Текст книги "Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар"
Автор книги: Борис Пильняк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 41 страниц)
– Ерунда, неинтересно.
Андрей быстро освоился с традициями дома за голохвостыми догами. Папахен играл в кегли и в шахматы сам с собою, для моциона мускул и мозгов, – уезжал до обеда на фабрику. На Рождество надо было всею семьею ездить в Москву, пересматривать все постановки московских театров. Каникулы сына надо было проводить в Германии, чтобы сын не забывал родины. Сын выписывал «Старые годы», «Русскую мысль», «Аполлон». В парчовых переплетах на полках книжного шкафа у Леопольда стояли поэты-символисты, русские и французы Бодлер, Верлен. Любимым был Блок, –
Это была семья людей, оторванных от родины и не нашедших родину. Дом был просторен, по-русски тепл, широкопазый, удобный для медленных российских вечеров, для русского чая, для книг матери и сына. Отец с утра практиковался на кегельбане и в половине десятого садился в санки с медвежьей полостью, –
– Нун, гутен морген! – говорил заиндевевшему на морозе Ивану, русскому «мужику», второй десяток лет сидевшему на козлах Шмуцокса. Серый рысак в яблоках нес барина на Марфин брод, барин черпал воздух и серебряный снежок просторов. В конторе директор отдавал распоряжения, скучал и мчал обратно. Заиндевев просторами и косыми лучами красного солнца, барин сбрасывал в теплой прихожей бобровую шубу на руки горничной в наколке. В умывальнике готова была теплая вода. В столовой снималась женой крышка с суповой миски, в клубах горячего пара. Герр Шмуцокс, вымытый, только что опрыснувшийся одеколоном, входил в столовую священнодействовать за едою. Он целовал руку жены, жена целовала его в лысый лоб. Затем у герра Шмуцокса был кабинет в отчаянной скуке безделья – до вечернего чая, до ужина, до ванной на ночь, до постели. Он даже сдружился, после Пятого года, герр Шмуцокс, с князем Верейским, с Цветковым, с директором мужской гимназии латинистом Вальде. Он чаще и чаще выезжал, герр Шмуцокс, из Камынска – в Москву, в Санкт-Петербург и по таким же городам, как Камынск, к таким же немцам, оторванным от родины, как он сам. Каждый день с обеда до постели перед сном герр Шмуцокс усердно пил пиво, выписываемое специально из Баварии. Он был очень аккуратен и чистоплотен, герр Шмуцокс. Он был даже немного скуп. Он широко роскошествовал только в те дни, когда к нему приезжали погостить соотечественники, – тогда он не останавливался перед выдумками и затратами, устраивая балы и охоты.
Тогда выходила из своего онемения и фрау Шмуцокс, наряжалась, улыбалась, веселилась… Но в обыденные дни – она была всегда одна. Она приелась гер-ру Шмуцоксу так же, как он приелся ей. Ей шел тридцать шестой год. Ей думалось, что она счастлива – домом, мужем, ребенком, своими делами и заботами, которых у нее не было. У нее был единственный сын, родившийся в первый год ее замужества, больше детей у нее не могло быть. У нее было очень много безделья. Фрау Шмуцокс имела отчаянно много пустого времени, но у нее было – «общественное положение». По утрам и в сумерки она играла на рояле. Вместе с сыном и за сыном она ходила на лыжах по окрестным полям и горам. Вместе они катались на катке. Вместе они гуляли по Откосу. В солнечные дни на Откосе – в феврале, – от солнца пахнет уже мартом. В заполдни Подол и поля за Подолом виднелись на громадные пространства, и свет, и снег были так остры, что ими можно было порезать глаза. На Откосе иной раз трудно было дышать от мороза, мороз шел инеем, иней садился на ресницы, а обоз, который виден за двадцать верст на Подоле, уходивший вдаль, мог уносить за собою волю фрау Шмуцокс, как весною и осенью уносили человеческую камынскую волю журавлиные крики, – так ей казалось…
Вместе с сыном она вызубривала таблицу умножения на русском языке, когда сын готовился в русскую гимназию и когда не поехал учиться в Германию только потому, что мать не могла оставаться без него. С первых гимназических лет сына мать вставала утром вместе с ним, чтобы напоить его кофеем и сделать завтрак в гимназию своими руками с неожиданным каким-нибудь сладким. Каждый день она ожидала часа, когда должен был вернуться ее сын. Она проходила в комнату сына и становилась у печки. Сын – юноша, как девушка – отцовски ходил по комнате. Мать спрашивала о преподавателях и уроках. Вместе с сыном она изучала русскую грамматику и стихи Блока, помогая сыну в подлиннике читать Метерлинка. Вместе они шли на воздух в часы отдыха, на Откос, на каток, на лыжах по окрестностям.
Андрей Криворотов был шумен, романтичен, разговорчив. Увлеченный сразу всем прочитанным, все же, по примеру отца, он путал Белинского, шестидесятников с российскими сапогами, – убежденный Писаревым, он отрицал Пушкина – никем не убежденный, он восхвалял бодлеровские «Цветы зла». Сын отцовской эстетики, он наизусть знал множество стихов Брюсова и Бальмонта, книги которых хранились под кроватью, ибо отец Иван Иванович издевался над ними, подсовывая Бокля и Бюхнера, не прочитанных сыном. Дружбу ж Андрей понимал как Белинский, – как братство, как клятву, как подвиг, когда у друзей нет тайн, когда один должен быть готовым все сделать и все отдать для другого. Он рос несуразен, Андрей; Печорин был побежден гамсуновским капитаном Гланом, и класса с третьего Андрей всегда был без пояса и с волосами, как у Марка Волохова, доставлявшими множество непогод Андрею за гимназическими партами. По законам «Бурсы» Помяловского, гимназию Андрей презирал. Прочитав «Бурсу», Андрей мечтал о «пфимфах» – то есть об идейном свинстве, которое можно было бы учинить учителям. Он придумывал их со страстью. И начало дружбы с Леопольдом закрепилось «пфимфой».
Однажды таинственно через кухню Андрей пробрался в комнату Леопольда и спрятал нечто под Леопольдову кровать. Пятнадцатилетним басом на все комнаты требовал он у горничной трехцветную ленточку от пирожного и, получив ее, смущенно покрякивая и потряхивая нигилистскими волосами, просил уйти из комнаты фрау Шмуцокс. Фрау Шмуцокс ушла. Андрей прикрыл дверь и торжественно вытащил из-под кровати завернутую в газету лошадиную ногу, копыто с костями до колена, с мясом, не доеденным собаками, все промороженное инеем. Андрей разложил на столе Леопольда, отодвинув в сторону фотографии Блока и матери, бумагу из кондитерской, принесенную с собой, и тщательнейше завернул ногу в кондитерскую бумагу, перевязал ленточкой, как в кондитерской. Леопольд был изумлен – и Андреем, и лошадиною ногою. Андрей объяснил, что сегодня именинник классик Cera и что намерен он, Андрей, отнести эту ногу Сеге в подарок с визитной карточкой директора Вальде, украденной в свое время из директорского кабинета, то есть устроить «пфимфу».
С Сегою шла старая война из-за Бальмонта и Блока, из-за Гоголя в брюсовском освещении с символических позиций, когда Гоголь объявлялся символистом, Андреем был признан как символист, а Сега считал все это глупостями. Андрей страдал уже из-за Сеги, послав однажды ему письменную «пфимфу» – издевательскую поэму, начинавшуюся словами, –
Наш бедный, бедный Сега
Скрипя зубами, как телега…
Автор поэмы был узнан по почерку и едва уцелел в гимназии.
Леопольд с ужасом смотрел на лошадиную ногу. Он отговаривал от затеи, грозившей окончательным исключением из гимназии., он напоминал историю с поэмой, – он презрительно пожимал плечами и доказывал, что все это совершенно не символистично и не остроумно.
Андрей был непреклонен. Леопольд оказался безвольным, – он подчинился. Гимназисты вышли на улицу с кондитерским свертком ноги. Конская нога сыграла тогда целую судьбу в истории камынского Великого Немого. Горничная классика Сеги не могла не знать в лицо Андрея и Леопольда, мог отпереть сам Сега, – скандал казался неминуемым.
Леопольд сказал безразличным голосом:
– Я сегодня на прогулке видел Лелю Верейскую. Княжна велела тебе приходить в кино.
– На какой сеанс?
– На второй.
Гимназисты прошли шагов десять.
– А сколько сейчас времени?
– Через десять минут начало…
Гимназисты прошли еще шагов десять.
– У тебя деньги с собою есть?
– Есть, а что?
– А у меня нет… Я думаю, не зайти ли нам сначала в кино, а потом отнести ногу?
– Пойдем.
В тепле кинематографа нога потекла сукровицей. Андрей положил ее на окно за портьеру, в холодок.
Леля не пришла в кино. Андрей загрустил. Нога осталась в кино, в фойе за портьерою, на подоконнике – на удивление уборщику. На другой же день на гимназических партах стало известно похождение ноги, – и на долгое время с тех пор каждый гимназист, отправляясь в кинематограф, почитал за долг стаскивать туда всяческую дрянь, старые тряпки, опорки, коробки с мусором, – в таком количестве, что Сергей Иванович Кошкин, вдохновитель кинодела в Камынске, ездил к директору Вальде, предупреждал – либо кино будет закрыто, либо гимназистам будет сделано внушение.
«Пфимфа» с ногой не расстроила дружбы Андрея и Леопольда. Иван Кошкин никогда не принимал участия в «пфимфах». Пришла весна и прошло лето. Иван Кошкин нашел у отца связку книг – десять неразрезанных экземпляров «Так говорит Заратустра» Фридриха Ницше. Один экземпляр отдал в руки Андрея, – Глан был забыт, но куплен был том Шопенгауэра… Все летние вечера подряд Андрей толковал об истинной человеческой свободе, пришед к заключению, что истинная свобода стеснена рудиментарными инстинктами совести и что, стало быть, надо найти способы отделаться от совести, построив свою мораль только разумом. Печалуясь наличием у себя совести, изыскивая способы ее уничтожить, Андрей пришел к выводу, что с совестью надо кончать срочно, – необходимо было что-нибудь украсть, или ограбить человека, или убить. Леопольд разделял убеждения Андрея. И неожиданно Иван Кошкин также предложил свое участие в ликвидации совести, – он согласен был на убийство или грабеж, – он хотел проверить себя, как говорил он, – воровство казалось Ивану неэстетичным. Решили – убить, в худшем случае – ограбить. Андрею поручено было найти объект для убийства.
Была уже осень. В гимназии начались занятия. Андрей сообщил на уроке, через парту, что нашел человека, которого можно ограбить или убить. Вечером гимназисты собрались у Леопольда для обсуждений. Все трое украли у отцов револьверы. Несколько раз все трое ходили за Козью горку обучаться стрельбе. Затем темным вечером гимназисты вышли на грабеж. Иван оказался водителем, он никак не волновался. Не волновался и Леопольд. Андрей трусил. Гимназисты спустились на Подол, обогнули Монастырскую рощу, вышли на дорогу к Марфину броду. Было темно и холодно…
Андрей выследил, что каждый вечер здесь от Марфина брода до рощи ходит мужчина с руками назад, с тросточкой между лопаток. Решено было убить – или взять пальто, часы и деньги.
Человек появился во мраке. Гимназисты поставили револьверы на «feu». Леопольд и Андрей должны были крикнуть – руки вверх!..
Навстречу шел мужчина, прямой, как палка, с руками назад. Гимназисты пошли на него. Тот вгляделся в Леопольда, и в тот момент, когда гимназисты готовы были крикнуть – руки вверх! – неизвестный почтительнейше сказал:
– Здравствуйте, господин Леопольд, – что вы тут делаете?
Леопольд ответил вежливо:
– Здравствуйте, господин Клинкер!.. – и приподнял фуражку.
Это был новый управляющий на фабрике Шмуцокса, ближайший помощник папахен, у которого недавно умерла жена от туберкулеза.
Управляющий прошел мимо. Гимназисты стояли в недоумении. Знакомого человека убивать и грабить было неэстетично – и опасно, могла узнать полиция и родители, а это не входило в расчет потери совести. Леопольд и Иван выругали Андрея. Андрей почесал затылок. Пошли домой, недовольные. Андрей виновато рассуждал, что существенен не факт, но осознание факта, тем паче, что многое бывает глупо как факт.
Вечною музой своей Андрей считал Оленьку Верейскую, но это не мешало ему влюбляться в гимназисток, иногда даже в нескольких сразу так, что он даже не знал, в кого же он влюблен, – так получалось потому, что Оленьку редко пускали из дома, а к ней приходить можно было только летом на крокетную площадку, ибо в доме очень стеснял папаша длиннейшими своими рассказами. Андрей не умел хранить тайн. Все свои бурные тайны Андрей тащил куда угодно и к Ивану, конечно, к Леопольду, к фрау Шмуцокс – также бурно, как прочитанные книги и несправедливость в гимназии. Иван был совершенно замкнут. Тайны Леопольда были просты, будничны и коротки, – когда в комнате не было матери, Леопольд становился к печке на материнское место, грел руки и говорил самые простые вещи. В гимназисток Леопольд не влюблялся. Леопольд решал за Андрея задачи. Андрей за Леопольда писал сочинения по русскому языку. Непременным элементом их дружбы была дружба с фрау Шмуцокс. Леопольд никогда не ходил к Андрею, и тем паче не бывала в доме Криворотовых фрау Шмуцокс. Андрею очень нравилась нерусская тишина шмуцоксовского дома.
Все же, несмотря на «пфимфы», в гимназии на уроках иногда Андрей долговязо поднимался из-за парты и говорил физику Нежданову:
– Евгений Иванович, вы вывели мне в четверти тройку по физике. Прошу мне поставить пару, ибо сам знаю, что знаю только на двойку…
Физик Нежданов переправлял отметки по просьбе Андрея, – но словесник Сега кричал, – когда также Андрей просил исправить отметки, –
– Кта?! Цто?! Сам знаю, сколько ставить, хоцю четверку поставлю, хоцю – кол!..
Гимназия шла шеренгами классов. Годы шли ротами. Парикмахер Эжен не только расчесывал волосы Ивана Кошкина на прямой пробор, но подбривал уже пушок на подбородке Ивана. Братья Шиллеры давно уже брили свои щетины, – Шиллер-отец писал добрые письма из Америки, но работы не находил, и сыновья вот уже годы ожидали вместе с Наумом Соломоновичем Хейфецом, когда Израиль Иосифович позовет их к себе, в ожидании не замечая, что по второму над аптекой полупустому этажу давно распространился псиный запах одинокости. Поколение взбиралось на плато седьмого класса. Новая была – и золотая – осень. В гимназии сменился преподаватель французского языка, вместо известного француза мосье Йони с осени стала обучать гимназистов французскому языку мадемуазель Гоголева Валентина Александровна. Ей было всего двадцать два года, она только что окончила курсы Берлица в Москве. Она сняла комнату у Шиллеров в полупустом втором этаже. Братья Шиллеры стали бриться аккуратнее, предпочитали сидеть дома, в доме стало чище. Валентина Александровна привезла с собою первую весть об Анне Ахматове, – от нее же пришли первые вести об Игоре Северянине. Она была уродлива, Валентина Александровна, длинноносая, большеротая, сухая, но от нее пахло необыкновенными всегда одними и теми же духами, она, единственная в городе – красила киноварью ногти и губы, у нее были неуездные платья. В своей комнате у Шиллеров она повесила репродукцию с Гойи. Среди гимназических преподавателей она оказалась исключением. Интеллигенты не одобрили ее платья и пальцы. Должно быть, она на самом деле была очень одинока, если ее занесло в Камынск. Она пошла к художнику Нагорному, – он расхохотался истерически, когда она заговорила о Гогене, – больше она не ходила к нему.
Это случилось на большой перемене. Дежурные преподаватели и гимназисты гуляли по двору и саду. На дорожках в саду под ногами шелестели опавшие листья. Был золотой полдень в заморозке. Одна Валентина Александровна шла по дорожке, старательно загребая листья носками лаковых туфель. В почтительном расстоянии сзади шли Андрей Криворотов и Иван Кошкин. Андрей стал громко декламировать, –
Я на башню всходил, и дрожали ступени,
И дрожали ступени под ногой у меня…
– Вы знаете Бальмонта? – спросила Валентина Александровна и остановилась.
– Конечно, – ответил Андрей.
– И вообще символистов?
– Да –
– Символисты отживают уже свой век, – сказала Валентина Александровна. – Вы читали акмеистов?
– Кого? – переспросил Андрей и смутился.
– Я знаю Ахматову, – сказал Иван.
В тот же день Андрей забрал у Ивана томик Ахматовой, только что вышедший, и зубрил его на ночь. Наутро, не дождавшись большой перемены, Андрей продекламировал перед Валентиной Александровной, –
…но человек не погасил
До утра свеч, и струны пели…
Лишь утро их нашло без сил
На черном бархате постели…
– Чье это? – спросил Андрей в отместку за то, что он не знал об акмеизме.
– Иннокентия Анненского, – ответила Валентина Александровна гордо.
Андрей смутился и молвил без храбрости:
– А словесник Сега их не знает и считает ерундой… Валентина Александровна усмехнулась, как союзник в презрении к Сега.
На большой перемене, опять в саду на шуршащих листьях, Андрей рядом с Иваном, на почтительном расстоянии от Валентины Александровны – стал читать Ахматову.
– Вы уже знаете наизусть? – спросила Валентина Александровна.
– Я давно знал, – сказал Андрей.
– Не поэтизируй, – не верьте, Валентина Александровна, – за ночь вызубрил, чтобы поразить вас! – сказал лукаво Иван.
– А может, и так! – сознался безобидно Андрей.
Валентина Александровна рассмеялась. Заговорили о современных поэтах. Андрей поймал-таки Валентину Александровну, – она запамятовала бодлеровскую «Красоту» в переводе Эллиса. Валентина Александровна сказала чуть-чуть недовольно и лукаво:
– Это почти уже классицизм, эта «Красота», хотя Бодлер, конечно, не классик, – и только поэтому я забыла… Я не люблю классиков, они – как гимназическая арифметика, – не люблю ни в поэзии, ни в живописи, ни в музыке… Вы не слыхали Скрябина? Скоро мне пришлют из Москвы мое пианино, и я сыграю его вам, – вы услышите Скрябина. Я позову вас к себе. Приходите.
Гимназисты пришли к Валентине Александровне, когда золотые заморозки сменились неделями дождей. Пианино из Москвы еще не прислали. Диван в комнате Валентины Александровны, служивший и кроватью, был покрыт украинской плахтою. На рабочем столе, рядом с ученическими тетрадями письменных работ по французскому языку, лежали книги о французской живописи. На стене был Гойя. Валентина Александровна сама кипятила кофе и к кофе подала московские, чуть подсохшие птифуры. Валентина Александровна принимала гимназистов как джентльмен джентльменов. Она была рада гостям. Она сказала даже:
– Хотите немножко ликеру? – спросила она и смутилась.
Гимназисты тоже смутились, отказались, очень польщенные. Андрей рассматривал книги и не умолкал.
– Вот бы Сегу сюда, он умер бы от этих книг, – сказал Андрей.
Валентина Александровна и Андрей читали друг другу стихи современных поэтов. После кофе Валентина Александровна закутала абажур на лампе в голубую косынку, создала полумрак. Она рассказывала о Москве. Она была в Петербурге в «Бродячей собаке», видела живого Блока. Главным собеседником и внимательнейшим слушателем был Андрей, но заботливостью Валентины Александровны явно пользовался Иван, молчаливый и рассеянный ницшеанец и барин семнадцати лет.
Наутро Оська Шиллер, старший, устроил Ивану и Андрею «пфимфу»: когда они вошли в класс, гимназисты громыхнули откидными крышками парт и провыли – «яаа», – еще раз громыхнули и провыли – «ваас», – громыхнули и – «люблююю», – громыхнули– «Валентина», – громыхнули – «Александровна!». – Класс издевался дружественно.
Гимназисты были у Валентины Александровны дважды и трижды. Для Андрея знакомство с Валентиной Александровной было почтительно-священно. Мир Валентины Александровны казался необыкновенным, небывалым и чрезвычайным, – казалось, прозябая в Камынске, она не видела его и жила французами от Матисса и Гогена до Пикассо, от Бодлера до Валери, русский Бальмонт для нее уже устарел, русская живопись для нее начиналась только с Врубеля, путь русской живописи прокладывала Наталья Гончарова, только-только тогда появившаяся и никому не известная. Валентина Александровна предчувствовала футуристов.
Кончалась первая четверть.
Иван Иванович Криворотов, как врач, заходил иногда в аптеку к Науму Соломоновичу Хейфецу как к фармацевту. Наум Соломонович сказал однажды:
– Что делается в гимназии, Иван Иванович, я не понимаю… У нас сняла комнату француженка мадемуазель Гоголева. Мои мальчики подтянулись, моются и чистят зубы, это хорошо, но они не идут в гимназию, пока она не выходит из своей комнаты, и провожают ее, как кавалеры, а они немногим моложе ее… А ваш Андрюша с Ванюшей Кошкиным таки ходят к ней в гости, как взрослые, пьют кофе, читают стихи и зубоскалят насчет других преподавателей… Вы же член педагогического совета от родителей, Иван Иванович?..
– Да, к сожалению, член, – ответил доктор Криворотов.
Кончалась четверть, гимназисты подзубривали. Иван пришел к Андрею, чтобы прояснить ему алгебраические дебри. Гимназисты сидели в Андреевом чулане. Иван Иванович сидел за стеной в гостиной, раскладывал пасьянс. Путаясь в алгебраических «а» и «в», Андрей сказал:
– После четверти в пятницу пойдем к Валентине Александровне, она сказала.
Иван Иванович насторожился за пасьянсом.
– Ты долби… – сказал Иван. – И подзубри французскую грамматику. Она сказала, что письменная завтра будет обязательно.
– А ты где ее видал?
– На последней перемене…
Иван Иванович считал себя – прямолинейным человеком. И был педагогический совет, и на заседании, в «текущих делах», Иван Иванович произнес речь, –
– Господа, – сказал Иван Иванович. – Я хочу коснуться одного щекотливого вопроса… Как можно предположить, к моему сыну ходят товарищи, и я слышу их разговоры, потому что сын близок ко мне и не имеет от меня тайн, а с другой стороны, я встречаюсь с другими воспитателями, как, например, Наум Соломонович Хейфец… – Иван Иванович вздохнул и обратился к Валентине Александровне. – Валентина Александровна, я и многие здесь присутствующие преподаватели много старше вас и годились бы вам в родители, – поэтому выслушайте дружеский опыт старшего товарища. Избави Бог, чтобы я хотел помянуть нравы «Бурсы» Помяловского, я дальше всего от этого!.. – Иван Иванович развел руками и обратился ко всем. – Но… мне известны факты, что у Валентины Александровны собираются гимназисты старшего класса, ведут критические разговоры по поводу остальных преподавателей и выпытывают через нее, – явно пользуясь ее неопытностью, – когда, в частности, будут письменные работы…
– Это ложь! – прошептала Валентина Александровна, и на глазах ее повисли две тощих слезы.
– Если это ложь, я буду абсолютно точен, – ледяным голосом вежливости сказал Иван Иванович. – Мой сын Андрей и сын Сергея Ивановича Кошкина, Иван, ходят к Валентине Александровне и читают там стихи Бальмонта. Исаак и Иосиф Шиллеры чуть ли не каждый день бреются и провожают Валентину Александровну из гимназии и в гимназию, а они юноши уже на возрасте… Кроме того, третьего дня я сам, своими собственными ушами слышал, как Иван Кошкин предупреждал моего Андрюшу, что назавтра будет письменная работа, и сообщил это со слов Валентины Александровны, которая сказала ему об этом на последней перемене…
– И тем не менее – все это ложь в лучшем случае, – сказала Валентина Александровна. Она оправилась от первого раската «пфимфы», губы ее постарели, она говорила ледяным голосом брезгливости. – И тем не менее все это ложь. Действительно, третьего дня на последней перемене я просила Ивана Кошкина передать классу, что наутро будет письменная работа и чтобы класс принес с собою тетради. Действительно, гимназисты Шиллеры, живущие без родителей, очень неряшливы и стали подтягиваться от моего присутствия, что я считаю положительным. Действительно, они ходят в гимназию вместе со мною, так как я живу в одном доме с ними и, конечно, перееду оттуда после сегодняшних информаций доктора Криворотова, после чего, как хочет доктор Криворотов, гимназисты Шиллеры перестанут бриться… Действительно, три раза был у меня сын доктора Криворотова, разговаривал со мною о современной литературе, которую в Камынске, к сожалению, гимназисты знают лучше, чем их родители, – и я встречала гимназистов у себя дома, действительно полагая, что «Бурса» изжита в нашей гимназии. Действительно, я давала Андрею Криворотову несколько книжек для чтения, – и он дал мне однажды «Ноа-Ноа» Поля Гогена, книгу, которую я забыла в Москве, которая была нужна мне для чтения, которая имелась у Андрея и которую он, как он передавал мне, преподавателю, прячет – по законам «Бурсы» – от глаз родителя под матрас…
Получалась – на самом деле – «пфимфа», и не в честь Валентины Александровны, но в честь Ивана Ивановича. Доктор растерялся. Валентина Александровна оказалась – из молодых да ранняя. Педагогический совет «инцендент» замял, – замяли, – перешли к дальнейшим «текущим делам»…
Иван Кошкин не всегда докладывал Андрею, когда он встречался с Валентиной Александровной. В день педагогического совета с одиннадцати вечера Иван стоял на углу против гимназии, мокнул под дождем, прятался от прохожих в тень фонаря. В начале двенадцатого из ворот вышли преподаватели, пошли в разные стороны. Валентина Александровна, одна, свернула в тот переулок, где в тени за фонарем прятался Иван. Иван вышел из тени, приподнял фуражку, поклонился почтительно, –
– Здравствуйте, Валентина Александровна!
Она прошла мимо, едва кивнув головой. Иван пошел следом, придерживаясь теней. Так прошли они половину переулка. В самом темном месте Валентина Александровна повернулась круто и сказала, точно продолжала разговор, в запальчивости:
– Вы знаете, что сегодня сделал доктор Криворотов?! – вы можете меня не караулить больше в переулках!.. Он вынес на педагогический совет, как принципиальный вопрос, что вы бываете у меня. И все это со слов вашего друга, Андрея!..
Иван стоял против Валентины Александровны почтительно, но не испуганно. Вскоре они двинулись дальше, уже рядом, темными переулками, в сторону Козьей горки.
Всевышние силы уберегли Андрея от двоек в четверти. Большего сам от себя он не требовал. Без четверти девять наутро он пришел в класс. Иван стоял у окна. Андрей протянул дружескую руку. Иван спрятал руку за спину и глянул на Андрея, как на пустое место. В напомаженных волосах Ивана отражалась оконная рама. Глаза его смотрели ясно.
– Провокаторам я не подаю руки, – сказал Иван.
Сзади стали братья Шиллеры, ощетиненные, как ежи.
– Тебя избить мало, доносчик! – сказал Иосиф. – Тебя надо предать бойкоту. Что ты наделал, ябеда?!
Исаак поднес кулак к носу Андрея. Иван отошел в сторону, к партам.
– Ты знаешь, что наделали ты с отцом? – сказал Иосиф.
– Отец нас не касается, – сказал от парты Иван. – Нас касается предательство бывшего товарища.
Андрей слушал историю педагогического совета молча и бледнея. Когда Иосиф кончил рассказ, Андрей повернулся и вышел из класса. Он не помнил, как он вышел из гимназии, в физическом ощущении катастрофы, – он не помнил дороги домой. Отец не уходил еще в больницу. Пасмурный, должно быть со вчерашнего педагогического совета, отец пил чай в столовой, старательно размешивая сахар. Сын стал у порога. У него немели губы.
– Ты… ты – предатель и болтун! – прошептал сын, едва собирая губы, и что есть силы хлопнул дверью в столовую.
Отец свирепо вскочил из-за чая. Он нашел сына в его чулане. Дверь была заперта на крючок. Отец не заметил, как сорвал крючок с винтов. Сын безразлично лежал на кровати. Глаза его были сухи.
– Что ты сказал, повтори! – крикнул отец грозно, но не очень храбро.
– Я сказал, что ты провокатор, болтун и хвастун, был и есть, – ответил совершенно покойно, по складам Андрей. – Убирайся отсюда вон!
Иван Иванович вытаращил глаза и долго рассматривал – сына, потолок в неуютной чуланообразной комнате сына, стены, стол, точно видел их заново. Он увидел на стене у стола фотографию Оли Верейской. Он сдернул фотографию и бросил ее под стол. Сын не двигаясь и безразлично лежал на кровати.
– Я полагаю, – сказал Иван Иванович, – что в таком случае тебе удобнее отсюда убираться вон…
Андрей медленно поднялся с кровати, –
– Пожалуйста, не задержусь! – сказал он безразлично.
И он стремительно выбежал из комнаты, из дома, на улицу, за угол.
Как в первый гимназический год, когда становилось грустно, всегда появлялась потребность надеть до-гимназические штаны, – так сейчас, когда вселенная была пуста, как первый гимназический год, Андрей прятался в детство. Он пошел к Чертанову. По-прежнему у моста валялись забытые тумбы. По-прежнему стоял соляной амбар. Андрей пошел в развалины амбара. Капал дождик. Развалины окон и дверей заросли бузиной. В амбаре было темно и сухо. Гнилые – дубовые – лестницы вели в подвалы. Андрей сел на камень, памятный с детства, отшлифованный временем, Андрей думал о том, что его время расколото надвое: с гимназией и с домом покончено, ни в дом, ни в гимназию путей не было, – надо было начинать новую жизнь, и она началась вот сейчас, в амбаре… Отец казался – и казалось, что об отце так думал Андрей всегда, – отец казался болтуном и предателем. Идти к Валентине Александровне, объяснять свою невиновность и тем не менее просить прощения казалось бессмысленным, раз жизнь разорвана надвое. Иван, – друг детства, – если он мог так поступить, не выслушав объяснений, если он не хотел объяснений, – какой же он друг? – тем паче, что он, конечно, прав, Иван… Сегодня обо всем узнает Оля… – пусть! все равно, ее фотография порвана. – Надо было начинать новую жизнь и надо было думать о ней. Куда идти? в каменщики? в бродяги?.. Мысли не клеились.
В разваленном окне, из-под бузины глянули два кошачьих глаза. Андрей не слышал, как кошка пришла на окно, он не смотрел на окно, он ощутил на себе чужой взгляд. Андрей оглянулся. Глаза кошки замерли. Кошка долго осваивалась с неподвижным Андреем. Она бесшумно спрыгнула в амбар, постояла, пошла по гнилым ступенькам в подземелье. Андрей сидел неподвижно, без мыслей, весь поглощенный кошкой. Кошка была старой и одичавшей. Она долго оставалась в подвале. Она вышла из подвала, долго рассматривала Андрея и храбро подошла к Андрею, приластилась, пригладилась к колену Андрея, выгнула спину, замурлыкала. Андрей протянул руку, чтобы погладить кошку, полный нежности, – кошка отпрыгнула, прижала злобно уши к голове, убежала в подвал. Больше она не выходила из подвала. Несколько раз она поднималась на верхнюю ступень, рассматривала Андрея, – из темноты подземелья вспыхивали зеленые огоньки кошачьих зрачков. Андрею стало страшно от кошки, которая принесла было нежность, так нужную Андрею… За амбаром лил дождь. Андрей реально ощутил, как холодные капли дождя заливаются за воротник бродяги…
В пять часов вечера, уже затемно, Андрей пришел в дом Никиты Сергеевича, к Анне. Андрей долго стоял у окна Анны в темноте двора. Анна была памятником детства. У Анны все было прямо, честно и чисто, – как необходимы были Андрею чистота и честность!.. – Андрей не думал об этом и не задавал себе вопроса, почему именно Анну он хотел сейчас видеть.