355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Пильняк » Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар » Текст книги (страница 2)
Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:28

Текст книги "Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар"


Автор книги: Борис Пильняк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 41 страниц)

– И пожалуйста!! Не прошу, не нуждаюсь! – не заорал, а заревел Иван Авдеевич Гроза так, что задребезжали стекла в рамах. – В циниках и в предателях друзей не держу! – чести своей никому не продавал! – предателем не был! – не прошу! не прошус-с!

Через улицу, окно в окно, открылось окошко в квартире Невельского. Николай Сергеевич руки сложил умоляюще, прошипел умоляющим шепотом:

– Иван Авдеевич, – Невельский подслушивает, умоляю, потише, умоляю, не надо, – я вам как друг говорил, по душам, – умоляю, – подслушивают!..

Старик лег в постель, прикрылся овчиной, руки положил вдоль овчины, посмотрел в потолок очень внимательно, взгляд стал очень далеким, старик слушал себя, и старик сказал тихо:

– Не понимаю, не понимаю… ведь я же говорил ради нашего ветеринарного дела, ему ведь я отдал всю мою жизнь, невеселую жизнь!., а вам – вам за вашу правду спасибо, я такой правды не знаю, прошу – на меня не сердитесь… Стар! не понимаю!..

Николай Сергеевич молвил очень невесело:

– Э-э-эх, Иван Авдеевич…

Через улицу, окно в окно, перед рассветом вспыхнул огонь. Лавр Феодосович с Полиной Исидоровной укладывались спать. Совсем на рассвете через улицу, окно в окно, из ветеринарной амбулатории понесся крик Грозы. Оба – Лавр Феодосович и Полина Исидоровна – поспешно окно распахнули. Крик затих.

– Это совершенный идиот, этот Гроза, фамилийка тоже! – сказал Лавр Феодосович.

– И он так и заявил, что не верит в уничтожение эпизоотий и не желает больше разговаривать, и ушел с собрания? – вот идиот! – так и сказал? – в двадцатый раз спросила Полина Исидоровна, добавила совершенно тихо: – Но у тебя, Лавр, нет опасений? – ты не думаешь, что это чересчур и край потребует пересмотра?

Лавр Феодосович сделал страдающее лицо и страдающе сказал:

– Нет, конечно, – но если бы ты знала, как они мне надоели!..

– Кто – Гроза?

– Нет, большевики, конечно, – весь этот сивый бред, все это скудоумие! – если бы ты знала, как все это надоело мне, как меня тошнит от них!.. Что касается Грозы, – то завтра я подам протест по профсоюзной линии…

– О да, конечно!.. – сказала Полина Исидоровна.

Окончательно в рассвет у дома ответработников прохрипел «китайский мерседес», и вскоре за ним загремели дрожки Ивана Авдеевича Грозы, выезжавшего на страхование крупного и мелкого рогатого и конского стада. Иван Авдеевич сидел верхом на дрожках, в парусиновом пыльнике и в соломенной шляпе. Сзади него к торбе с овсом привязан был громадный портфель. Полукровка шла весела и нарядна. На съезде от бывшего собора под гору Ивана Авдеевича повстречал товарищ Трубачев. Трубачев окликнул Ивана Авдеевича:

– Слышь, Иван Авдеевич, чего ты бузу трешь? – ты скажи по сердцам про эти эпизоотии, интеллигенты, вы, черти, галстуки носите!.. – напутал Невельский? – ты скажи по сердцам!..

Гроза ответил очень спокойно:

– Ну, сам посуди, ведь семьдесят процентов наших коров больны вагинитом, – в Голландии, в коровьей стране, и то и вагинит, и туберкулез рогатого скота в громадном проценте, – возьми датскую статистику, если не веришь германской.

– Ты подожди наукой сыпать, – ты скажи кратко – останутся или не останутся, и скажи про Невельского, – молвил Трубачев. – На, закури, Иван Авдеич!..

– Останутся, – твердо сказал Гроза и твердо добавил: – А о Невельском и говорить – ниже моего достоинства. До свиданья.

Иван Авдеич перебрал вожжи.

– Ты, постой, погоди. Ты куда едешь-то? – ты, может, что знаешь про Невельского? – ты что же, ежели утверждаешь, что останутся, ты, может, и помогать будешь, чтобы остались? – почему я тебе верить должен?..

– До свиданья, – сказал Гроза, – глупости говоришь. Еду на страховку.

В лугах лежали туманы. Трубачев проводил Грозу туманными глазами под гору. А на горе осталось российское место оседлости, при царях Иванах бывшее вспольною крепостью и сданное затем в заштат. Базар и заколоченный собор на месте бывшей деревянной крепости. На юг, север, восток и запад – заштатные дома и местности. По осеням в дожди по заштатной этой местности шествовали, обутые в ичиги, мамаевы кочевья ночи и дождей, над заштатом дули ветры и метели. И как подобает в природе вещей, весна сменялась летом, лето осенью. Зимой заметали снега. Так шествовали годы. Революция планами своими заштат обходила, советское межевание помещало в городе рик. В начале пятилетки снимали в городе с церкви колокола, заштатцы говорили – ничего не выйдет, народ за колокола взбунтуется, – но колокола сняли и забыли о них в новых событиях. В социальном ветре, который прошел над страной, всполошились деревни вокруг заштата, валом повалив в колхозы. Заштатники говорили, – ничего не выйдет, – но единоличник исчезал, и в новых деревнях о нем забыли. Весь заштат однажды не спал ночи, мальчишки целые сутки висели на заборах и липах, а молодежь с котомками уходила навстречу, – ожидали трактора со станции, невиданное зрелище. Тракторов въехало сразу двадцать три штуки, и проехали тракторы прямо в бесколокольный собор, в соборный гараж. Заштатники провожали тракторы до собора и влезли в гараж вместе с тракторами, три дня ходили пересматривать тракторы старухи, в поле таскались смотреть, как тракторами пашут, – и не заметили за тракторами, как от станции до заштата – семьдесят один километр – вместо екатерининского глиняного большака легло каменное шоссе, и по шоссе попер автобус. За колхозами и автобусом, за грохотом тракторов заштатники не заметили, как под горой на месте разбитой мельницы зафыркала электростанция, и, как должное, затребовал заштатец в рике себе на дом провода. Не заметили, как многие заштатцы смылись из заштата и подобру-поздорову, и иными путями, как новые поселились в заштате люди, не знавшие о довспольных временах. Так прошло четыре года. В музее краеведения Полина Исидоровна намеревалась встретить порог второго Пятилетия, был декабрь. Было забыто, но было известно, что эпизоотии в заштатных землях есть. Дом Грозы окна в окна стоял против дома Невельского. И совсем под Новый год, – в Москве тогда только что отошел процесс промдеятелей и московские газеты назревали кондратьево-чаяновским процессом, совсем под Новый год по новому шоссе пришли в заштат два новеньких автомобиля. Из одного из них вылез – в овчине, в треухе, в валенках – бывший матрос, чуть-чуть стареющий, с замерзшим лицом, на котором побелел от мороза шрам, нанесенный некогда саблей. В музее краеведения, перед которым тщательно к празднику были разметены снега, зажгли большое количество электрических ламп – там заседала новая комиссия. Старый матрос медленно читал пожелтевшие стенографические листы. Рядом с ним над листами склонился, стоя, опершись на скрещенные руки, бритый, молодой, с ромбами на красных нашивках. – Эх, ты, – галстуки!., не дети же…

Трубачев стоял против стола, не садился всю ночь. И глубоко за полночь последним разбудили Ивана Авдеевича Грозу, сказали, чтоб сейчас же собирался в музей краеведения, проводили. В музейном зале от ламп под зеленым колпаком навстречу Ивану Авдеевичу пошел матрос, протянул руку, сказал:

– Не узнаешь меня, Иван Авдеевич?! Здравствуй, как поживаешь? Мы вот тут стенограммы читаем, – это вот, помнишь, когда мы составляли первый пятилетний план, – ты тогда говорил, что эпизоотии останутся. Они и остались. Что можешь сказать в свое оправдание?

– Здравствуйте. Узнаю. Были и остались, как я и говорил.

– Ты нам посоветуй, что ты можешь сказать в свое оправдание. Мы вот сегодня Невельского арестовали…

– Арестовали? – переспросил Гроза и улыбнулся всеми своими сединами.

– Арестовали, – ответил моряк. – Вот именно поэтому, что ты в свое оправдание скажешь? – ведь если бы ты о Невельском четыре года тому назад рассказал, может, его и арестовывать не пришлось бы, а может, его б тогда арестовали – для пользы дела. И знаешь, тебя-то за укрывательство негодяев надо арестовать. Товарищ Трубачев ведь по сердцам с тобой говорил! И вот ты об этом подумай, старик, ведь ты ж вредителем оказываешься со своей интеллигентской моралью. Тебе верить можно?

– Можно.

– Тогда ты это докажи и не путай. Ты нам изложи твои точки зрения на местную ветеринарию и взгляды. Ты что ж, Невельского отстаивать будешь?

В музее было очень тепло и светло. За музеем лежало российское место оседлости, заштат. В довспольные времена здесь ходили мамаи, была здесь вспольная крепость. Но, когда снимали колокола с собора, заштатцы говорили: ничего не выйдет. Гроза взбунтуется, не говоря уже о Лавре Феодосовиче Невельском, – однако колокола сняли, забыли о них.

Отец и сын*

Очки, известные еще египтянам, были спутником несовершенства человеческого зрения, исправляя дальнозоркость его и близорукость. За тысячелетья существования они меняли форму. В девятнадцатом веке и в начале двадцатого, вплоть до завершения мировой войны, люди носили очки в металлической оправе овальной, миндалевидной формы. Мировая война принесла новую форму очков, напоминающую бинокли: круглые стекла в тяжеловесной роговой иль черепаховой оправе, на черепаховых оглоблях, идущих за уши. Эти очки возникли в Америке. В РСФСР они появились, одиночками, после лет военного коммунизма, году в 22-ом, когда первые советские граждане успели побывать заграницей и вернуться оттуда с европейскими новостями и когда первые иностранцы приехали увидеть Страну Социализма.

– –

В человеческих отношениях незаметен тот час, когда отец и сын, отцы и дети меняют свои позиции старшего и сильнейшего в семье. От детства идет так, что отец – конечно, старший, сильнейший; в громадной мере он предрешает судьбу сына, он дает сыну хлеб и мораль; какой сын не подражал отцу в манере говорить, в походке, в жестах? – Дети вырастают, идут в жизнь, оглядываются на прошлое, и на отцов в том числе. И наступает незаметный час, когда сын, любящий, встретившись с отцом, ласково и убежденно говорит отцу, –

– Нет, ты не прав, отец.

И бывает незаметный час, когда тридцатилетний сын идет на почту и посылает отцу посылку иль деньги, как совсем недавно отец присылал ему, и пишет на переводе, –

«…не сердись, папашка, я же знаю, что у тебя подгнил забор и ты все собираешься его подремонтировать»…

– –

Отец и сын жили в маленьком приволжском деревянном городке, в маленьком деревянном доме, в переулке, где на улицу выходили главным образом заборы. Каждое утро, в шесть часов, отец уходил к Волге и там на дощанике плыл через Волгу к красным корпусам фарфорового завода. На заводе от семи утра до шести вечера – на тарелках, на блюдах, на мисках – отец писал орнаменты, «цветочки» и «ситчики», те самые, которые миллионами расходились по России, по Средней Азии и по Персии. В семь отец возвращался домой; каждый раз он садился на завалинку, прежде чем войти в дом, и вздыхал, выбрасывая из легких фарфоровую краску, вбирая в легкие отдых; он был утомлен, отец; и очень часто подсаживался на завалинку к отцу сын, – и сын вздыхал, как отец, очень утомленно и серьезно, точно он сам пришел из цеха, а не хлобыстал целый день в лесу и на Волге. Отец был хорошим и умным человеком. Отец был справедлив со своею судьбой, он учил сына всему лучшему, доступному в деревянном волжском городке, и он освобождал подростка от зависимости перед хлебом, давая сыну хлеб. Революция была принята отцом и сыном, как право на жизнь и как дело их рук. Революция и отец послали сына на фронт гражданской войны, в жизнь революции, далеко от волжского городка. И сын с тех пор не вернулся в свой город. Революция для сына была лестницей восхождения человеческого достоинства. Революция уничтожила для сына пространства. Когда армии революции сбросили в моря врагов, тогда иные из солдат революции поехали за пределы страны, чтобы укреплять права революционной страны. Сын был в Турции, в Персии, в Англии. Каждый раз, когда у сына выпадало время, он приезжал к отцу, к старшему товарищу, к учителю, чтобы от него, через него почувствовать кровебиение миллионных русских пролетарских масс.

– –

Из заграницы сын приехал одетый, как иностранец, в широкоплечем сером пальто, в широкополой шляпе, – и в круглых роговых очках, точно в телескопах. Через час после приезда сын был таким же, как всегда, – мама из сундука достала ему старые его гимнастерку и галифе, отец с подоловки принес сапоги, от заграницы остались одни лишь очки. Сын слушал отца, отец слушал сына; когда люди приезжают на побывку, они всегда ходят в гости к родным и знакомым, – первое место, куда пошли отец и сын, – это был райком. Сын заснул в отроческой своей комнате. Сквозь сон он слышал, как мать возилась на кухне с пирогами. И сквозь сон он увидел, как на цыпочках вошел в комнату отец, как осторожно он взял очки, рассматривал их, примеривал на нос. Сын открыл глаза. Отец положил очки.

– Я ведь вот тоже… прорисовал глаза. Твои мне не подходят. А – хороши. Мои – видишь, какие, – как щелочки – против твоих…

Отец был явно смущен.

И еще раз – за большими разговорами, через несколько дней, за день перед отъездом – опять отец заговорил об очках:

– Заграничные? – у нас еще не делают? – хороши!..

– –

Прошел год. Сын опять был у отца, отец по-прежнему был учителем и источником живой воды, живого ощущения революции. И опять – случайно, между прочим – отец говорил об очках.

– Все носишь? – спросил отец, – еще не сломал? – а то я починил бы. Мне бы такие на всю жизнь хватили. Поедешь к иностранцам, – купи.

– –

Прошло семь лет. За эти семь лет, конечно, много раз ломались очки сына, и сын менял очки. Сын обосновался в Москве. Он ездил к отцу. И через семь лет отец приехал погостить к сыну. Сын доставал для отца билеты в театр. В рабочее время, когда сын был занят, отец уходил пешечком на московские улицы. За обедом сын спрашивал отца, – где был.

– Да в разных местах… Электрический счетчик искал, в нашем городе не хватает, трудно достать. Заходил к Федоту Федотовичу, – помнишь? – его и меня в Пятом годе казаки пороли, наш сосед, – он тогда ж из нашего города уехал; навестил старика, живет на Шаболовке в доме престарелых революционеров. Вместе с ним на такси в Музей Революции ездили, знакомых вспоминали… Ну, заходил в лавочки. Перед отъездом отец сказал сыну:

– Я у тебя тут ограбление сделал, не гневайся.

– Какое? – спросил сын.

– Не скажу. Приедешь к нам, сам увидишь.

– –

И через полгода сын приехал к отцу. Отец вышел к сыну гордой походкой – на носу у отца были круглые очки.

– Видишь? – гордо спросил отец.

Сын рассмотрел: из старых его очков, из нескольких сломанных оправ отец сделал одну оправу, в которую вставил стекла, купленные должно быть в последнюю его московскую поездку.

– Видишь? – гордо спросил отец, – не хуже твоих.

Сыну стало стыдно, он очень любил отца, –

– Папа, ну почему ж ты мне не сказал, что тебе нужны такие очки? – я ж всегда мог тебе достать. И почему старые, зачем ты делал из рухляди?..

Сын вспомнил все. Он понял, что он не дослушал желания отца, – те или иные очки – для него это было мелочью, значения не имевшей, почему – отец и круглые очки?..

Отец сказал то, о чем только что думал сын:

– А я тебе разок-другой намекал про очки, ты не обратил внимания.

Сын повторил вслух вторую свою мысль:

– И зачем тебе они? – я помню, как я к ним привыкал, не очень удобно… и почему старые?..

Очень ласковыми и очень нежными стали глаза отца. Отец положил руки на плечи сына. Очень близко он посмотрел в глаза сына. Не улыбаясь, шепотом он сказал:

– А ты, сынишка, скажи мне, – могу я гордиться тобой или нет? – ну, что ты скажешь против того, что мне приятно твои очки донашивать… Ну, – что там – штаны, сапоги… Чай, ведь ты первый такие очки привез в наш город, а я думал – я второй… пока их вся страна не надела.

Отец чуть-чуть опустил глаза.

– Теперь их в Москве делают – сколько угодно…

– –

Очки, известные еще египтянам, были спутником несовершенства человеческого зрения, исправляя дальнозоркость его и близорукость.

Ул. Правды,

4 июня 936.

Игрушки*

Сын, Борис Борисович, он же Жук, он же Воробушек и сотни других имен, которые дает мать, играя с сыном, – он забирается до половины лестницы и кричит оттуда:

– Папа, имагу!.. подятита, папа!

Надо идти на лестницу, брать сына, это полуторалетнее человеческое существо, и тащить его – иль вниз, чтобы не мешал, иль наверх, чтобы он увел за собою мысли отца в замечательное время первых проявлений человеческого сознания. Сын подражает отцу: он садится в кресло, положив ногу на ногу, как отец; он забирается на стул к письменному столу и бьет по клавишам пишущей машинки; его можно спросить: «ты чей?» и он ответит «папи и мами!» – он обязательно скажет, сделав хитрое лицо: «папа, дай акуму, подятита!» – акум, его собственное слово, – всяческая сладость: подятита – это пожалуйста.

Но вот лестница. Если его спустить вниз по лестнице и сказать ему «папа занят, не мешай, Воробушек!» – он повторит: «папа занят, имесай!» – и через пять минут полезет вновь до середины лестницы. И если его поднять наверх, через пять минут он поползет вниз до середины лестницы. И в обоих случаях он будет кричать, обязательно отцу, но не матери, которая также рядом, –

– Папа имагу!.. подятита, папа!

И отец установил, что лазание по лестнице для сына – игра с отцом, а самая лестница – игрушка: когда отца нет, сын давно уже сам справляется с лестницей, – ему просто приятно ощущать страх на середине лестницы и приятно усаживаться на руках отца, брать отца за шею и испытывать большой страх, так высоко поднимаясь от лестничных ступеней до рук отца.

Но у сына есть другая игрушка, друг, она же – врагиня гораздо более страшная, чем путешествие в таинственные страхи лестницы. Первоначальное ее имя Соня, а чаще она бывает Сонькой, самым последним человеком, иль Сонечкой, человеком самым примерным. Это – тряпичная кукла, изображающая негритянскую девочку, на самом деле очень черную. Она существует в сознании вот уже половину существования Бориса Борисовича, то есть с восьмимесячного его возраста. Это второе «я» Бориса Борисовича. Когда Борис Борисович не укладывался в свою постель, надо было сказать: «Ну что же, если ты не хочешь, пусть в твою постельку ляжет Сонечка, она умная», – и Борис Борисович лез поспешно в кроватку, натягивая на голову одеяло. С Борисом Борисовичем – чего грех таить – случались в постели иной раз грехи, – он просыпался на мокрой простынке, он, уже большой, он знал, что делать этого нельзя, его глаза заполнялись стыдом, и, если няня в хорошем настроении, она могла спасти человека, она могла сказать: «ах, ах, какая Сонька, нехорошая Сонька! она намочила Борину кроватку, – как только Соньке не стыдно!?» – и глаза Бориса Борисовича наполнялись презрением к порокам Соньки. Но тот же Борис Борисович, осваивая человеческую систему ходить на двух ногах, естественно падал несчетное количество раз, сначала просто со своих собственных ног, затем с собственного своего стульчика, затем со стульев для взрослых людей, со ступеней крыльца; природа позаботилась – малый детский рост облегчает падение, ибо недалеко падать; но главным спасителем оказывалась Сонечка; Борис Борисович падал, ушибался, начинал реветь, – няня говорила: «Да разве это ты упал? А я думала Сонечка, я думала это Сонечке больно, а не тебе, – давай погладим коленочко Сонечке, ах, ах, какая Сонечка, милая Сонечка, она зашибла коленочку!» – и Борис Борисович забывал о слезах, оставшихся у него на носу, он спасал милую Сонечку. И тот же Борис Борисович за обедом: «Ну, если ты не будешь есть, я отдам Соньке!»

Старший сын отца, Андрей Борисович, совершенно взрослый сын, которому уже четырнадцать лет, который играет в перочинные ножики, в велосипед, в японский биллиард (и выманивает их у отца за каждый «ох» и «хор»), который прыгает головой вниз в пруд с плотины наподобие дельфинов, а в лесу строит шалаши наподобие зимовки челюскинцев, отчаянный пионер технического склада ума, – этот Андрей Борисович в возрасте от рождения семилетнем получил родительский подарок, а именно – полное пожарное обмундирование, шлем, топор, шланг и некоторые другие пожарные вещи, нашитые на картонку и продававшиеся в игрушечном отделе тогдашнего ГУМа. Подарок был вручен сыну Андрею Борисовичу в день торжеств по поводу его рождения. И к вечеру в тот день с воем ворвалась в комнату Дуняша: «батюшки, горим!» Действительно, Андрей Борисович в прикухонном коридоре наложил дрова, газеты – и запалил их исключительно для того, чтобы на самом деле быть пожарным и в каске, с топором, со шлангом отчаянно тушить огонь. Что ж! – сын был логичен!..

Но где же тогда логика Соньки?

…Утро. Солнечный день. Через час будет знойно. Только что на лестнице кричал Борис Борисович:

– Папа, имагу! – подятита, папа!..

Отец отнес сына к маме, – у них там свои совершенно замечательные дела, у мамы на полочке хранится специальный акум и у мамы хранятся детские книжки, собранные впрок, но картинками своими годные уже сейчас. День только что начинается, как жизнь Бориса Борисовича, – и отец с высоты своего возраста вспоминает свои игрушки, думая о Соньке, о пожарном костюме и – странное дело – о счастье. У каждого человека было счастье и были счастья, ибо ощущение счастья – хоть редкое, но совершенно реальное человеческое ощущение, которое может приходить и раз и два по разным поводам и разными путями. В древнем отцовском детстве счастье привезено было однажды отцом отца в шарабане; отец сказал сыну: «я тебе подарю лошадь с дрожками, лошадь можно впрягать и выпрягать из дрожек, упряжь будет как настоящая, и дрожки будут как настоящие, только маленькие». Отец уехал в Москву, через два дня шарабан привез его со станции, сзади к шарабану были привязаны дрожки, совсем как настоящие, в которые совсем по-настоящему впрягалась рыжая лошадь. И это было счастье: впрягать и выпрягать замечательного, единственного в мире коня, – впрягать и выпрягать, играя. Это счастье памятно реально и ощутимо сейчас, до сих пор. Детей нельзя не любить и нельзя не желать им счастья, – что можно пожелать для этого? – шут его знает, что ощущал Андрей Борисович, поджигая дом! – а тот детский конь, который впрягался в дрожки, давным-давно исчезнувшие с российского лица, заменяемые автомобилем, – тот конь, поди, был игрушкой, не менее аляповатой, чем кукла Соня…

День только что начинается, как жизнь Бориса Борисовича. Сын был отправлен к матери, он побыл у нее, и мама отнесла его вниз к няне, он воюет внизу, он кричит:

– Пути – папи! Няня отвечает:

– К папе нельзя, папа работает. Сын кричит вновь:

– Аботает!.. пути – мами! Няня отвечает:

– К маме тоже нельзя, мама тоже работает, – и няня добавляет сладким голосом, – пойдем к Сонечке.

– Сонечка лаботает? – спрашивает сын приметно.

Отец действительно сидит у стола. Слева от него исписанная бумага, два подсвечника, справа книги, нож для разрезывания книг, перочинный нож, громадный красно-синий карандаш, вчера привезенный из Москвы, облюбованный и тщательно нынче с утра заточенный. Отец рассматривает этот карандаш, – и, – батюшки, да он же, оказывается, до сих пор играет в игрушки!., и этот красно-синий карандаш, так облюбованный вчера – разве это не игрушка!? – ну, а подсвечники со свечами, уходящие вместе с дрожками с российского лица?

И мир отца погружается в игрушки. Ну, разве это справедливо, что отец гонит Бориса Борисовича от пишущей машинки, ибо отношение отца к ней – разве не такое ж, как к игрушке? – ну, разве справедливо, что отец гонит старшего Андрея Борисовича, человека со складом ума техническим, от автомобиля, стоящего в гараже под соснами, когда Андрею Борисовичу так хочется поиграть в автомобиль?

Ну, а сколько процентов игры в том, как зачесывает отец свои волосы… – Но ведь веками установлено, что творчество обязательно сродни игре, – и не устанавливается ль советскими днями, что и труд переплетается с творчеством?..

…И отец ощущает себя, – как сына, играющего под окном с куклой Соней, как любовь к сыну, – отец ощущает свою комнату, оконный переплет, из-за которого идет солнце и приходит зной дня, сосны и небо за окнами, свой стол с книгами, бумагою, подсвечниками и карандашами, – все это, как мир, как сын, как отец отца – тридцать пять лет тому назад подаривший дрожки, – как кукла Соня и ее дела с Борисом Борисовичем. Игрушки!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю