пчелы, со свистом, летали вокруг него вражеские пули, а он крушил и крошил врага. Через неделю помещик Вахрушев осел в доме купца Коровкина, никак не желая возвращаться в одиночество своей родовой усадьбы после пожаров в Уваровке и Верейском. У купца – и особенно у молодой купчихи – отказа в наливках не было, помещик Вахрушев бряцал шпорами на весь дом, охраняя шпорами дом от «жидов» и «красной сотни», выходил из дома только к Цветкову, поговорить о войне и заново выпить, да к юному другу Григорию Федотову, поговорить о китаянках и о кореянках.

В ту ночь, когда Шиллеры после погрома ночевали у Молдавского, – до рассвета сидели в столовой около самовара женщины, Елена Сергеевна Волгина и Надежда Андреевна Горцева, отдавшие детям Шиллера свои постели, Софья Волынская и Елизавета Андреевна Зорина-Шиллер, терявшие свои дома. Израиль Иосифович Шиллер всю ночь простоял над детьми. В мезонине, в кабинете – от письменного стола до верстака, от верстака к дивану, от дивана к письменному столу – ходил Никита Сергеевич. Потолки в мезонине были низки, голова Никиты Сергеевича была за слоями дыма у потолка. На диване сидели – по-турецки скрестив под собою ноги, с глазами в потолок, Леонтий Шерстобитов и, положив локти на колени, опустив глаза в пол, Григорий Васильевич Соснин.

Люди пережидали ночь и молчали, переутомленные.

Никита Сергеевич шептал иногда:

– Какая гадость, какая гадость!..

Никита Сергеевич ходил от письменного стола к верстаку, от верстака к дивану, от дивана к столу. Раза два за ночь он присаживался к столу. На большом листе он писал длинную логарифмическую формулу, – брал логарифмические таблицы, вычислял логарифмы и корни, упорно, как иные раскладывают пасьянсы. У стола против глаз Никиты Сергеевича висела выцветшая фотография Веры Фигнер.

Перед рассветом был недлинный разговор. Едва брезжил восток. Шерстобитов поднялся, подошел к окну, постоял, спросил громко и не сонным голосом:

– Ну, как же, Никита Сергеевич, всё по-прежнему – «критически мыслящие личности», «повремените», личная честность и сила солому ломит?..

– Это… почему вы спрашиваете? – ответил Никита Сергеевич.

– Да вот, дело всерьез пошло, стенка на стенку, без отлагательств.

– Но вы же понимаете, они раздавят нас, они уничтожат всё, что сделано нами, останутся одни Коровкины да Сосковы, а остальные будут деградировать в полуживотных… Поберегите себя, Леонтий. Вы нужны народу и человеческой чести. Они перестреляют и перегромят нас, поймите! – Никита Сергеевич остановился за письменным столом у второго окна. – Вы же не можете не верить моей старости и всей моей жизни.

– Не верю. Не аргумент – ваш возраст. Убежден, что одной правды и одной чести для всех не бывает. По вашей единой правде в вашу революцию, чего доброго, придут Аксаков и генерал Федотов. Для вас революция – гроза, освежение, а для меня – борьба. Возможно, нас перестреляют и перевешают, – но знаю также, что Коровкин, Сосков, Шмуцокс, Верейский, землячок мой земский – одни не останутся, одним им некого угнетать, не на чем быть захребетниками, – а стало быть, будут и такие, как мы. А мы – мы также останемся, пусть через виселицу, – примером… Ты как думаешь, Григорий Васильевич?

Соснин ответил негромко, не двигаясь:

– Думаю, что нас лично раздавят, но наше дело – нет. А может быть, не раздавят и нас.

– Может быть, и не раздавят, вы слышите, Никита Сергеевич? – вы слышите, – если не сегодня, то завтра будут биты – они. Что касается меня, я всегда предпочитал не откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня. Стенка на стенку!.. А там… Поймите и вы, Никита Сергеевич, мне стыдно ждать, – как дважды два, я знаю, что так не может, не смеет быть дальше!.. Вы видели, как Шиллер укладывал детей? – а Шиллер мне не друг, ему к Шмуцоксу ближе. Пусть новая ссылка, каторга, виселица, – не сердитесь, Никита Сергеевич, – мне стыдно дальше ждать, мне стыдно перед шиллеровскими детьми… Будет! всерьез так всерьез!..

Никита Сергеевич ходил по комнате, двигая за собою табачный дым.

– И тем не менее – честность, и тем не менее – добро… И тем не менее – гроза!., и – да, вся моя жизнь! – сказал Никита Сергеевич.

– Смотрите, один останетесь! – крикнул Леонтий. Никита Сергеевич опустил голову, сказал не сразу:

– Да, я вижу, как вы покидаете меня… и это – не первый раз в моей жизни.

Сказал Леонтий, так же тихо, как Никита Сергеевич:

– И честность, и добро, и даже гроза… Не мы покидаем вас, но вы покидаете время. Рабочему нечего делать с вами, – а вы честнейший человек. Рабочий не хочет ждать, и он тогда научится курить сигары, когда будет их иметь. И рабочий не хочет ждать, когда ему – вы дадите, он сам возьмет!.. – Смотрите, Никита Сергеевич, как бы мы не пришли раньше туда, куда вы идете всю жизнь!..

Леонтий отошел от окна, взял с книжного шкапа револьвер, вышел из комнаты, спустился вниз, в сад. У забора над обрывом – руки в карманы – ходил Артем Обухов. Лежал сизый заморозок.

– Стало быть, всё по-прежнему? – спросил Артем Обухов и усмехнулся, – гроза?!

– Да.

– Подморозило за ночь… на грозу не похоже.

Затемно в этот день собрались в развалинах, в подвале соляного амбара – Шерстобитов, Обухов, Воронов, еще двое из депо, Соснин, Стромынин, еще двое с фабрики Шмуцокса, Волгина, Горцева, Вантроба. На улице морозило. В подвале оставалось еще летнее тепло, пахло прелью. Сидели на корточках. Рабочие курили махорку. Шутили. Торжественности не было и страха не было. Было весело и бодро. Говорили о том, как дослать оружие.

…К Шмуцоксу позвонили в сумерки. Отперла гор ничная в белой наколке. Четверо появились, ни о чем не спрашивая, один остался в прихожей, один прошел в кухню, двое пошли в кабинет.

Над диваном на стенах, между шкапами, над камином висели винчестеры и маузеры, льежские Три кольца и крупповские нарезные трехствольные Гаймы, – вся та охотничья роскошь, которой гордился Шмуцокс перед гостями.

Шмуцокс найден был в биллиардной, он крикнул:

– Кто смеет?! – я есть здесь ни при чем, я иностранец!..

Ему ответили:

– Хальт1 – не волнуйтесь, подержите руки вверх. Где у вас оружие кроме того, которое висит по стенам в кабинете?

Шмуцокс краснел и бледнел необычно, у него лиловели шея и уши.

Через пять минут Шмуцокс объяснял почти с увлечением и во всяком случае подобострастно, как владеть германскими пистолетами и – какая разница между германским офицерским и русским офицерским принципами стрельбы из пистолета в цель, – германцы стреляли на вскиду, на поражение противника в любое место, русские обязательно целились в голову на убой и промахивались.

К Бабенину пришли ночью. Бабенин спал в кабинете, в отдельности от жены. Никто не слыхал, как вошли в дом.

Бабенина потрепали за плечо, он спросил спросонок:

– Соня?

– Нет, – ответили ему. – Где ключи от письменного стола и от шкапа? – Лежите покойно.

Минут двадцать, арестованный, в ночном белье, пролежал Бабенин на диване неподвижно, пока неизвестные люди, светясь электрическими фонариками, собирали оружие с точностью, точно они предварительно знали, где оно спрятано. У раздетого Бабенина отобрали даже шашку…

Люди ушли. Дом безмолвствовал. На цыпочках Бабенин отправился в кухню. Чадила привернутая лампа. На печи возле стряпухи, свесив с печи голые пятки, спал городовой. На лавке лежали – полицейская шинель, картуз, ремень, от которого отстегнута была шашка, расстегнутая кобура, из которой вынут был револьвер, – под лавкою лежали сапоги и по ним ползали рыжие тараканы. Люди вошли и ушли через кухню.

Бабенин подкрался к пяткам городового. Бабенин уперся предварительно коленом в печку. Что есть силы сдернул Бабенин городового за пятки. С двухаршинной высоты городовой слетел вниз, ударился лицом о лавку – и сейчас же стал во фронт перед капитаном-исправником, хлюпая носом.

Бабенин трясся от гнева, в гневе не находя слов.

– Где твой револьвер, скотина?! – где твоя селедка, смерд?! – Издохни, а сейчас же мне покажи их!..

В невозможном гневе – что есть силы – бил Бабенин городового кулаками по скулам, пока городовой не пополз на четвереньках к скамейке, а от скамейки, от пустой кобуры и от отстегнутой портупеи, в сенцы и на двор.

Обессиленный Бабенин прошел к жене. Она спала. Он разбудил ее.

– Ты ничего не слышала?

– Нет.

– Ты знаешь, что нас ограбили?

– Нет.

– Ты нигде, ничего не говорила об оружии?..

Жена глянула на мужа презрительно.

– Может быть, и говорила! – сказала она.

На пороге в спальню вслед за отцом появился сын Николай. Николай видел второй раз в жизни, как отец сидел на полу, в подштанниках, в истерии, в бессмыслице, в бессилии, бил голыми пятками по полу…

…Влюбленность у детей приходит иной раз с возрастом первого возникновения я, влюбленность, необыкновенное. В дом земского начальника Разбойщина пришло очередное утро. Мама распорядилась, чтоб Ипполит в этот день никуда не выходил из дома, даже на двор, – такие распоряжения длились уже несколько дней, их нельзя было объяснить боязнью простуды. С самого утра, еще до рассвета к папе приходил купец Коровкин, они запирались в кабинете, кухарку посылали за ротмистром Цветковым, но Цветков был у Верейского. Рано утром приехали во двор верховые стражники и, окруженный ими, папа уехал на пролетке князя Верейского. Тогда кухарка рассказала, что громили земскую управу и – на базаре – аптеку Шиллера, а кроме того, сожгли усадьбы Верейского и Уварова, – папа поехал усмирять «мужиков», а Шиллеры – провалились сквозь землю.

Авдотьин рассказ прозвучал громче, чем библейский гром среди ясного неба, –

Маргарита! Маргарита Шиллер!.. Тайком от всех, даже от самого себя, часами Ипполит ощущал, как он – пусть красноухий и в длинной шинели на вате – перемещался в Маргариту, – эти ощущения несли физическую сладость, они были самым лучшим в жизни, когда одно имя – Маргарита – наполняло сердце трепетом…

Больше Авдотья ничего не рассказывала. Места для Ипполита во вселенной не находилось. Оставаться дома Ипполит не мог, надо было пойти к Коле Бабенину и узнать все о Маргарите, – Маргарита не могла, не имела права провалиться сквозь землю! – никто не имел никакого божьего права проваливать Маргариту сквозь землю! – и – что такое «сквозь землю»?!

Ипполит бесшумно стал натягивать шинель, – и сразу из спальни вышла мама, – как папа, топнула ногой, крикнула, как папа, –

– Не сметь выходить на воздух!

О простуде не могло быть и речи. Время стало пустым и бессмысленным. Ипполит сидел у окошка к калитке на улицу. Часам к двум за окном полил мелкий дождик, ветер гонял по двору мокрые листья, куры убрались в курятник. Часам к четырем дождь перестал и, должно быть, опять заморозило. Мама безмолвствовала в спальне. Раза два на кухне Авдотья начинала петь «Лучинушку» и замолкала испуганно, вспомнила наказ хозяев не раздражать скулением. Обед прошел в безмолвии. У мамы была мигрень.

Мама крикнула из спальни:

– Авдотья, затопи печи!

Авдотья грохнула дровами в гостиной, сказала:

– Гляди, не сегодня – завтра вместо изморози снег пойдет. Дело к зиме…

И в сумерки у калитки зазвонил колокольчик. Мама быстро прошла в кухню, притворила за собою дверь, Ипполит расслышал конец фразы:

– …тогда не отпирай!..

Еще зазвонили.

Авдотья разговаривала через забор, долго не отпирала, отперла.

В калитке стоял Леонтий Шерстобитов.

Студент Леонтий не приходил ни разу с тех пор, как Ипполит попался в курении, когда дядя действительно Ипполита от курения отучил.

Авдотья хотела, должно быть, студента не пустить, загородила дорогу, – Леонтий отодвинул Авдотью за плечи, пошел в дом через кухню. Мама встретила Леонтия с испугом, как чужого, не предложила даже раздеться. Она сказала:

– Мужа нет дома, а у меня мигрень, и я лежу…

– Ничего, – ответил Леонтий, – идите ложитесь. Я подожду.

Леонтий снял шинель, снял трепаные галоши, хозяином прошел в гостиную, сел на диван. Мама громко хлопнула дверью в спальню. Леонтий устало закрыл глаза. Он не заметил Ипполита, Ипполит онемел перед чудесным дядей. Прошло минут десять, дядя, должно быть, спал. Колени Ипполита онемели. Ипполит хотел поправиться на стуле бесшумно, стул заскрипел, – и Леонтий открыл усталые глаза, увидел Ипполита, – глаза повеселели, стали затем страшно строгими.

Леонтий спросил свирепо, как тогда про курение:

– Пороха еще не выдумал?

– Нет, – ответил покорно Ипполит.

– Ага. Жаль. Курить бросил?

– Бросил.

– Лучше. Ты помнишь, я тебя спрашивал, – ты теперь определил, кто ты – народник, анархист или марксист?

– Не знаю.

– А слова эти знаешь?

– Знаю. Папа говорил маме, что ты – марксист, и еще говорил, что все революционеры – негодяи, а ты – тоже с ними…

– Так и говорил?

– Да.

– Это твой папа соврал.

– Я и не верю.

– И не верь. Мы с тобой целый год и шесть месяцев не виделись, а ты еще не революционер!..

Глаза дяди Леонтия потухли, опять стали очень усталыми и сонными, безразличными. Дядя опять дремал, прикрыв глаза.

– Дядя! – прошептал Ипполит. Леонтий приоткрыл уставший глаз.

– Что? – спросил Леонтий безразлично.

– Дядя, где Маргарита?

– Какая?

– Маргарита Шиллер. Авдотья сказала, что они провалились сквозь землю…

Леонтий открыл оба глаза. Ипполит пылал, точно на нем было двадцать ватных шинелей, сшитых на рост.

– Враки, – ответил дядя Леонтий медленно и спросил быстро, опять свирепо, как про курение: – А что твой папа говорил о Шиллерах?

– Что они жиды.

– И ты веришь?

– Нет… Где Маргарита?

Глаза Леонтия повеселели, никак не сонные, озорные, Леонтий сказал окончательно свирепо:

– Ах ты, плут-плутище! – я ж тебя насквозь вижу и на восемь шагов под землю, и ты со мной не лукавь. Я всё про Маргариту знаю.

– Откудова? – спросил Ипполит и побледнел.

– Сильно влюблен?

– Да…

– Пойди на цыпочках, чтобы никто не слышал, посмотри, что делают мама и Дуняша, – тогда поговорим.

Бледный Ипполит ушел бесшумно, бесшумно вернулся, прошептал:

– Они не услышат.

Леонтий ходил по комнате веселый, озорной, никак не уставший.

– Слушай – и ни гугу. А то все расскажу Маргарите. Ты вот не знаешь слов, – марксист, например, – и не имеешь об этом понятий, – а зря, папа твой про них врет так же, как про Маргариту… И ты – здорово влюблен, плут?

– Да…

– Ты Майна Рида или кого там про индейцев – читал?

– Да…

– Хочешь спасти Маргариту?

– Да!

– На Маргариту и на ее друзей напали – не то чтоб индейцы или разбойники, но просто мерзавцы… – Глаза дяди Леонтия стали внимательными, не озорными. – Знай, Ипполит, если кто-либо узнает о нашем разговоре… Дай честное слово, я передам его Маргарите.

– Даю. Никогда, никому не скажу!..

– Верю. Ты вот пороха еще не выдумал… А для борьбы с мерзавцами нужно оружие. Сколько у твоего папы – пистолетов, револьверов, ружей, а самое главное, патронов к ним?

– Три револьвера и одно ружье. Один револьвер под подушкой, один на шкапу, один папа носит с собою в шинели, а ружье на стене в кабинете…

Дядя подвел Ипполита к окну.

– Видишь вон ту скамейку под яблоней, около забора, вон ту, которая подальше?

– Вижу.

– Сегодня же ночью снеси под эту скамейку все три револьвера и ружье. Да патроны не забудь!.. Ведь с Колькой Бабениным небось таскали у отцов револьверы, стрелять потихоньку?

– Таскали.

– Ну, то-то. Вижу. Если попадешься, скажи – взял поиграть. Если тебя заподозрят, – отпирайся, пусть отец хоть запарывает до смерти. Если никак нельзя будет выйти из дому, отопри на ночь дверь на парадном, – я приду ночью сам. Понял? – Повтори. Дай еще раз честное слово. Будь – как могила. Повтори!..

Дядя Леонтий ушел, не дождавшись «земляка»-земского начальника. Авдотья на засов и на замок заперла калитку.

Стемнело.

Первый раз в жизни у Ипполита был смысл. Первый раз в жизни у Ипполита не было страха ни перед кем и ни перед чем, даже перед папой. Первый раз в жизни страсти владели Ипполитом – в том числе страсть ненависти к мерзавцам. Первый раз в жизни было сказано вслух – любовь, ибо тогда, давно уже, когда писалась бумажка– «я т л», – вслух и перед вторым человеком слово – любовь – не произносилось, и даже можно было отпереться, сказав, что «я т л» значит– «я теперь латинист». Дядя Леонтий был великолепен и непостижим!..

И в первые четверть часа, когда вернулся отец, когда он тщательно проверял запоры на воротах и дверях в дом, когда он мылся, а мама собирала ему белье, Авдотья ж подогревала обед, когда папа прошел в халате в столовую и прикрылся там с мамой, – патроны, револьверы, ружье – в отличной закономерности лукавства, которые возникают только в инстинкте самосохранения, – пусть погибнуть, но не предать, – револьверы, патроны, ружье и даже кинжал вынесены были Ипполитом в сад под скамейку, а там прикрыты рогожею… Розовощекий, пухлый, вялый мальчик вошел в столовую, как только отец вышел из спальни от умывальника. Мальчик приластился к маме. Отец сказал строго:

– Чего ты трешься около взрослых? – иди в детскую или даже пора уже спать!..

– Мама, пожалуйста, дай молока, и я пойду мыться, – сказал ласковый мальчик. – Покойной ночи, папочка и мамочка!

Через час после того, как приехал Разбойщин, к забору подошли двое, взрослый и подросток, прошли вдоль забора раз и два.

– Ну, Климентий, становись мне на плечи, цепляйся за верх, – сказал Леонтий Шерстобитов.

Климентий Обухов вспрыгнул на забор.

Через два часа после того, как вернулся Разбойщин, по дому забегали привидения. Земский начальник, в халате, со свечою в руке, за ним жена и Авдотья, также со свечками, пятились от собственных своих теней, и земский визжал фальцетом:

– Тише, тише, не ходите в сортир, он спрятался там!., где топор или лом?! – Нет, на двор невозможно… Дуня, вы проверили двери на чердак и в чулан?.. – Ах, при чем тут Шерстобитов, ты же говоришь, что он не заходил ни в кабинет, ни в спальню, где ты лежала с мигренью, и Авдотья запирала за ним, – а кроме этого, мой браунинг был все время со мною… Он, должно быть, приходил как наводчик!.. Тише, тише!.. Дуня, посмотрите под диваном в гостиной, – ну, чего ты стоишь?! – Ты была уже в детской?..

В детской спал пухлый розовощекий гимназистик и счастливо улыбался во сне. На стуле рядом с кроватью, как приказывал папа, аккуратнейше сложенные по разглаженной складке, лежали гимназические брюки…

У офицера-помещика Вахрушева оружие отобрали просто на улице. Он не уезжал из Камынска, боясь деревни и охраняя дом Коровкина. Он шел со свиданья с Цветковым. Ему сказали негромко:

– Руки вверх, господин офицер.

Руки Вахрушев поднял поспешно. У него вынули из кобуры револьвер, от него отстегнули саблю. Сказали:

– Вы, господин офицер, кажется, демобилизованы? – погоны носите не по праву.

С него сорвали погоны. Сказали:

– Теперь бегите рысью с бубенцами, как на тройке! Помещик Вахрушев действительно побежал в галоп.

По империи мерзостью шли еврейские погромы. 28-го октября в Кронштадте восстали матросы, 2-го ноября восстание было подавлено царем. По фабрикам и заводам шли забастовки-протесты против расстрела кронштадтских матросов. Эхом восстал и погиб на Черном море лейтенант Шмидт.

…Глубоко за полночным часом Леонтий Шерстобитов пришел домой, в коммуну. Никита Сергеевич не спал, в неурочное время он постучал к Леонтию. Двое, они прикрыли плотно за собою двери в кабинете Никиты Сергеевича.

– Садитесь, Леонтий…

Никита Сергеевич отошел к окну, молчал. За окном в ночи гудел ветер.

– Леонтий, вы и ваши товарищи, вы все дальше и дальше уходите от меня. Вы уже не говорите при мне о ваших делах. Я знаю, оружие в городе отбираете вы, но вы об этом молчите…

Леонтий молчал.

– Сейчас поздно, а мне хотелось бы, с утра, на бодрую голову, совсем по-деловому, рассказать вам мою жизнь, всю мою жизнь и все мои мысли, чтобы мы поняли друг друга. Я ждал вас сейчас, чтобы спросить, почему вы уходите от меня? – Вы молчите, Леонтий?

Леонтий ответил не сразу.

– Не мы, не я уходим от вас, но вы уходите от времени, от идей и от дел этого времени – или оно уходит от вас, не знаю… – Леонтий помолчал, сказал сурово: – Через день, через два, через три в Москве начнется вооруженное восстание рабочих, – вы, конечно, против него? – Вы слышите, – начнется – вооруженное – восстание – рабочих… Я и мои товарищи, – мы едем в Москву. Этим все сказано.

Никита Сергеевич быстро отошел от окна, стал среди комнаты.

– Это… это предрешено?

– Да.

– Оно готовится?

– Да. И мы едем. Вы же считаете это бессмыслицей? – как вам поверит Артем Обухов, который также едет в Москву, но у которого пять человек детей?..

Леонтий говорил жестким голосом. Никита Сергеевич вернулся к окну, лицом в ночной мрак. Молчали.

– Я поеду с вами, Леонтий, – сказал Никита Сергеевич.

Леонтий поднял голову, посмотрел на старческую спину Никиты Сергеевича, глаза Леонтия стали ласковыми.

– Я еду с вами, – повторил Никита Сергеевич. Леонтий поднялся с дивана, веселый, неуставший, подошел к Молдавскому, обнял сзади за плечи, – сказал:

– Стало быть, все же на самом деле с нами, с рабочими, с пролетариатом, за рабочее будущее человечества?! – не гроза, а водораздел миров? – не народничество, а марксизм?!

Никита Сергеевич стоял, не оборачиваясь к Леонтию.

– Восстание начнется послезавтра, старик, завтра ночью мы уезжаем. Вам не надо ехать, – мы вернемся к вам и пришлем наших товарищей, если понадобится зализывать раны. Елена и Надежда, они тоже не едут, – поберегите их, старик!.. А длинный разговор… – я так давно не спал, я пойду спать, я хочу выспаться до завтра. А когда я вернусь, вы расскажете мне вашу судьбу. Я знаю, – то, что вы сейчас сказали, – это ее завершение. Не сердитесь, отец, послезавтра восстание!..

…6-го декабря в Москве началось вооруженное восстание рабочих.

С 4-го на 5-е ночью по дну оврага к задам пустого и заброшенного соляного амбара, что стоял у моста между Камынском и Чертановом, подъехали сани, запряженные лошадью учителя Григория Васильевича Соснина. Ночь легла черной, заметал первый снег. Амбар безмолвствовал, пустой и заброшенный. С моста, с пустынной площади перед мостом, с саддердиновского переулка, с чертановских задов поодиночке к задам соляного амбара сошлись люди. Их было немного. Они были молчаливы. Последним от моста пришел Климентий.

Из развалин амбара люди вынесли и сложили в сани – мешок, набитый револьверами пополам с картошкой, дерюгу с решетами, куда вместо сеток вставлены были ружья, еще дерюгу, зашитую так же, как зашивал свои корзинки для отправки в Москву чертановский Иван Лукьянович Нефедов, отец Ванятки.

Лошадь пошла по дну оврага к его началу, к полям. Впереди и сзади лошади в дозоре шли люди. У начала оврага, в ольшанике, люди остановили лошадь, собрались все вместе, уславливались, прощались.

– Вы, Артем Иванович, поездом, как уговорились, езжайте на разъезд Уваровский, переговорите еще раз с товарищами, задержите какой-нибудь товарный или воинский, мы будем там часа через три, поедем нижней дорогой, там потише. Если на полустанке что-либо, казаки там, что ли, – предупредите, – говорил Леонтий Шерстобитов.

Высокий, на полторы головы выше Леонтия, Никита Сергеевич снял шапку, молча, по очереди, обнял, перецеловал товарищей.

Шерстобитов мерзнул на ветру в студенческой фуражке, маленький и нахохленный >в холоде. Никита Сергеевич поцеловался с ним с первым.

Никита Сергеевич стоял с опущенною непокрытой головой.

Ночь была очень черна, еще не окончательно зимняя. Лошадь тронулась, двинулись люди. Никита Сергеевич остался один, растворяясь во мраке.

– Товарищи! – крикнул из мрака Никита Сергеевич, – желаю счастья, товарищи!..

– Надежду и Елену не забывайте! – ответил из мрака Леонтий.

На перекрестке дорог от саней к станции отделился и исчез во мраке Артем Обухов. Ночь лежала беззвездной и черной, заметал снежок и холодил людей.

Последним за санями шел подросток. На втором перекрестке дорог подросток сказал:

– Товарищ Леонтий, товарищи! – разрешите и мне тоже с вами в Москву…

– Нет, Клим, не надо. Ты еще молод, голубчик… Ты еще пригодишься, ты ведь старший в семье, семью тебе растить, если что с нами случится… Клавдия Колосова осталась ночевать в коммуне, пойди к Анюте, постереги ее… Иди, милый!.. Если… ежели что – катись на Урал к дяде, спроси на меднорудном Фому Талышкова, – скажи, мол, отцу голову проломили…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю