Текст книги "Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар"
Автор книги: Борис Пильняк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 41 страниц)
Климентий перехватил этот взгляд, – он был таким же, как в детстве, – и Климентий сказал, –
– Помнишь, ребятишками мы лазили по садам за яблоками, ты залезешь к Кошкину на забор и сидишь там, соображая, куда сползать, по ту сторону или по эту, сюда глядишь – глаз озорной, туда глядишь – глаз осторожный, внимательный, взвешивающий…
Андрей рассмеялся и понял, что Климентий – по-прежнему – старший, – и это ощутилось, как очень приятное, дорогое от детства и нужное сейчас.
Вышли на привокзальную площадь, в мороз, Климентий окликнул извозчика, и глубокие сани поползли в гору на окраины к одиноким соснам и к тесным трехоконным рабочим хибаркам. В незнакомом доме, тепло натопленном и пустом, в незнакомой столовой с отлично крашенными полами и светлыми занавесками на оконцах, где на среднем оконце у плющей висела клетка с щегленком, – Климентий и Андрей остались наедине.
Климентий не был арестован сейчас же после Ленского расстрела, но круг его товарищей все суживался, где-то рядом ходил провокатор. Климентий и Дмитрий Широких оставались почти последними, уцелевшими на Векшинском. Третьего дня были обыски и у Климентия, и у Дмитрия, – ни Климентия, ни Дмитрия случайно не было дома, – типография в двух расписных сундучках, с которыми вятичи ездят на промысла, хранилась в камере ручного багажа на станции Екатеринбург. Климентий и Дмитрий приехали в Екатеринбург вчера, – от всех их явок уцелел только этот дом, в который Климентий привел Андрея, установив, что с вечера вчера и с утра сегодня дом безопасен. Провокатор ходил рядом, по пятам.
– Ну, так, – сказал Климентий и улыбнулся просторной, как определил Андрей, покойной улыбкой. – Мы здесь свободны. Давай говорить… Установить связь? согласовать действия? получать литературу?.. Хорошо. Я сговорюсь с товарищами… Ты говоришь, у вас удобнее всего с улицы постучать в крайнее к воротам окошко, в чертановской школе, и спросить: – «учитель, как пройти на станцию?»… – Хорошо… И вот тебе адрес, запомни, повтори, нигде не записывай, – Москва, Малая Бронная, семь, зубной кабинет Шлейфер, женщина зубной врач Шлейфер, ей сказать, сидя в кресле: – «зубы у меня не болят»…
Теоретических разговоров не было. Не было и воспоминаний. Климентий ни словом не обмолвился о том, что третьего дня у него был обыск. Андрей хотел напомнить о последней их встрече – о прощании в Камынске, когда обоим казалось, что они расходятся навсегда, – и не улучил для этого минуты. Климентий говорил уже без улыбки, негромко и медленно, о совершенно конкретных делах, и складка на лбу Андрея становилась все глубже, он наклонился к Климентию, чтобы слушать. На самом деле для воспоминаний не было времени, и у Андрея не было ничего такого, что следовало бы рассказать о себе.
– Черт его знает, – сказал Андрей, – какими колесами приходится ездить, – надо было заехать в Екатеринбург, он уже в Азии считается, чтобы найти адрес в Москве…
Климентий улыбнулся – опять просторною своею улыбкой, – но глаза его на секунду стали отсутствующими. Он сказал медленно, раздумывая и решая:
– А, ведь, на самом деле… Вот, что, Андрей, – и заговорил твердо, решенно: –Ты даешь мне или тому, кто подойдет к тебе, на вокзале, за четверть часа до отхода поезда, твой билет, – багажом я пошлю с тобою два ящичка. Если тебя будут провожать твои директорские гимназисты, ты можешь сказать им, да ты можешь сказать им и предварительно, за день до отъезда, что ты купил себе на память два вятских сундучка с коллекцией минералов, такое продается на станции, и ты их отправляешь прямо в багаж… Спрячь их в Камынске, хотя бы в соляной амбар… – И Климентий опять просторно улыбнулся. – В этих ящиках – типография. Я или кто-нибудь из товарищей дадут знать, что с ней делать, а, может быть, пока она пригодится и в Камынске, ты и Анна сами будете печатать. – Климентий впервые назвал имя Анны.
Климентий поднялся со стула, подошел к окну, заглянул на улицу, привычно поправил волосы, – сказал:
– Вот, никто, кажется, ни один поэт и ни один беллетрист не взял специальною темою – окно, просто – окно… А на эту тему можно написать целое историческое произведение. Ломоносов написал же оду о стекле, не шути… – Климентий снова глянул за окно и поправил плечи, разминая их. – Условлено. Пойдем, я тебя провожу. Поцелуй за меня Анну и Григория Васильевича, – да и Никиту Сергеевича так же… Ты думаешь, мне не хочется расспросить тебя о всех о них? – и вообще поговорить, как мы мальчишками про Тараса Бульбу разговаривали?.. – очень хочется!.. – Давай, обнимемся на прощание, – ты на самом деле стал похож на Леонтия Владимировича, мне Анна писала… Пойдем, я тебя провожу, тебе к завтраку пора к твоим дирекционным гимназистам. Пока что мы с тобой больше уже не увидимся до вокзала…
Действительно, гимназисты на квартире директора-горного генерала ждали Андрея с завтраком, с тем, чтобы сейчас же после завтрака ехать за тридцать верст от Екатеринбурга – на тройке цугом, на меднолитейный Векшинский завод, – не для того, чтобы осматривать завод и рудники, но на бал у тамошнего директора.
Климентий решил не возвращаться на Векшинский, пока не отправит типографию. Вечер Климентий и Дмитрий просидели на галерке театра. В том доме, куда утром Климентий приводил Андрея, ночевать было уже неосторожно, Дмитрий нашел знакомую вдову, раньше жившую на Векшинском, дом которой был вне подозрений. Вдова тоже ходила в театр, разволновалась, расстроилась, – вернувшись из театра, угощала водкой Климентия и Дмитрия, сама выпила больше всех, сидела с Дмитрием за столом, друг против друга, своими словами рассказывала содержание «Грозы» Островского, той пьесы, которую она только что видела в театре вместе с Дмитрием, и пела, плача, полагая, что она – Катерина. В соседней каморке Климентий писал Анне – легальное письмо – о провокаторах, – он не находил слов для – этих, больше, чем убийц, больше, чем воров и трусов, которые продавали за деньги товарищей, говорящих одни с тобою слова, разделяющих твой дом и твой хлеб, твои идеи и твою совесть – и продающих их… В соседней комнате пела, плача, одинокая женщина, вдова, которая чувствовала себя Катериной Кабановой… Дмитрий пел вместе со вдовой и, не менее упорно, чем Климентий, думал, – кто? кто провокатор?!
Типография была отправлена с Андреем.
В тот же день к вечеру Климентий и Дмитрий вернулись на Векшинский, и ночью оба были арестованы. И в Векшинском застенке при полицейском участке на дворе пожарной команды, и затем в Екатеринбургской тюрьме были товарищи. Провокаторы, кроме всего прочего, легко познаются путем перекрестного опроса: семь человек знали о том-то, и это вскрылось, стало быть, один из семерых был провокатором; но четверо из этих семерых знали уже о другом, и это не провалилось, стало быть, здесь провокатора не было; а пятеро, из которых двое были от прежней семерки, но в четверке не были, знали уже о третьем и это третье провалилось, – быть может, один из этих двоих от первой семерки провокатор? – где были эти двое, что делали они, что они знали и что шло по их пятам? – этот был с этим-то, и они провалились, но он не был с теми-то, и те уцелели, – этот знал то-то только от Ивана, и Иван сидит… Векшинский провокатор был найден, – векшинский, он же екатеринбургский. – В тюрьме были товарищи, но и за тюремными стенами тоже были товарищи, письма от товарищей приходили с воли и письма уходили на волю к товарищам, в глубочайшем подполье, конечно. И с воли Климентию написал провокатор, прикидывавшийся братом и другом, – провокатор спрашивал, где типография, ибо она нужна для дальнейшей работы, и он, провокатор, предлагал свои услуги, как типограф, – Климентий ответил провокатору: 27-го мая, в 10 часов вечера или сейчас же по приходе сибирского поезда, в России, около разъезда Затишье, по дороге в сторону города Рогожска, в двух верстах от станции, вправо от полотна железной дороги, в овраге у заброшенного моста, – он, в соломенной шляпе, получит типографию от знакомого и известного в лицо человека. В тюрьме были товарищи – и за тюремными стенами так же были товарищи, письма приходили с воли и уходили на волю, в глубочайшем подполье.
27-го мая была свадьба Мишухи Шмелева, он же Максим. Андрей был шафером в память общего босоногого детства. Анны не было на свадьбе. На свадебном пиру Андрей не остался. По дороге со свадьбы он заходил к Анне, ее не было дома. Одна из дверей в один из подвалов соляного амбара обвалилась окончательно, засыпала щебнем вход: из другого подвального помещения замаскированный ход вел в то подполье, дверь в которое обвалилась; ни единая щель не пропускала в подземелье и не выпускала оттуда – ни света, ни звуков. Там была типография. С десяти вечера, когда стемнело, до полночи Андрей пробыл в подполье. Майская ночь полегла на землю всем своим весенним благословением. Сна не было, Андрей пошел к Анне, отдохнуть и поразговаривать. Анны не было дома, Мишуха Усачев сказал, что она обещала быть никак не позже двенадцати. Никита Сергеевич затворился уже у себя в кабинете, в мезонине, – Андрей пошел в сад и сидел в саду, с Мишухою Усачевым. Цвела сирень, и сад пахнул сиренью. Анна вернулась к часу ночи, она пришла домой через сад, в белом платье, как яблоневый цвет. Она была очень бодра, никак не уставшая, все эти дни после экзаменов, – казалось, она жалела каждый час жизни и ничего не хотела откладывать ни на час. Андрей и Анна прошли в комнату Анны. На столе и на окнах стояли громадные букеты сирени, в стеклянных банках и в ведрах. Анна села к столу, положив руки на стол. Они и, должно быть, ее мысли были бодры, как запах сирени. Анна весело тряхнула косами.
– Мне хочется, Андрей, писать Климентию, – можно при тебе?..
– Пиши, конечно.
Вскоре постучал Иван Кошкин. Андрей спрятался за занавеску, чтобы Кошкин его не видел.
– Ты слыхал? – спросила Анна, вернувшись.
– Да.
– Какой негодяй!
– Не единственный…
Анна села к столу, чтобы продолжить письмо, – и прервала писание, откинулась на спинку стула, далеко вперед протянула руки, опустив их на стол, глаза смотрели далеко вперед.
– А знаешь, Андрей… Этот негодяй приходил ко мне, потому что он трус и убийца… – Анна помолчала, глядя далеко вперед. – И знаешь, я сегодня убила человека – вот этою моею рукою! – И Анна ласково глянула на большую, сильную, красивую свою руку, обнаженную до локтя.
В половине седьмого в тот день, положив четыре версты на час и полчаса на отдых, Анна вышла из дома и пешком, одна, пошла на полустанок Затишье, в белом платье, в белом платочке, с узелком в руках. За чертановским полем она вошла в лес, шла лесною тропинкой, совсем у тропинки цвели ландыши. Лес пахнул медами, тесною стеною стояли березы. Нельзя было опоздать, и она шла бодрым шагом. Все же раза два она срывала ландыши и лесные колокольчики, только что расцветшие. Начало смеркаться. В сосняке прокричал сыч. Из леса Анна вышла в поле, где утихали последние жаворонки, вместе с солнцем. Вдалеке в поле у Затишья загорелись огни. С поля пахло первым картофельным цветом. В небе вспыхнули первые звезды. – Сюда, в этот осиновый овражек, должен был прийти тот… Ни разу, ни на секунду не думала Анна о том, что она – вот тем револьвером, который, вместе с хлебом и с двумя яйцами вкрутую, был завернут в узелочке, – она должна убить человека, потому что она знала, что должна пристрелить гадину, переставшую быть человеком. Она никогда не видела этого человека, – она до мельчайших подробностей представляла себе лицо предателя в соломенной шляпе.
Вдалеке прошумел поезд, отошел от станции. Анна вынула из узелочка револьвер. Было еще свободных десять минут. Она села на траву, около осины, рядом цвела ромашка, Анна стала обрывать лепестки. Высоко в небе светило уже много звезд. Рядом на дне овражка в ольшанике запел соловей, совершенно неожиданно.
С насыпи в туман овражка к соснам спустился человек в соломенной шляпе и в осеннем пальто. Это был он, провокатор, харкотина, гадина. Анна сбежала от опушки вниз в овражек, к ольшанику, к лесному мосту, – навстречу предателю. Он увидел Анну и остановился. Обе его руки были в карманах, плотно прижатые к телу, – Анна поняла, что правая его рука сжимает револьвер в кармане, что все сейчас только в том моменте, кто первый выстрелит. Анна не допускала мысли о смерти для себя. Она бежала навстречу, не стреляя. Тот выхватил револьвер. Анна выстрелила. Тот заулыбался из-под шляпы – мокрой, презренной и виноватой улыбкой, – и сел на землю, выронив револьвер. Анна выстрелила второй раз в улыбающееся лицо, и ей показалось, что даже звук выстрела был наполнен презрением. Соломенная шляпа свалилась.
Анна пошла прочь походкою, точно она боялась замарать ноги и замараться о воздух.
– Ты понимаешь это, Андрей?.. – этот, эта… из-за него сколько товарищей пошли на каторгу и по ссылкам!..
– Почему ты этого не поручила мне?
На рассвете Анна и Андрей вышли из дома в сад. На землю садилась роса. Восторженно цвела сирень. На Анне было белое платье, как яблоневый цвет. Анна шла по дорожке к обрыву с раскинутыми руками, руки касались Яблоновых ветвей, на голову падала роса. Впереди за обрывом предупреждался рассвет.
И в этот же час, за несколько тысяч километров на восток от Камынска, в Сибири, солнце было уже высоко в небе. Всю ту ночь лил дождь и дул ветер. Рассвет открыл просторную и понурую реку, понурые горы со снегом в лощинах, холодное небо и замызганный дощаник у берега. Дикая река катила волны и льдины. На рассвете над рекою кричали дикие гуси. На дощанике, на корме и на носу, стояли, опершись на штыки, и стоя спали часовые. На дне лодки, вповалку, скорченные от холода и дождя, сидя и лежа, так же спали люди, мужчины и женщины. Каменный берег казался таким, по которому никогда не ступала человеческая нога. Пора была – то снег и дождь, то солнце, – весенняя пора на севере. Сейчас же за рассветом из щели над горизонтом, из-за свинцовых туч глянуло солнце.
Из-под досок на корме дощаника, укрывавших от дождя и ветра, вылез унтер-офицер, помочился в воду за борт, ткнул в бок часового, спавшего, опираясь на винтовку, вобрал в легкие воздух и крикнул что есть мочи:
– Подымаайсь!..
В горах откликнулось эхо.
– На перекличку! на молитвуу!..
Со дна лодки поднимались люди, сорок человек мужчин, семь женщин. Женщины стояли отдельно, – и они были особенно неприспособлены к этим местам, в шляпках, иные в городских туфлях, – во всем том, в чем взяты были в отчаянно-далекой «европейской» России. Все, не только женщины, но и мужчины, и мужчины-солдаты дрожали от сырого озноба.
Унтер расправил усы, поправил фуражку, одернул шинель, вынул из-за обшлага на рукаве мокрый и затрепанный лист бумаги, вобрал в легкие воздух, рявкнул:
– Аладьин!
– Есть.
– Воскобойников! Вульф!
– Здесь. Есть.
– Обухов!
– Есть.
– Широких!
– Здесь…
Унтер еще раз вобрал в легкие воздух, гаркнул, тряхнув эхо:
– На молитву!.. Смирнаа!..
На корме дощаника запели солдаты:
Отче наш, иже еси на небесах…
Ссыльные молчали. Солдаты пели:
Боже, царя храни, – сильный державный царь православный…
Ссыльные молчали.
Дикое солнце глядело на дощаник и на горы. Льдины на реке казались под солнцем красными. На берегу на камнях жгли костер, ели мокрый черный хлеб, грелись и сушились…
Затем дощаник поплыл. Минусинск был уже позади. За одним веслом двое, сидели Климентий Обухов и Дмитрий Широких, рабочие Векшинского рудника, пошедшие в ссылку на Енисей по делам социал-демократической, большевистской партии.
Климентий весело греб – и он спросил весело Дмитрия:
– Как думаешь, эти места станут человеческими – через триста лет или через десять?
– Обязательно через десять! – так же весело ответил Дмитрий Широких.
– Ну, десять не десять, а лет через двадцать, двадцать пять, – во всяком случае под нашими руками и при нашей жизни, – здесь пройдут телеграф и электричество, здесь будут города и заводы, человеческая жизнь!.. – и будет человеческое веселье.
С кормы от руля крикнул унтер:
– Это что такое еще за веселье?! – не разговаривать!..
Карл Маркс в Лондоне – 15-го сентября 1850-го года, после роспуска Союза Коммунистов, – одновременно с этим роспуском потерял последнюю связь с общественной жизнью Германской родины – началась жизнь в Англии, в стране изгнания, и длилась двадцать три года – последних двадцать три года жизни Маркса. Германская «родина» – всем, чем могла – хотела выкинуть имя Маркса из памяти германского народа. Казалось, он был одинок. Тогда – единственная, ни с чем не сравнимая, – ясно обозначилась дружба Маркса и Энгельса, на самом деле, не имевшая сравнений. Освобожденная от человеческой скудости, теснейше сливавшая мысли и творчество товарищей, тем самым она освобождала индивидуальность каждого и помогала каждой в отдельности человеческой сущности. По существу говоря, Маркс жил в Британском музее, он уходил туда утром и приходил домой, когда музей запирался, когда дети уже спали. Дети называли отца – Мавром, отец говорил, что –
«дети должны воспитывать родителей».
В апреле 855-го года у Марксов умер сын Эдгар, которого дома звали – Мушем, единственный мальчик в семье. Маркс писал Энгельсу:
«Бедного Муша не стало. Он уснул (в буквальном смысле) у меня на руках сегодня между пятью и шестью. Никогда не забуду, как твоя дружба облегчила нам это тяжелое время. Мою печаль о мальчике ты, конечно, понимаешь»…
Тою же весной заболел и сам Маркс, и не переставал хворать до смерти… Одни друзья молодости уходили в министры;, другие – друзья идей – в могилу, умер Веерт, умер Шрамм, – и многие, многие уходили в живых мертвецов. Живые мертвецы смердили. Карл Фохт, товарищ по революции 48-го года, издал книгу, где описывал Маркса главою шайки бандитов и вымогателей, – так писалось не в первый и не последний раз…
28-го сентября 1864-го года в Лондоне, в Сент-Мар-тин-холле основалась Интернациональная Рабочая Ассоциация – Первый Интернационал. Маркс был его мозгом, – «великий ум» Интернационала. По миру зашептали и закричали о «миллионах Интернационала», – за первый год бытия весь бюджет Интернационала составлял триста тридцать фунтов стерлингов, меньше трех тысяч трехсот рублей, собранных между организаторами, – в июле 65-го года Маркс писал Энгельсу, что в течение последних двух месяцев вся его семья просуществовала исключительно за счет ломбарда. Газеты орали «о тайных происках Интернационала», – Бисмарк, прусский канцлер и умнейший в Европе королевский, а затем императорский чиновник, – Бисмарк подсылал холуев, чтобы подкупить Маркса, – Бонапарт судил французских членов Интернационала, – испанский король предлагал через своих дипломатов образовать европейскую коалицию против Интернационала. Интернационал назван был «исчадием ада», – на самом деле базельские фабриканты посылали «своего человека» в Лондон для секретного расследования, каковы денежные средства Генерального Совета, – а католики справлялись у папы, не стоит ли ввести молитвы против Интернационала, предав его проклятию? «Тайме» сравнивал секции Интернационала с первыми христианскими общинами, и Маркс шутил по поводу базельских фабрикантов, –
«Если бы эти правоверные христиане жили в первые века христианства, они бы прежде всего стали наводить справки о банковских кредитах апостола Павла в Риме».
Маркс писал Энгельсу 13 февраля 866-го года:
«Вчера я опять слег… Если бы семья моя была обеспечена и моя книга закончена, то для меня было бы совершенно все равно, сегодня или завтра меня отправят на живодерню, – другими словами, – когда я подохну. Но при вышеупомянутых обстоятельствах мне этого еще нельзя себе позволить».
И писал неделю спустя:
«Врачи правы, говоря, что главная причина повторения припадка – чрезмерная ночная работа. Но не могу же я объяснить этим господам, – да это было бы и бесполезно, – что меня вынуждает к таким излишествам».
Маркс работал в Интернационале и над «Капиталом», – и в апреле 867-го года он писал:
«В прошлую среду я выехал на пароходе из Лондона и в бурю и непогоду добрался в пятницу до Гамбурга, чтобы передать там г. Мейснеру рукопись первого тома. К печатанию приступили в начале этой недели, так, что первый том появится в конце мая… Это, бесспорно, самый страшный удар, который когда-либо пущен в голову буржуа»…
В закат дощаник приплыл к глухому селу на диких камнях под соснами, под серым небом. На берегу собралась толпа. С берега далеко по воде донеслось:
«Вихри враждебные веют над нами»…
Унтер на корме крякнул и сказал негромко:
– Эй, тише там!..
С дощаника понесся к берегу второй такт песни:
«В бой роковой мы вступили с врагами»…
Дощаник и берег слились в один хор.
Унтер покрякал на корме, раз и другой почесал в затылке, затем махнул рукой и полез под доски в корму, складывать свой сундучок, – впрочем, его никто не замечал.
Дощаник подплыл к камням на берегу. Сошедшие с дощаника и бывшие на камнях жали руки друг друга и обнимались, видевшие друг друга первый раз и тем не менее – товарищи. Имя селу было – Шушенское.
Климентия окликнул голубоглазый человек:
– Товарищ, – вы не из сельца Чертанова возле Камынска?
Климентий глянул на голубоглазого человека, –
– Был и там.
– Клим Обухов?
Климентий глянул на голубоглазого человека и крикнул по-ребячески:
– Ванюха?! – Ванятка Нефедов?! Иван ответил с гордостью:
– Я и есть своей персоной. Ты один ай с кем? – тащитесь прямо ко мне, у нас тут коммуна-университет почище, чем у Никиты Сергеевича!..
На горе на камнях, окруженные лиственницами и кедрами, стояли широкопазые, деревяннокрышие избы с окнами высоко над землею. Иван Нефедов, Климентий Обухов, Дмитрии Широких вошли в избу. Стены в избе чисто были выбелены, по полу бежали самотканые пестрые дорожки, над окнами висели пихтовые ветви.
Поставили у дверей свои сундучки, сняли пальто. Иван грел самовар, – в гордой торжественности Иван подал Климентию книги, немецкий учебник, «Историю развития капитализма в России» В. Ильича, «Капитал» Маркса…
Сорок шесть лет тому назад, считая от 1913-го года, весною, «в бурю и непогоду» Карл Маркс отвез на пароходе из Лондона в Гамбург, переписанную набело, рукопись первого тома «Капитала», – и осенью того ж года книга вышла из печати, – понятия «капитализм» – и слово «капитализм» впервые даны были человечеству… А тринадцать лет тому назад, считая от 1913-го года, на рубеже веков, – здесь, в селе Шушенском, в окончательный порядок была приведена та вторая книга, которую Иван показывал Климентию – «История развития капитализма в России» – пролог гибели капитализма в России, – написанная Владимиром Ильичей, который именно здесь в Шушенском, в ссылке, провожал девятнадцатое столетие и жил навстречу новому веку…
Иван Нефедов вновь вывел товарищей на улицу. Напротив стояла изба, ничем не примечательная, кроме того, что забор вокруг нее густо порос хмелем.
– В этой избе с женою и со старухой-матерью жены жил Владимир Ильич, – сказал Иван. – Видишь, на других заборах нету хмеля? – Он посадил этот хмель, от него он пополз по забору, след по себе человек в растении оставил… А жил как? – тогда здесь, кроме чалдонов и вечнопоселенцев, то есть уголовных, отбывших каторгу, – их жило тогда, – он с женой да двое рабочих, картузник из Польши Проминский и металлист из Питера финляндец Энгберг… И как жил?! – утром сидел, читал на всех языках и – что нужное – переводил на русский язык, – после обеда свое писал и переделывал наново, – вечером опять читал, учился сам и учил товарищей, всех философов перечитывал, а Надежда Константиновна финляндцу Энгбергу «Коммунистический манифест» растолковывала на немецком языке и разъясняла тот самый «Капитал», ту самую книгу, которую я вам показывал… его собственная книга у нас сохранилась. Почту зимой на возке привозили, книги и письма, Владимир Ильич письма писал толщиною в тетрадь!.. Работал, кроме того, Владимир Ильич для населения, – давал советы, писал бумаги. Сосипатыч тут есть, сами увидите, чалдон, – первым другом был у Владимира Ильича, – старичок – бедняк немудрящий, однако поэт и охотник вроде нашего Мишухи Усачева, собачка у них с Владимиром Ильичей общая была, Женькой прозывалась. Мороз в этих местах зимой – замерзает ртуть в градуснике и неизвестно, сколько ниже ее замерзания. Енисей до дна промерзает, вода сверху льда течет. Владимир Ильич в это время в бумагу зарыт, Сосипатыч неизвестно где пропадает, Женька спит под лавкой… А весна – дикие гуси тучами, лебеди, тетерева, журавли. Женька волнуется, Сосипатыч в избе с рассвета, тоже волнуется, Владимир Ильич ружье чистит, тут же при них Проминский, тоже в беспокойстве. Весна!.. Надежда Константиновна на всех дикую птицу жарит под руководством Сосипатыча. Весна в полном разгаре – и Владимир Ильич в полном с ней согласии. На островах здесь, на реке зайцы целыми стадами плодятся, Владимир Ильич с Сосипатычем на охоту за ними плавали, полные лодки натаскивали… Ночи здесь летом короткие, – писание, книги и почта идут своим чередом, – а ночью, старожилы помнят, – стоит Владимир Ильич на камнях у реки, один или с Надеждою Константиновной, – заря с зарей сходятся, – стоит, прислушивается к реке, вперед всматривается… Как он жизни впереди ждал, как он жизни не боялся!.. – Последний год, старожилы рассказывают, – уехал он отсюда в феврале 900-го, не то, значит, в последний год прошлого века, не то в первый год нового столетия, – и вот с лета, с июня месяца, когда заря с зарей сходятся, стал он готовиться к жизни, – всю осень, всю зиму до февраля ночи напролет светился огонь в его окошке, ночей не спал, исхудал, пожелтел, – готовился к жизни… В Пятом году он посчитался с царем – еще раз посчитаемся… Уехал тогда Владимир Ильич отсюда. Камень здесь, вода да лес – места царские. Уехал человек, хмель от него остался, хмель цветет… Жили тогда здесь – он с женой да с жениной матерью, добровольно приехавшей за ними, Проминский да Энгберг, к этому царскому месту прикрепленные, – а теперь нас здесь сорок девять человек да вас двое – пятьдесят один вместо троих. Я уже тебе говорил, Клим Артемович, оставил Владимир Ильич здесь свои кое-какие книжечки– «Капитал», который я тебе показывал, его собственный, многие руки здесь до этой книги касались…
Товарищи стояли на холме над рекою. Далеко на западе – над «европейской» Россией – меркла зоря. Ни Климентий, ни Иван не знали, что в те же самые дни, когда приехал Климентий в Шушенское, направляем был в ссылку, только не в Минусинские земли, но в Туруханские, еще дальше на север, к самому полярному кругу – революционер, человек громадной убежденности, громадной воли к борьбе и громадного презрения к империи, – тот человек, большевик, который в Сольвычегодской тюрьме прошел сквозь строй – с открытою книгою Маркса. Его поселяли на самом деле в двадцати километрах от полярного круга, и не в селе, а в зимовье, где всего было три избы. Зимовье называлось Курейкой. Полгода там длилась ночь. Каждый час за ним следил жандарм. Для того, чтобы не умереть, как этого хотела империя, своими руками он сделал себе гарпун, чтобы охотиться за рыбой, и топор, чтобы пробивать лед. Целыми днями ему приходилось охотиться, ловить рыбу, рубить и колоть дрова, топить печь в отчаянном морозе и в полярной ночи, чтобы кормиться и не замерзнуть, не умереть с голода и от мороза. Жандармы следили за тем, как человек не умирает. Империя хотела убить его Арктикой, – он, многажды уже уходивший из ссылок и тюрем, хотел жить, чтобы делать революцию, и – один – он побеждал Арктику…
Сорок шесть лет назад от 1913-го года, «в бурю и непогоду» Карл Маркс отвез из Лондона в Гамбург первый том «Капитала». Один из первых, кто написал о «Капитале», назывался Евгением Дюрингом, который –
«не находил достаточно сильных слов для осуждения книги Маркса».
Университетские специалисты писали, что Маркс, как «самоучка», не имел права писать такую книгу. Один из бывших, мертвых друзей Маркса, Фрейлиграт, писал, издевательствуя, что, –
«…на Рейне многие купцы и фабриканты очень восхищаются „Капиталом“. В этих кругах книга достигает своей цели, а для ученых, кроме того, она будет необходимым научным источником».
Книгу замалчивали и оклеветывали. Английского перевода – перевода на язык «второй родины» – при жизни Маркс не дождался, и при его жизни во всей громадной, громаднейшей английской литературе на английском языке появилась о «Капитале» – только одна журнальная заметка, два десятка строчек, где – одобрялась манера изложения и сообщалось с одобрением, что –
«…сухие политико-экономические вопросы приобретают у Маркса своеобразную привлекательность»…
Первый перевод «Капитала» вышел через пять лет после его появления на немецком языке – и этот перевод сделан был на русский язык… В красном углу на полке – в избе Ивана Нефедова – лежал том «Капитала». На обложке наборным шрифтом означалось:
«Капитал. Критика политической экономии. Сочинение Карла Маркса. Перевод с немецкого. Том первый. Книга I. Процесс производства капитала. С.-Петербург. Издание Н. П. Полякова. 1872».
Экземпляр принадлежал Владимиру Ильичу Ленину. Климентий долго перелистывал книгу, – среди многих пометок были, должно быть, пометки и Ленина. Была весна, был май. Заря еще не сходилась с зарею, но зеленые северные ночи были уже по-северному зелены и белы. Весь вечер товарищи говорили о делах – о будущем в первую очередь, конечно, – Климентий и Иван вспоминали Камынск и Чертаново. Прошлое – от того времени, как один из них уехал на Урал, а другой в Москву, – было несложно и казалось ясным. По законам промышленников, когда им туго, – виноват рабочий. Климентий приехал на Урал в январе 908-го года. Еще с 907-го на рудниках и на заводе стали сбавлять расценки и затягивать расплату. В 908-м дирекция перешла на расплату талонами, отговариваясь убыточностью предприятия. На площади перед директорской конторой стоял бронзовый и величественный памятник Демидову, основателю заводов. Ночью однажды, под воскресенье на бронзовом плече памятника повисла нищенская котомка, лежали у бронзовых ног корка хлеба и три копейки медью, под котомкой висела надпись, –
«Положили бы больше, да выписки талонов давно не было!»
В воскресное утро у памятника собралась толпа, весь поселок. Памятник был велик и величественен, – заводское начальство привозило на глазах собравшихся лестницу с пожарного двора, чтобы снять котомку с обнищавшего и бронзового Демидова, князя Сан-Донато тож. Вешали котомку – Климентий и Дмитрий.
В то же время, примерно, когда на Демидова вешали котомку, – не пошли на работу с утра, не пошли с обеда, не пошли ночью, – наутро двинулись к конторе, как в Пятом году. Дирекция рассчиталась срочно – «деньгами от продажи петербургского дома», как объяснила дирекция.