355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Пильняк » Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар » Текст книги (страница 28)
Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:28

Текст книги "Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар"


Автор книги: Борис Пильняк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 41 страниц)

Встав в торжественности, поправив усы и галстук, выждав, когда все глаза собрались на нем, Иван Иванович заговорил:

– Я буду краток, господа!.. Вам всем известна цель нашей встречи. Мы собрались сегодня, чтобы чествовать проводы Израиля Иосифовича Шиллера в Америку. Да, Израиль Иосифович решил искать нового счастья, – пожелаем же его ему и мы!.. Израиль Иосифович решил поехать за счастьем в самую демократическую страну – в Северо-Американские Соединенные Штаты. Израиль Иосифович ищет себе новую родину, навсегда покидая Россию, которая, стало быть, не стала его родиной… – Иван Иванович выдержал паузу. – Я подчеркнул бы, – которая, стало быть, не стала его родиной… Не скрою от вас, господа, – отъезд Израиля Иосифовича – большое событие в нашей жизни. И кто из нас, господа, услышав об отъезде Израиля Иосифовича, не последовал мыслью ему вслед? – кто не представил себе громадный Атлантический океан и за ним громадную, необыкновенную, самую демократическую в мире страну, по праву названную Новым светом… я повторяю, – Новым светом… И кто из нас не поставил себя на место Израиля Иосифовича, – я сказал бы, – не позавидовав ему, – и не позавидовав главным образом в том, что Израиль Иосифович находит себе родину, соответствующую его идейным убеждениям… Я обещал быть кратким. Прежде чем поднять бокал, я хотел бы подчеркнуть и сказать, что я был бы счастлив, если бы у Израиля Иосифовича не было причин покидать его старую родину, а у нас не было бы причин завидовать новой родине Израиля Иосифовича… Итак, господа, я поднимаю бокал. За счастье Израиля Иосифовича, которое недоступно нам! – за новую родину! – ура!..

Все крикнули «ура» и выпили стоя.

Сказал Сергей Иванович Кошкин, подвыпивший, пока расставлялись бутылки:

– И чего ты плутуешь, Иван Иванович?! – говори прямо, все равно все поняли. Желаешь, мол, американский строй в России, а то до того довешались, что не только евреи, а и русские скоро завопят от матушки-родины. Я, например, с удовольствием стал бы американцем, если бы по-американски понимал… Там, говорят, одни купцы проживают… Ура за американских купцов в Российской империи!.. Ура, говорю?!

«Ура» Сергея Ивановича никто не поддержал. Сергей Иванович разрушил своими пустыми словами всю программу торжественных речей по поводу общественной значимости отъезда Шиллера и собрания интеллигентов.

– Ну, хотя бы и так, – очень недовольно сказал Кошкину Криворотов, – вы всегда, Сергей Иванович, вульгаризируете идею…

Торжественных речей не получилось и не получилось общественной демонстрации в пределах дозволенного. Мог получиться даже скандал: Кошкин мог не знать подробностей американского строя, но Антон Антонович Коцауров знал, а Коцауров к тому времени склонялся в партию октябристов и мог, стало быть, проводы Шиллера со скандалом покинуть. Остался только факт – знакомые провожали знакомого. Растроганный и растерянный Израиль Иосифович показывал всем заграничный паспорт. Уезжал Шиллер не всею семьей, но с женою и с младшей Маргаритой, – сыновей он оставлял Науму Соломоновичу, которому оставлял и заведывание аптекой, – на всех не хватало денег, надо было устроиться сначала в Америке, найти работу, и тогда Израиль Иосифович намеревался выписать всех остальных, сыновей и Наума Соломоновича.

Выпили, ели заливного поросенка и мороженое, – и разошлись по домам. За заборами торчала луна, лаяли собаки. Где-то далеко за ночью и за землями плескался Атлантический океан… Никита Сергеевич не был хозяином вечера – и был очень грустен в тот вечер.

Шиллер уехал.

Месяца три спустя от него пришло письмо, которое прозвучало, как сказка, почти неправдоподобностью. В Нью-Йорке Израиль Иосифович работы не нашел и поехал, по совету знающих людей, в городок Блюменфельд, штат Иллинойс, откуда он и прислал письмо, сообщая, что работы все еще нет, но утром в день написания письма он заходил в местный блюменфельдский молочно-мучной магазин – познакомиться с мэром города, хозяином лавки и евреем по национальности, родом из Минска…

От того времени, когда Вера и Надежда стояли на коленах перед отцом, и до отъезда Шиллера в Америку, – в те месяцы и в тот год империя – вешала, вешала, вешала, виселицами отгораживаясь от революции. – Первым человеком ходил по Камынску Григорий Елеазарович Коровкин, сухой, иссохший, руки которого на глаз должны были б – лиловые – быть очень горячими, но на ощупь оказывались холодными, как у мертвеца.

И в Камынск пожаловала выездная сессия военно-полевого суда, чтобы судить в Камынске. На суд допускались немногие, – Коровкин, само собою разумеется, свидетель. И вызван был также на суд в качестве свидетеля учитель Феоктист Феоктистович Богородский. Учитель Феоктист Феоктистович Богородский, и так уже желтый, в сутки стал походить на кощея бессмертного, высох, – в сутки свидетельских «показаний». Суд вынес приговор: Волгиной и Торцевой – «ссылка на поселение» – по пять лет Восточной Сибири. Артем Иванович Обухов, «мещанин» –

«…совершивший ряд вооруженных ограблений оружия, как-то предводителя Дворянства кн. Верейского, фабриканта, иностранного подданного, Шмуцокса»…

и пр.

«…активно участвовавший в Московском вооруженном восстании»…

«…то есть принимая во внимание статью Уголовного Кодекса»…

был приговорен к смертной казни через повешение.

Тогда же Клавдия Колосова получила три года ссылки в административном порядке.

Первым свидетелем на суде был Григорий Елеазарович Коровкин, и с заседаний суда из «верноподданнейших» свидетельских показаний Коровкина, вечером в тот день, когда вызван был на суд учитель Феоктист Феоктистович Богородский, – из зала суда протекло известие, что учитель Богородский – провокатор, предатель… Толстовец действительно был к тому времени в доме Коровкина своим человеком, наряду с помещиком Вахрушевым, с которым играл в шахматы, – и даже не только толстовец стал своим человеком, но и его сестра – вдова с дочерью, ходившие к молодой жене Коровкина, развлекать ее безделье и приглядывать за буйным помещиком.

В дни суда над Камынском пахло трупным тленом.

Без малого три года тому назад у камынского моста через овраг к Чертанову и у бульварного заборчика в городе против казначейства-тюрьмы строились Порт-Артуры и происходили русско-чертановские войны… Егорка Коровкин, единственный и любимый сын Григория Елеазаровича, по принципиальному желанию родителя в гимназию не поступавший и обучавшийся в городском четырехклассном училище, – в дни сессии военно-полевого суда, в порядке русско-японских игр, – устроил под своим председательством в заброшенном саду Мишухи Усачева военно-полевой суд над племянницей учителя-толстовца, дочерью его вдовы-сестры, шестилетней Машей, приходившей вместе с матерью к матери Егора; военно-полевой суд «выявил» причастие Маши, подобно Артему Обухову, к РСДРП фракции большевиков, приговорил к смертной казни через повешение, – и Егорка повесил Машу на яблоне в саду Мишухи Усачева – на одной из тех яблонь, на которых вешал в свое время Мишуха Усачев бездомных собак… Девочка умерла.

В Камынске, на юг за Подолом, на север, вокруг, ползли запахи трупного тлена. Испокон веков по российским уездам, по волостям, по проселкам, по оврагам ездили, остерегаясь темноты, крестясь набожно, с топором под козлами, – и помнили, что перелески и, главным образом, овраги полны не очень разнообразных былей, когда в том-то перелеске убили купца, в этом овраге убили помещика, там-то ограбили почтовую карету и опять купца-целовальника, а здесь убивали и убивают. В тот год к старым былям прибавились новые были. Коровкин, Григорий Елеазарович, отец Егорки, был первым человеком в Камынске, председатель «истинно русских», и был купцом. И к былям прибавилась быль: в Монастырской роще под самым Камынском, как раз против овражка к монастырю, куда ехал купец помолиться Богу, убили купца Коровкина, Григория Елеазаровича, и убил его не какой-нибудь ночной разбойник, а учитель-толстовец Феоктист Феоктистович Богородский, сын дьякона, – а убил не в месть за племянницу, повешенную сыном купца, а потому, что купец на сессии военно-полевого суда выдал учителя, был-де учитель-толстовец секретным агентом полиции и – провокатором.

И тогда же умер – нежданно-негаданно – земский начальник Афиноген Корнилович Разбойщин. В день, когда в Камынске узнали, что Коровкин убит и убит Богородским, Афиноген Корнилович, победитель, спешно прошел к себе в кабинет, лег на диван, крикнул на весь дом:

– Жена, водки!..

Три дня подряд пил Афиноген Корнилович водку стаканами, не вставая с дивана, и помер от разрыва сердца. За гробом Разбойщина никто не шел, кроме жены и сына. Через неделю тогда жена продала дом за забором, купила другой дом, меньший, но двухэтажный, чтобы сдавать внаймы верхний этаж. Сын Ипполит со дня похорон отца перестал ходить в гимназию.

Нового года в тот год никто не встречал.

Пришли еще письма от Израиля Иосифовича, – работы в Америке все не находилось. Письма адресовались на дом Никиты Сергеевича, безмолвный дом…

Глава девятая
Поколение готовится к жизни

Единственное, казавшееся реальным, что получил Камынск от революции, – это классическая мужская гимназия, с преподаванием латинского языка в обязательном порядке, а греческого – по желанию родителей.

Гимназия – это длинные коридоры с дверями в классы направо и налево, в первый приготовительный, во второй приготовительный, в первый, второй, третий – и так до восьмого, основные и параллельные. Классы – это ряд парт, каждая для двоих. За партами – ряды гимназистов. Гимназисты подстрижены все одинаково – под первый номер. Гимназисты одеты в форму, все одинаково, – в серые суконные полувоенного образца куртки и брюки навыпуск, – куртки опоясаны кожаными ремнями с бляхой, – на бляхе выгравировано– «К. Г.» – Камынская Гимназия. Аккуратность ношения бляхи – то же примерно, что ношение погон у офицеров. На улицах гимназисты одеты также все одинаково – в серые драповые военного офицерского покроя шинели с никелевыми, как у военных чиновников, пуговицами, с синими петлицами в белом канте. Покрыты гимназисты синими фуражками офицерского образца с белым кантом и с никелевой кокардой из двух лавровых веток и с «К. Г.» среди веточек. К форме полагался также на зиму, как у офицеров, башлык, обшитый серебряной тесьмою. Никакие иные головные уборы не полагались, и зимою поэтому в морозы ниже двадцати пяти градусов по Реомюру, как в военных казармах, занятий не бывало, чтобы не обмораживались уши. К форме гимназистов полагался также ранец для ношения учебников и завтрака образца ранцев у наполеоновских гренадеров, но покрытый не медвежьей шкурой, как у французов, а – тюленьей. Гимназисты в классе по команде обязаны были вставать и садиться. Каждый класс имел своего классного наставника и надзирателя – офицера и унтера. Роты классов разделялись на взводы основных и параллельных. Полк гимназии шеренгами парт и ротами классов вел гимназистов на фортеции привилегированных российских профессий. Окончивший гимназию молодой человек, не заглядывая даже в университет, при поступлении на государственную службу сразу получал первый государственный чин в чиновной лестнице табели о рангах – коллежского регистратора.

Второе, также реальное, что получил Камынск с осени 905-го года, – это кино Великий немой, организованное Обществом Народного Знания по инициативе Ивана Ивановича Криворотова и Сергея Ивановича Кошкина, на средства Кошкина.

Андрей Криворотов, Иван Кошкин, Антон Коцауров, Игнатий Моллас, братья Шиллеры, Леопольд Шмуцокс, Николай Бабенин, Ипполит Разбойщин, еще многие, – шеренгою классов за учителями в синих вицмундирах с золотыми пуговицами, пошли в лучшее будущее. Ипполит Разбойщин и Николай Бабенин, впрочем, скоро сломались: Разбойщин перестал ходить в гимназию сейчас же, как умер отец, предавшись лени, а Бабенин, несмотря на все связи отца, изгнан был из гимназии за безделье, за негодяйство, за неподчинение дисциплине, за единицы, – был переведен в губернский город, в кадетский корпус, изгнан был оттуда – и был направлен отцом в Москву, где определился – также связями отца – в Московские околоточные полицейские надзиратели. Леопольд Шмуцокс подъезжал к гимназии на лошади, за кучером в шапке с павлиньими перьями.

Годы, как классы, двигались ротами, – 906, 7,8, 9, – серые, как гимназическая шинель, похожие, как шинели, незапоминаемые, как гимназическая парта. Время от чертановско-русско-японской войны прошло, и было – как те дни ноября, когда с вечера еще осень, почти еще лето, еще не облетели астры, а наутро зима, – на партах сидели человеческие индивидуальности, считавшие себя уже взрослыми, со стыдом иль лирически вспоминавшие чертановско-японскую войну и все, что было до нее. Каждый по-своему воспринял и пережил революцию – и по-своему сохранил, не мог не сохранить ее для будущего. Иван Кошкин выходил в первые ученики, он знал все уроки, вообще все знал, обо всем читал, – он носил крахмальный воротничок, как Леопольд Шмуцокс, и, как отец, разговаривал о сверхчеловеке, и о том, что «все позволено», – не как отец вежливый и аккуратный.

Андрей Криворотов распрощался с друзьями – с теми, что не пошли в гимназию. Мишуха Шмелев сел было возле отца и старшего брата за верстак и за горн, слесарить, лудить, паять, – и вдруг, когда умер отец, сделался вместе со старшим братом настоящим американским бизнесменом, сменил вывеску – «лужу, паяю» – на необыкновенную и краткую вывеску – «Максим». Ванятка Нефедов, сын чертановского корзинщика, после того, как отец Иван Лукьянович по недоказанности обвинений в поджоге помещичьих усадеб – отправлен был в Мезень, а избу его описали и пустили с молотка в пользу пострадавших помещиков, – Ванятка подался в город Москву.

И в глухом декабре 907-го года Андрей Криворотов прощался с Климентием Обуховым, с верным другом и вождем своего раннего детства, – того времени, когда для них, для Клима и Андрея, мать Андрея перечитала всего Гоголя, всего Пушкина, Майн Рида, Вальтер Скотта… С того времени Климентий редко бывал у Андрея. Революция для него стала большим, чем гимназия для гимназистов. Из революции Климентий, шестнадцатилетний, вышел уже не подростком, но взрослым человеком, – Климентий прожил революцию в уничтожении пространства на станции, за отцом и за товарищами отца, за делами коммуниста Леонтия Шерстобитова, он делал революцию вслед отцу – и заплатил за революцию виселицей отца. Климентий оставался старшим в семье, кормильцем. Взрослым человеком пришел Климентий прощаться с Андреем. На Урале на рудниках жил дядя Климентия, родной брат матери, Алексей Широких, – и Климентий собрался на Урал, чтобы не умереть с голода, – и там же жил Фома Талышков, к которому – ежели что – посылал Леонтий Шерстобитов.

Андрею было уже четырнадцать. Он прочитал уже тургеневский «Дым» и «Бесов» Достоевского, – он только что прочитал «Рассказ о семи повешенных» Леонида Андреева и арцыбашевского «Санина». Он двоился, Андрей, – гимназический классный наставник требовал, чтобы волосы были пострижены под первый номер, так же, должно быть, как и у Печорина, но Марк Волохов и, должно быть, Санин носили волосы лохматыми, – Андрею очень нравился Печорин, гимназический ремень Андрей стягивал – по-печорински – до кровоподтеков на коже, но по поводу лохматости волос он получал каждодневно замечания от классного наставника – и не стриг их. В тот вечер, когда к Андрею пришел Климентий, Андрей собирался в кино, куда должна была прийти Оля Верейская.

Климентий и Андрей сели в комнате Андрея. Андрей молчал совсем так же, как молчат старики в тяжелые минуты. Климентий был прост.

– Повесили? – спросил Андрей.

– Повесили… – ответил Климентий.

– Повесили… – повторил Андрей. – Отомстишь?

– Отомщу…

– Послушай, Клим… Помнишь разговоры Леонтия Владимировича, он разговаривал с нами, как с щенятами. Помнишь, – переделать соляной амбар в общественный склад, все будут обуты и сыты, как Шмуцокс… Ты знаешь, что теперь пишут в газетах, – и знаешь, – эсеры, – меньшевики, большевики… Прости меня, я хочу спросить, – ты веришь, что правда за революцией, что она победит?..

– Не верю, а знаю.

– Послушай… Вот, «Рассказ о семи повешенных» или «Морская болезнь» Куприна, – ты не читал?.. Что дала революция, – виселицы, ссылки, споры… что дала революция твоему отцу?.. Тебе не страшно?

– Нет.

– Человек живет один раз, – помнишь у Лермонтова, в «Валерике», – «жалкий человек! чего он хочет?., небо ясно; под небом места много всем; но беспрестанно и напрасно один враждует он… зачем?»… – не проще ли на самом деле жить, как солнце…

Климентий ничего не ответил.

– Как началась революция, ты совсем пропал, совсем перестал ходить ко мне, а у меня было столько хороших книг, – сказал Андрей. – Ну, скажи, что тебе дала революция?.. Я больше всего помню, как казаки избивали женщин, шмуцоксовских работниц в кремле, – как тебе объяснить?… – очень страшно…

Климентий ответил не сразу.

– А я больше всего помню… Ты спрашиваешь, почему я не ходил к тебе?.. – Лучше всего я помню, как крикнули в депо, – «чего еще там говорить! гуди в паровоз!» – как загудел паровоз и началась забастовка, – как началась забастовка и как я знал, что она началась во всей России, что нету для нее пространства, – и как я знал, что мы победим… А ты мне из «Валерика», – а тогда, когда я две ночи не спал, ты пришел и сказал о революции – гроза, очищение!.. Климентий помолчал. – Ты прости меня, ты попомни на будущую жизнь, – тебе революция развлечением была, а мне делом, ты прости за правду, пригодится…

– И ты веришь, что революция – победит, на самом деле?

Не верю, а знаю, и ты смотри, – не только победит, но – должна победить, иначе не может быть, – сказал Климентий. – Вот, видишь мою руку? – я сжал пальцы, они сжались… И победят – большевики. Пусть все говорят, что черное называется белым, – белое от этого черным не станет. Когда Коперник сказал, что земля вертится вокруг солнца, его сожгли, – но земля-то вертится… Не верю, но – знаю. И все, кто знают, – не могут, не смеют не верить, – иначе – либо идиоты, либо и вернее мерзавцы. Леонтий Владимирович упрощал, говоря с нами, но он вправлял мозги так, чтобы ясно было. Попомни.

Андрей молчал.

– Помнишь, – сказал Андрей, – я еще готовился в гимназию с Леонтием Владимировичем. После уроков я пришел на тумбы, и мимо меня в соляной амбар прошли – Леонтий Владимирович, твой отец, учитель Соснин, еще кто-то. Мост, у которого тумбы, находится в низинке, амбар на горке – и я долго видел на зеленом небе одну голову Леонтия Владимировича… Так он для меня навсегда и остался в памяти…

Андрей – в форменной шинели и в фуражке с кокардой «К. Г.» – пошел проводить Климентия. Расставание в молодости – это совсем не ощущение потери. Андрей собирался в тот вечер в кино, – товарищи детства распрощались, пожав друг другу руки. Андрей не заметил, что он прощается с Климентием навсегда. Климентий это знал – уже по тому одному, как Андрей его провожал.

Был глухой декабрь. И был глухой вечер, в снегах и звездах.

Климентий пошел к Никите Сергеевичу.

На кухне, окруженный собаками, пил чай Мишуха Усачев. Никита Сергеевич сидел за столом в своем кабинете.

Климентий пришел в час для взрослых, и Никита Сергеевич принял его как взрослого. Прощаясь, они обнялись трижды, – прощание прошло в ощущениях потери.

Ипполит Разбойщин написал однажды – «Маргариточка я т л», – сколько миллионов раз так писалось в детстве? – Климентий зашел в комнату Анны. Анны не было в комнате. – У калитки, в шубке, прикрыв голову шалью, Анна ждала Климентия, – той минуты, когда он выйдет от Никиты Сергеевича, чтоб ни Никита Сергеевич, ни Мишуха не видели их прощания. Над головою светили звезды. Она всегда была молчалива, Анна. Ее глаза всегда упорно и строго, очень строго смотрели на все, что было вокруг. – Я родился, я увидел солнце, я окликнул маму, я – центр, – она первая в том поколении потеряла это ощущение… Миллиарды раз – ровно столько раз, сколько на земле перебыло людей, – мать, склонившись над ребенком, просветленными и счастливыми глазами заглядывала в будущее, уничтожавшее смерть, – и как это так получается, что те же матери клянут впоследствии судьбы – и свою, и рожденного ею ребенка?.. – Просветленными глазами Анна следила за звездами, глаза были счастливы, они заглядывали в будущее, которое должно было случиться сейчас. Климентий очень долго не шел, и под шубку забирался мороз. Анна стояла в неподвижности. Была глухая ночь. И наконец шаги Климентия заскрипели по снегу от крыльца к калитке. Анна протянула Климентию руку, она сказала решительно и шепотом:

– Ты ждал меня в моей комнате, я ждала тебя здесь. Я все знаю, Клим. Мы очень долго с тобой не увидимся, – и я решила тебе сказать, Клим, на прощание, что я тебя люблю… Я навсегда люблю тебя. Когда тебе нужно будет, ты позовешь меня, Клим. Мы никуда не уйдем друг от друга.

Не Климентий, но Анна, раскинув шаль и подняв ее над Климентием, как крышу, приняв Климентия под шаль, как в дом, обняла Климентия. Она была сильной и была уже девушкой, она по-девичьи прижалась к Климентию всем своим существом и поцеловала его. Во мраке под шалью она прошептала, по-женски обес-силенно:

– Навсегда?

– Навсегда! – ответил Климентий.

Высоко в небе светили зимние, безмолвные и холодные звезды. Последний раз в юности Климентий перешел мост, отделявший Камынск от Чертанова, веснами, под которыми стремились буйные ручьи…

…В тот же ночной час далеко на северо-западе от Камынска, в ночи Балтийского моря, среди шхер, другой человек уходил из России по льдам, трещавшим у него под ногами. Сзади у него оставались Санкт-Петербург, дача в Финляндии в Куоккала «Ваза», Стирсуден в лесных и каменных недрах Финляндии, финская изба в Огльбю. По пятам шла полиция, проваливались дом за домом, и день за днем – все глубже и глубже надо было уходить в подполье. В Петербурге на каждую ночь надо было находить новый ночлег, – но надо было не терять революции, надо было встречаться с товарищами, надо было готовиться к партийному съезду. 27-го апреля 1906-го года открылась Государственная дума, и 8-го июля дума была разогнана, в Кронштадте и Свеаборге поднимались и раздавлены были матросские восстания. Шпики не шли уже по пятам, но хватали за рукава. Надо было не терять революции, надо было работать с людьми и писать для пролетариев. Он скрылся в Финляндию, в глухую, громадную, пустую и пустынную дачу «Ваза», – перед ним на «Ваза» жили эсэры-террористы и делали бомбы. В глухих соснах на «Ваза», кроме жены, с ним жили большевики Лейтейзены, Богдановы, Дубровинский. Полиция еще не знала о «Ваза», – и двери дачи не запирались на ночь, в столовой на ночь оставлялись молоко и хлеб, на диване постилалась постель, – для товарищей, которые могли прийти ночью. На пустынную дачу почтарь с соседней станции приносил почту, а по ночам люди, которые хотели, чтобы их никто не видел, привозили почтовые тюки из Петербурга – и увозили в Петербург. Надо было работать, надо было писать, чтобы руководить революцией. 20-го февраля 1907-го года собрался второй созыв Государственной думы и разогнан был 3-го июня, – в тот же день к ночи большевистские депутаты Государственной думы собрались на даче «Ваза». С дачи «Ваза» надо было уходить, полиция шарила кругом. Он не спал неделями, не ел, – и жена отвезла его в финляндские недра, в Стирсуден, в места «дичее дикого», – жена вернулась на «Ваза» и жгла архивы, так жгла, что снег вокруг почернел от пепла, – а он, ее муж, в первые дни Стирсудена детишками Книповича прозван был «дрыхалкой», – он засыпал от переутомления каждую минуту, под елью, у камней, в столовой, утром, днем, вечером – и не спал ночей. Надо было работать, писать, бороться против бойкота третьего созыва. Полиция пришла в Стирсуден, – он скрылся в Огльбю. Отоспавшись, он писал работу по аграрному вопросу, всем своим знанием взвешивая опыт революции. Полиция искала его по всей Финляндии, «Ваза» давно уже была разгромлена, давно уже опустел Стирсуден, – надо было работать, никак, ни на одну тысячную секунды нельзя было подумать о ликвидаторстве, о сдаче на милость победителя, ибо победителя – не было. Полиция подходила к Огльбю. Надо было уходить дальше. Дальше были море, заграница, Швеция. Железнодорожные станции и пароходные пристани были закрыты для него, полны полицией. Вдоль границ ходили полицейские дозоры. Надо было уходить по льдам от острова к острову, в шхерах, чтоб там уже, где-нибудь в открытом море с пустынного острова доплыть на лодке к уходящему кораблю. Финские товарищи помогли, два финских крестьянина пошли с ним по льду, чтобы указать дорогу. Это было в ночь, когда Климентий прощался с Анной. Был декабрь, но льды не окончательно еще смерзлись. Два финских крестьянина выпили по стакану коньяка, чтобы храбрее рисковать жизнью. От одного из островов до другого они шли три километра по льду. И лед закачался под ногами, затрещал, стал уходить из-под ног, под ноги потекла ледяная вода. Один из финнов заплакал среди темных ледяных просторов, ощутив ужас гибели.

– Как не стыдно, товарищ?! – мужайтесь! – сказал Ленин. – Глупо так погибать!..

Надо было работать, надо было взвесить опыт, – ни на тысячную секунды нельзя было сомневаться, ибо все знание и весь жизненный опыт, все ощущения и понятия справедливости, разума, чести утверждали правоту его дел… За гранитами островов плескалась ледяная Балтика. Низкое небо опускалось на каменные глыбы шхер и на льды. Позади оставалась Россия – никак не покидаемая навсегда… Восемьдесят девять лет тому назад, в мае, на Рейне, в городе Трире, в адвокатской семье родился мальчик, названный Карлом-Гейнрихом. На выпускном экзамене в гимназии, семнадцатилетним юношей, он написал:

«Мы не всегда можем достигнуть положение, к которому считаем себя призванными: наши отношения к обществу в известной степени начались раньше, чем мы сами смогли определить их!»…

но сам он – начиная с этой фразы в юности – свое отношение к обществу определил громадною волей разума. Тогда же, восемнадцатилетний студент, сын адвоката и еврея, взял в свои руки руку спутницы на всю жизнь, девушки на четыре года старше его, красавицы и аристократки, имя которой – Женни фон Вестфален. Дед этой девушки был тайным советником великого герцога Брауншвейгского, начальник штаба герцогской армии, королевский политик, – отец этой девушки был правительственным советником и поверенным прусского канцлера в Трире, – двадцатидвухлетняя Женни пошла за восемнадцатилетним студентом, дед которого был еврейским раввином. Они обручились без ведома ее родителей. Она была его поэзией. Он поехал добывать знание и право в жизни. Они венчались через семь лет после обручения, ему шел двадцать шестой год, ей тридцатый. Семь лет они ожидали брака. На всю жизнь их брак был замечателен, достойнейшее человеческое супружество… – И Климентий, вот сейчас, на мосту, под которым воды веснами текли в Каспий, – перед жизнью, после виселицы отца, – не на смерть, а на жизнь, – шептал в декабрьскую ночь:

– Да, Анна, навсегда!..

…И тот человек – семнадцатилетним уехал из Трира. Он очень много знал, тот человек, и всю жизнь добывал новые знания. Кроме еврейского языка и латыни, языка средневековой учености, он знал немецкий, английский, французский, как родные, и изучал даже славянские языки, русский. Студентом, двадцатилетним юношей, он принят был в берлинский Докторский клуб философов, где самые младшие члены клуба, Бауэр и Кеппен, были на десять лет старше его. Он изучал Гегеля и историю философии, Аристотеля, Спинозу, Лейбница, Канта. Еще за два года до свадьбы в Иене он сдал докторскую диссертацию о различии демокритовской и эпикурейской натурфилософий, получив общественное в Германии положение – доктор Маркс. Он был уже вождем в Докторском клубе философов, младогегельянец, в ряду Бруно Бауэра, Арнольда Руге, Макса Штирнера, Людвига Фейербаха. Он писал философские и публицистические статьи – двадцатичетырехлетний с сорокалетним Руге – повел за собою демократическую «Рейнскую газету». Газета была закрыта прусским правительством, – и тогда он, человек, для которого могли быть открыты двери всех германских университетов, он решил, что с Германией надо – рвать, во имя убеждений и дел, – он написал:

«…В Германии мне больше делать нечего. Здесь только фальсифицируешь себя».

Это было весною в год его женитьбы. Летом он повенчался с Женни фон Вестфален и покинул с женою Германию, родину. Он и Руге в Париже создавали международный демократический журнал «Немецко-французские ежегодники», они пригласили работать в журнале Луи Блана, Пьера Леру, Прудона, Гейне, Гервега, Якоби, Бакунина, революционеров европейского мира. Маркс работал, – Руге писал, что Маркс –

«…дорабатывается до болезни и по три-четыре ночи не ложится спать».

Маркс освобождал социализм от утопизма. На истории Франции Маркс изучал историю человеческих отношений и вскрывал законы классовой борьбы. Прусское правительство через своих послов перед французским правительством ходатайствовало о выдаче германских эмигрантов германской полиции. Гизе полувнял пруссакам: Маркс, Руге, Бёрнштейн, Бернайс получили французский правительственный приказ – выехать из Франции. Маркс переселился в Бельгию, в Брюссель. В год бельгийского изгнания Маркс нашел друга – не меньшего, чем друг и жена Женни Вестфален, друга на всю жизнь, замечательный пример человеческой дружбы, дружбы единомыслия, воли и дел, – Фридриха Энгельса, работа которого продолжала и дополняла работу Маркса. – И здесь, на мосту, Климентий думал о друге, о дружбе…

Вдвоем они, Маркс и Энгельс, решили написать книгу, –

«чтобы покончить счеты с нашей прежней философской совестью».

Первый том этой книги – «Капитал» – в конечной форме написан был Марксом через двадцать один год, – вторые же два тома доработаны были Энгельсом уже после смерти Маркса, – но тогда, весною 1845-го года в Брюсселе был решен вопрос с совестью: коммунизм, диалектика классовой борьбы и развития классов, научный социализм; диалектика Гегеля уходила из мира идей в мир действий. И тогда же, 1-го декабря 1845-го года, Карл Маркс отказался от прусского подданства, не взяв никакого иного, гражданин мира…

Руге восстал против Маркса, отстав от Маркса. Прудон восстал против Маркса, отстав от Маркса. В Брюсселе вокруг Маркса собралась коммунистическая колония. В Брюссель к Марксу приехал часовщик Иосиф Молль из Лондона от Лондонского Союза Справедливых с предложением к Марксу вступить в Союз Справедливых, потому что Союз принял воззрения Маркса, – возник Союз Коммунистов, членами которого были англичане, бельгийцы, французы, немцы, итальянцы, поляки, первый предвестник Интернационала. Марксу и Энгельсу, двоим им, Союз Коммунистов поручил написать манифест о программе Союза, и они написали – Коммунистический Манифест, скрижаль коммунизма, которая заканчивается словами:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю