355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Пильняк » Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар » Текст книги (страница 12)
Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:28

Текст книги "Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар"


Автор книги: Борис Пильняк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 41 страниц)

Художники заходили посидеть у крылечка, покурить, побеседовать, – обсудить начинанья на завтра после рабочего дня, и доказывали, что обязательно надо побывать на массовом гулянии в Кузнечихе, потому что там старинная водяная мельница, глубокий омут и гуляют там на плотине над омутом и на плотине над омутом водят хороводы.

В среду был базар. Все село по делам и без дела ходило по базарной площади, в пять часов утра мужчины и женщины, товарищество и колхозники, заслуженные и незаслуженные, кланялись, беседовали, расходились и встречались вновь, покупали и не покупали. Продавали: молоко, масло, сметану, яйца, ягоды, свинину, баранину, телятину. Художники предпочитали мясо покупать «на ногах», – то есть, сложившись, покупали бычка, свинью или овцу. Где-нибудь здесь же у базара пайщики резали, свешивали и делили закупленное, иной раз «обмывали ножки», те самые, которые пойдут в традиционный студень.

В субботу, перед баней, приходил друг Алексей Иванович Ватагин с бритвой и с машинкой для стрижки, со страшными ножницами, и подстригал, и брил, как заправский парикмахер, посреди сада перед баней, посадив полуголого остригаемого на старый пень. Воскресенье всегда звенело песней. Палехский музей был рядом, через улицу…

Сон в благоуханье цветов и в удушье избы, когда окна закрыты от комаров, – кажется, что и сны тогда пропитаны запахами, – сон не ограничен, – и дневная явь настоящего, реального, бывшего вчера, бывшего десять лет тому назад, бывшего до твоего рождения (ведь никто не помнит того времени, когда он не был, и того момента, когда он начал быть), – в ночи и в запахах цветов явь смешивалась со сном, строя сонные композиции, не менее сложные, чем композиции палехских мастеров, раскрашенные миром, пространством, числом и временем.

Рассказ Романа Архиповича о раскорчеванных мозгах

«…наш суровый, боевой, пролетарский век… уменьем, сказкой… социалистический результат десятилетия»…

Сергей Иванович слушал Романа Архиповича в день, когда он получил письмо от Павла Павловича Калашникова.

Роман Архипович рассказывал:

– Ты правильно заметил, – по старой жизни все тогда мечтали, а не все, так многие, – выйти в Сафонова, стать богатым, собственником, хозяином самому себе и мастером, – мечтали о богатстве. Тогда был такой строй, и я тебе расскажу о раскорчеванных мозгах и о том, как меня убивали. Родились мы с Антоном вместе, в слободе, теперь на улице Голикова, пятьдесят семь лет тому назад, по году учились грамоте, а затем пошли в мастерские к Сафонову, учились шесть лет…

Сергей Иванович думал, слушая Романа Архиповича:

«…конец восьмидесятых, начало девяностых годов, эпоха „мелких дел“, Чехов и только что введенные земские начальники. Палех. Иконописцы. Водка. Изба, рассвет, печка. Лучина только-только сменена керосином, который тогда назывался „фотоген“. Глиняный умывальник. Хлеб, намоченный в квасе, лук. Отцовские валенки. Мальчик бежит по глубочайшим, синим в рассвете снегам. В мастерской пахнет олифой и махоркой. В мастерской темно и страшно, и каждая рука старшего может миловать и бить. На стенах мастерской снаружи – громадные золоченые орлы. Первый урок христова „голичка“. На третий год – „беца-тала“… Посадить на эту „бецаталу“ Павла Павловича Калашникова…»

Роман Архипович рассказывал:

– Окончили обучение вместе, в один год, каждому не было еще шестнадцати лет, написали по «выходной», положил нам Сафонов по пятнадцать рублей жалованья, работали мы у него не в мастерской, а на кирпичном заводе, глину месили вместо иконного дела, работали целый сезон. А осенью приехал, к Николе зимнему, наш дядя на побывку, Платон Афанасьевич. Дядя наш, надо сказать, от Сафонова отбился, – работал у хозяйчика Панкрышева, в Москве. Панкрышев тоже наш, палехский, только поменьше Сафонова. Дядя сказал, – чего, мол, ребята у Сафонова глину месят, я их к Панкрышеву определю, – и взялся нас отвезти. Вышли мы в три часа ночи, дядя наш, я да всежизненный друг мой и убийца Антон Иванович. Было это на третий день после Николы, а с самого вечера замела метелица. Матери проводили нас до Красного. Шли мы пешком до Шуи, тридцать верст. Вещей у нас было по котомке, по паре портянок, рубаха, гребешок, сапоги на сменку валенкам, аржаные ватрушки с картофельным пюре в подарок от матери, и все, – подштанников в то время нам не полагалось. Снег глаза лепит, ветер под лопатки забирается, снег под ногами, как пески зыбучие. Дядя наш Платон Афанасьевич с вечера выпивал с родителями на прощание, он отчаялся, говорит: «волки, гляди, не напали бы!» – и слыхать, дрожит дядя. Ночь померкла, день рассвел, а мы все идем и идем, как волки след в след, и чудится, что на самом деле воют волки… Я тебе скажу, Сергей Иванович, про себя, как я понимаю, – нет слаще человеку встретить человека, – пришли мы в Шую, сидели в трактире, я Шую впервой видел, размерами домов поражался, а в трактире я человеческие слова слушал, и они мне теплее тепла были. А про ту ночь я сейчас вспомнил потому, что до сих пор боюсь волков и всякой волчьей породы – и нет для меня приятней встретить человека, человека я не боюсь и люблю человека, а Антон человека боялся и не любил, как я теперь понимаю… Сели мы в поезд, опять впервой за нашу жизнь, в вагон третьего класса, и показалось мне после деревни, что попал я в княжеские хоромы – после нашей деревни, после нашей избы, где жил я на печке, под печкой жили куры, а за печкой теленок с поросятами, я впервой тогда видел окна без рам и – чтобы стенки поднимались. А в Москве в первый же день я о цивилизацию морду расшиб. Дядя наш Платон Афанасьевич передал нас хозяину Панкрышеву, Панкрышев положил нам жалованья на его харчах восемь рублей в месяц и дал нам три дня отпуска, чтобы посмотреть Москву. Земляк повел нас к Филиппову в булочную, – знали, куда сводить. Этот музей надо понять. Жили мы в деревне, хоть и с иконами, а все же на хлебе и при скотинке, при муке, при молоке, при масле, плохие, а все же хлеборобы, а пришли к Филиппову, я, теперешний колхозник, а тогдашний мужик, поглядел я на плюшки-ватрушки, на калачи, на ромовые бабы, на сахарные баранки, на пирожные безе и наполеоны, – не перечесть, – и не узнал я, мужик, ни сала, ни масла, ни муки-матушки!.. Были мы втроем, провожал нас малец чуть нас постарше, у дверей стоял министр в золотых нашивках, двери господам отворял. Надо быть, министр увидел, как мы слюни распустили, цикнул на нас, землячок крикнул, – «беги!» – я со страху от министра к людям, а людей было много. Вижу, один бежит вроде меня ко мне наискосок, я от него хотел увернуться и – две недели с синяком ходил по всей личности, – в зеркало я врезался вместо людей, морду разбил о цивилизацию. Я ведь допрежь представить себе не мог и не слыхивал, что такие зеркала бывают.

Сергей Иванович думал, слушая Романа Архиповича:

«…Да, от Палеха до Москвы… Палех, перепутавший семнадцатый век с крепостною деревней графов Бутурлиных, поднятый и разоренный сафоновским и панкрышевским капитализмом… Деревенский парень в шестнадцать лет и Москва. Надо полагать, что парню было бы не более странно, если бы его вместо Москвы занесло в Нью-Йорк. Действительно, зеркало филипповской цивилизации отражало действительность совсем не так, как видел ее Роман Архипович… Но Павел Павлович Калашников не растерялся б около калачей Филиппова».

Роман Архипович рассказывал:

– Люди тогда мечтали о богатстве. Богатство было единым светом в окошке. Богатство – сыт. Богатство – одет и обут. Богатство – от тебя зависят. Богатство – власть. Иконники у Панкрышева – почитай все мечтали о богатстве и лезли в него, как рыба в вентерь, – а не выходило – пили… А богатство, я тебе скажу, Сергей Иванович, пословицами – не пойманный не вор, а стыд не дым, глаза не выест, – а трудом праведным не наживешь палат каменных, – ну, и с поклонов шея не болит, – национально-православные пословицы… А ведь по совести сказать, земским начальником да Сафоновым каждый палешанин, да и всякий мужик так был поставлен, что ему мерин иной раз дороже жены, дороже сына, особенно если сын малолеток, и не поротый, – за битого двух небитых дают. Почему мы тогда поехали по шестнадцатому году в Москву? – тогда говорилось – «от нужды» мужик работает, а правильнее сказать – от голоду; мужик, между прочим, для крестьянина, а теперь для колхозника еще более, слово обидное… На самом деле – от трудов праведных не наживешь палат каменных, – откуда Сафонов пошел? – из бурмистров, – барина на мужиках обманывал, мужиков на барине!.. – и послушать все истории богатства – тот купца придавил, тот вдову окрутил, тот обманул, этот ограбил, а сей – обворовал!.. И все Богом прикрыто и нашими иконами, а как иконы делаются – мы знаем, сами их пишем. Капитализм, в книгах пишут, в свое время положительную роль играл, – этого я за свою жизнь не видел, это раньше нас было. Старый мастер пьет, в нищету сваливается, значит, неудачник, сам виноват. Человек богатеет, значит, хороший человек, удачник. А что он, может, жулик, это ему прощалось. И самое главное – темнота, – ух какая темнота! – в двух шагах не видно и непонятно, и узнать нигде невозможно!., что советская власть знаменито сделала – это глаза развязала, если не я сам, то мой сын все узнать может по своей воле. Молодость – всегда знать хочет, а мы… Стало быть, жили, писали у Панкрышева в мастерской, у Рогожской заставы.

Сергей Иванович думал, слушая Романа Архиповича:

«…Рааасссия!.. Павел Павлович!»

Роман Архипович рассказывал:

– Пути было для нашего брата, как в сказке, – направо поедешь – смерть, налево – то же. Я тебе, Сергей Иванович, не об Антоне рассказываю, а о себе, как мне, а не ему глаза и мозги раскорчевывали. Мастер я был средний, и работа была средняя, полумужик, полупролетарий, так сказать по-ленински. Я свое отрабатывал – и все. Революция, между прочим, началась не в Пятом году, а раньше, и не сама она пришла, а сделали ее люди, пролетарии. Если сказку обернуть, – направо ехать – в богатство к Сафонову и Панкрышеву, налево – в революцию, а я, палехский богомаз с крестьянским паспортом на год сроком, жил посерединке, за камень не заезжал. Любил читать книжки, стихи любил, ходил в воскресную школу, ну, и жил. Теперь скажу об Антоне, о моем убийце. Женились тогда в определенное время, так скажем, распределили рабочую силу. Самые хорошие свадьбы были перед Покровом да в рождественский мясоед, – мы женились после Петрова дня, и женились-то в один день, батюшка на сенокосе был занят. После женитьбы и обозначились наши с Антоном Ивановичем жизненные пути. Антон говаривал мне: – «Толку из тебя не выйдет, Роман, проживешь ты жизнь зазря, ты все хахи да хихи, а жизнью не пользуешься!» – я на самом деле был веселым человеком, и был я очень сметливый, но и озорковат был по молодости лет, – я и сам иной раз думал, что Антон Иванович имеет резон против меня. Я любил газетку почитать, любил ходить в театры, особенно к дедушке Коршу, – ну, и в трактир Егорова, в Охотном, где теперь небоскреб, захаживал послушать орган. Был у нас кружок самообразования, в него Маркичев и Иван Зиновьев захаживали, – палехская молодежь складывалась процентами от заработка, покупали книги и сообща читали по вечерам потихоньку от хозяина. Антон Иванович не состоял в этом кружке, но, надо правду сказать, – он меня покрывал перед хозяином, иначе мне несдобровать бы. К женитьбе жалованья мы получали уже по тридцать рублей, неплохое жалованье по тогдашним деньгам. Женитьба по тогдашнему быту – женился – остепенился. А ко мне степенство не пришло. Антон свою жену в деревне оставил, а я свою с собою повез, снял комнату по соседству с нашей мастерской, – «пущай, думаю, живет при мне, пущай подивится!»… – Просыпаемся утром в нашей каморке – смеемся, нам весело вместе. В мастерскую мы приходили в шесть часов утра, – а у Антона Ивановича краски растворены, все в порядке, он сидит – работает молча, – а у меня краски так себе, ну и работа – тоже… Песенку пою. Через год после женитьбы у меня жалованья – все те же тридцать, а у Антона Ивановича – тридцать пять. У меня соберется монета, я раньше срока удеру из мастерской, накажу Антону: «Если, мол, хозяин зайдет, то так, мол, и так, только-только вышел, надо полагать, до ветру», – я заберу мою супругу и туды-сюды, – тогда кино объявилось, я все картинки осматривал. Антон Иванович – сидит, работает. Чтобы сказать про него – скупой человек, – нельзя. Он аккуратный был. Все у него в порядке было, но лишнего гривенника он не тратил. Детишки появились. Мои у меня со мною в Москве, а у Антона Ивановича – в деревне, на вольном воздухе… Лет через пять, как мы стали к Панкрышеву на работу, Антон Иванович в деревне новый дом поставил, пятистенку, с резными наличниками, через семь купил богородскую телку горбатовского красного рогатого скота породы, – купил полукровного жеребенка. Его жена к праздникам, на масляную в Москву приезжала, жила в моей комнате, – пава, городское пальто с лисьим воротником. А у меня, как родители померли, изба стоит заколоченная, еще родительского строения. А у меня как была у жены в приданом суконная борчатка, так она в этой борчатке и щеголяла по Москве, ходила со мной на галерку к дедушке Коршу. Только – разве что моя жена грамоте научилась и вроде меня газетку читала…

Поколение Арбекова не застало России до Пятого года, эпохи капиталистического разроста, строительства железных дорог и заводов, догнивания феодалов, разбивавшихся о Пятый год и о Цусиму, – эпохи, когда назревал Пятый год, когда возникали первые ручьи пролетарского сознания, ища свои русла к Красной Талке и к Красной Пресне еще задолго до Талки и Пресни, когда и Роман Архипович и Антон Иванович на самом деле жили в дремучем мраке сознания, каждый по-своему, – этот Роман Архипович, человек из переулка истории. Для поколения Арбекова та эпоха прошла сквозь их детство.

Роман Архипович рассказывал:

– Любил я людей, и люди меня любили, – сколько хороших людей мимо меня прошло!.. – а вот Антон оказался всежизненным спутником. Я самолюбивый был и, сознаюсь, – завидовал иной раз Антону Ивановичу. Я ведь видел, как он восходит, как его все за это уважают. Ну, знал я, что он и на сторону работал хозяйскими красками, и золотцо можно было через него из мастерской достать, и редкие краски, – так ведь – то хозяйское было, а кто хозяину не враг?.. Ведь таких, как я, – почитай весь Палех, и Вакуровы, и Маркичевы, и Коту хины, и Зубковы, вся наша тогдашняя молодежь, а Антон – один гнет и гнет свою линию, – глядишь, поклонится хозяину в пояс и скажет, – покорно, мол, благодарю, не извольте поминать лихом, открываю от сегодняшнего числа свое собственное дело!.. Между прочим, у Антона Ивановича другие мечты были, он по-другому рассуждение имел: «желаю я ни от кого не зависеть, желаю сам себе быть хозяином, – подкоплю еще денег до нормы, как я себе задумал, и поставлю у себя в Палехе на берегу Палешки льнотрепалку и льномаслобойку, налажу сельское хозяйство и буду жить сам по себе!»… – Бывало разговоримся с ним, и я размечтаюсь, – дом у меня будет в Слободе, лошадь лучше, чем у Антона, что, мол, я хуже его мастер, что ли, и не могу как следует разных спасов разрисовывать? – С вечера говорю моей Фиме: «разбуди меня завтра чем свет, остепеняться надо, зайди в полдень в мастерскую, когда все обедать будут, я тебе доску дам залевкашенную, краску, – буду дома по вечерам писать, – весною ты в деревню поедешь, – должны мы копить, как Антон!» – Работаю, не разгибая спины, до рези в глазах, а день на третий вдруг задумаюсь: «На кой леший мне лошадь, ежели я в Москве нахожусь?! – и почему мне мучиться без Фимы в молодые годы?!» – загрущу, выпью, угощу Антона Ивановича, и пошло все по-старому… Надо сказать, Пятый год мне помог, а также наш кружок самообразования. Антон Иванович Пятый год сторонкой прошел, а я был со всеми, с товарищами. Помните, книжечка такая была «Паук и муха»? – я ее раз двадцать перечитал, – замечательная книжечка!.. Началась русско-японская война, затем революция; слышим, в Палехе Сафонова и Коровайкова сожгли, в Сафонова стреляли. Страшно тогда было и весело, – на этакую силу, на царя, рабочие руку подняли, а я еще от деревни не обсох. Я всем сердцем революции помочь хотел, – а как, не знал. Царь революцию задавил, в Москве революцию разгромили семеновцы, и я затаился, как все. – «Ну, раз ты победил вместе с Сафоновым и Панкрышевым, – твоя сила, только отсюда никак не вытекает, что твоя правда, и никак не выходит, что должен я на Панкрышева работать не покладая рук, силу его против нас укреплять, пропади он пропадом!»… Я вам сказал, Сергей Иванович, что я как в сказке, направо поедешь – к Панкрышеву попадешь, налево – в революцию. Я за камень очень не заезжал, я тогда еще от деревни не обсох, и опять же Зубковы, Маркичев, Хохлов, они пограмотней были, а я – ох, как темен был!.. Царь победил – надо покоряться. А Антон – работает, надеется, старается, он от сказочного камня вправо свернул, революцию он не одобрил, – «не дело, говорит, хочешь хорошо жить, – работай, никто тебе не мешает, разбогатеешь, будет тебе почет!» – Работай!.. – а как так работать, чтобы мне мои труды вернулись, а не Панкрышева растили?! Мы оба с Антоном платичниками были, доличниками, вроде портных, святых в одежды наряжали, скука, а не работа, а работаем на людскую темноту и на надувательство. Произошла реакция после Пятого года, все притихло, царь в силе. Празднует свое трехсотлетие. Вокруг тринадцатого года нам, иконникам, громадная работа была, трехсотлетие дома Романовых, года за три, почитай, был составлен царский маршрут, и везде обновлялись по этому маршруту церкви, в Москве, в Костроме, в Суздале, в Нижнем Новгороде. Антон Иванович в отъездки ездил приказчиком, большие деньги зарабатывал, – весной четырнадцатого года заложил на Палешке льномаслобойку, в силе человек, в почете, все ему кланяются. А я в Москве, борчатка на моей жене совсем износилась, дети до школы доросли, рты о себе сказывают, к Коршу я уж перестал ходить, гривенники на карандаши и на тетрадки пошли детям, дело на расчет наклонялось…

Это Сергей Иванович знал. Все было б совершенно ясным, если б это было эпоху тому назад, если б не было революции. Антон поставил бы маслобойку. Роман Архипович похоронен был бы на Рогожском кладбище, быть может, спился б. Рядом с ним полегла б его жена. В Москве остались бы трое парней, быть может, иконописцев, быть может, ломовых извозчиков, быть может, рабочих с фабрики Гужона. Это был постыдный труд, нечестный труд – иконописание. Люди, конечно, не уважали своего труда. А это самое страшное – не уважать свой труд, то есть, по существу говоря, не уважать своей жизни. Роман Архипович был и жил перекати-полем. Антон… происходило трехсотлетие дома Романовых, торжество империи! – Антон расписывал церкви по пути империи от Ипатьевского монастыря до Москвы. Антон был в режиме. Конечно, Антон был бы в почете. Роман был бы похоронен, как жил, перекати-полем, крест на его могиле сгнил бы в два года, и все было б честь по чести забыто… А жизнь, когда человек – не человек, а вобла, а икринка от воблы в потоке «империи»…

Роман Архипович рассказывал: – В четырнадцатом году началась война. В пятнадцатом нас, бородачей, белобилетников, взяли в сто восемьдесят второй пехотный запасный полк воевать за царя-батюшку. Махнуло меня в армию с пятнадцатого по двадцатый год. Из царской армии в Красную перешел я добровольным, хоть и беспартийным большевиком, – вещь понятная, – я самого себя открыл. Когда я в Палех приехал, по осени двадцатого года, после ранения, Фима моя жила в избе, совсем в землю зарывшейся, точно шапка набекрень на голове у казака, и, кроме мерзлой картошки, ничего у Фимы в доме не было, – куда там корова или поросенок – тараканы не жили!.. А рядом с моим домом стоит дом Антона Ивановича – полная чаша. Антон раньше меня от солдатчины – отделался, вышел в возраст с царского фронта и поселился на скопленную жизнь. Сейчас я вернусь разговором к Антону Ивановичу, а пока сообщу вам революционные мои мысли. Я, оказывается, и самолюбивый был, и место имел себе в жизни. Не уважал я в старой России трудиться, и не то что трудом праведным не наживешь палат каменных, а сами посудите – иконы!.. Началась революция, батюшки мои, прозрение глазам!., и понял я – вовсе я не был бездельником и ветродуем, а не хотел в очередь под ярмо становиться, не гнался за грошем, грош ему ломаный цена! – Это мне революция объяснила. И не один я был такой, у которого с глаз повязку сняли, а миллионы и миллионы русских людей. Какие чудеса наделала революция для миллионов людей трудового народа… – Антон Иванович до революции – это, да, авторитет, – и вдруг после революции понял я – ничего подобного!.. И суди сам, Сергей Иванович, я ведь на самом деле был до революции вроде ветродуя, – а как началась революция, я работаю и работаю не покладая рук. И – чего я не боюсь – это работы. И от чего я страдаю и чего больше всего боюсь – это, если плохо работают сейчас у нас и не только у нас в Палехе, а во всем Союзе, я теперь государственно думаю!.. Вождем, вроде Вицина, я не стал, – не стал даже партийным, вроде Колесова, – я сочувствующий бедняк. Богатым я тоже не стал, – а спусти со всех мужиков по нашим местам штаны – под штанами подштанники, лаптей больше не носят. Работа!., мне пятьдесят седьмой годок идет, старик, подагра, раны, а я на рысях живу и все в работе и в удовольствии. И вот что еще оказалось, – правильно, оказывается, я жил до революции, справедливо, – вот что чуднее всего оказалось!.. – конечно, можно было бы и лучше жить, идти на драку с царем еще с Пятого года, – но тогда я был бы героем, а не богомазом, а я простой человек и бывший иконник. Я весело жизнь прожил! – я по театрам ходил, газетки читал, книжечки, – любимая жена не мучилась от меня в одиночестве в молодые наши любовные годы, мы проснемся с ней утром и хохочем, нам весело и беззаботно!.. Не будь революции, – что бы со мной было? – я бы по детям сдохнул бы, а теперь мой старший сын – дорожный техник. Но я до раскорчевывания мозгов еще не досказал. Этому дело впереди. Приехал я домой – беспартийный большевик, пошел я ко всежизненному моему другу Антону Ивановичу, поцеловались троекратно, по порядку, сели за стол. Дом у него – хоромы, хозяйство – полная чаша. Не вышло у нас разговора. Антон спрашивает меня: «Кто же ты будешь теперь?» – Я ему отвечаю радостно: «Я за большевиков!» – Он крякнул, сказал недовольно: «Таак…» – «А ты кто будешь?» – спрашиваю я. «Эсер», – говорит, и крякнул. Я говорю на радостях: «Карта твоя бита, Антон, зазря лучшую половину жизни прожил, зазря трудился-копил!» – Антон Иванович отвечает невесело: «Выходит, что и зазря, было у меня в банке восемьсот рублей на текущем счету, я их получил обратно, когда пуд муки миллион стоит». – Я ему: «Революцией, стало быть, недоволен?» – «Просчитался». – Я ему: «Надо заново жить, ты ведь в обществе живешь, стихия против тебя попрет, тебе дальше еще труднее будет, Сафонова раскорчевали, Юрова, Парилова, Белоусова, Солоутина, Шалагина ликвидировали, нашего Панкрышева похерили, – ты, говорят, с Панкрышевым дружбу ведешь? – Ты льномаслобойку зазря завел, ты ее лучше обществу отдай, а то отберут». – Он: «Всю жизнь я во всем сам себе отказывал, а людей не обижал!» – Я ему: «Ну, насчет того, обижали мы или не обижали людей, – помолчим, – иконы-то мы ведь вместе с тобой писали, – и добавляю: – Антон Иванович, всежизненный друг, чтобы ты меня понял справедливо, первое и последнее тебе слово скажу – я с тобой как с братом разговариваю. Ну, прожили вместе жизнь, знаю я тебя за трудовика, ум твой знаю, ну и темноту нашу общую знаю, ну и Пятый год помню, как ты его сторонкой обходил, – не об этом речь, – винить я тебя не собираюсь. Решим, что ни в чем ты не виноват, – да жизнь до революции была виновата, а ты опирался на тот жизненный строй, и он тебя обманул, а не революция, пойми ты мою философию!.. – другие тебя не так знают, как я, видят – водится с Панкрышевым, видят – богатый, стало быть – жулик, вор непойманный, если хорошо поспел в богатстве!.. Ты говоришь, просчитался с революцией, – пересчитывай заново, жизнь дороже твоих богатств, супротив новой жизни не становись!.. – Ты с пуда на маслобойке берешь два с половиною фунта, – как же ты не кулак? – у тебя рысак для праздников, а я от Шуи пешком драл, раненый. Отдай маслобойку обществу, – приди, поклонись, поклонившись, скажи – жертвую маслобойку революции – и будешь ты, как все – не отдашь, силком отберут – и будешь ты, как Панкрышев, последним человеком!» – Уперся Антон, спрашивает: «Был я жуликом или нет?» – «Ну, был, немножко, говорю, скажем, что – нет!» – «Своим трудом я добро накапливал?» – «Своим-то своим, да иконным, – ну, скажем, – своим». – «Значит, все это мое, и, если у меня что отберут, значит – ограбят, значит – грабители, значит – и ты грабителям помогаешь. Маслобойка моя, – на свои деньги ее делал, не хотят, пусть не ездят на мою маслобойку!..» – Я ему: «Антон Иванович, – не ездить же революционному народу в другую волость за двадцать километров! – ас другой стороны, у тебя есть маслобойка, а у других нет потому, что ты в темной воде рыбу ловил!..» – Не вышло у нас разговора. Ушел я от него в сердцах, – жизнь с человеком прожил, другом человек был, – а второй раз к человеку пододвинуться трудно.

Сергей Иванович вместе со своим поколением отлично помнил ту замечательную эпоху перестроения правд, убеждений и верований, эпоху, когда все земли теперешнего Советского Союза доказывали свою правоту всем, и в частности – винтовкою и топором в руках, когда в метели событий все тверже и крепче вычерчивалась рука пролетария, бравшая в себя и правду, и время, и земли, и людей.

Роман Архипович рассказывал: – Теперь я расскажу тебе, Сергей Иванович, о Панкрышеве. Был он лет на двадцать нас старше. Ну, был полный буржуй. Старший сын его и теперь в Москве адвокат, двое других сыновей в белой эмиграции, дочь в Москве замужем за инженером. В отличие от Сафонова, Панкрышев был вполне грамотный человек, хоть и богомаз, – ему грамота против Сафонова помогала. Дача у него для детей в Малаховке была, а сам всегда в Палех приезжал, рыбу удил в Люлехе, с раннего утра чаи гонял, к чаю к нему могли все кому не лень приходить. Он сидел, как венгерец, в пиджаке под названием пижам, лаковые туфли на босу ногу, – и рассказывал перед всеми про свои капиталы, про дома, про детей, как они учатся, какие у него приятели графы Уваровы, археологи. У нас так и говорили: «Пойдем к Панкрышеву чай пить, слушать, как хвастает!» – И так целое лето, пока всего не выбалтывал. Со стороны поглядеть – добрый человек Панкрышев. Пришла революция. Разорили Панкрышева во моргновение ока. Он подался в Палех – и – то ли сам сжег, то ли подпалили его – сгорел его дом. Исчез Панкрышев. Новое лето пришло – появился Панкрышев. И – не узнать человека. Бородатый, в бороде крошки, босой, в портках – надо поискать рванее, да негде, рубаха до пупа разорвана, а на груди оловянный крест. Жить ему негде, ночевал в разоренном кирпичном берлине, в Заводах. Целые дни ходил по Палеху под окнами и предлагал календари, а календари прошлогодние. Вместо икон календарями торговал. И – совсем ненормальный человек. Предложит календарь, его, конечно, не купят, а он привяжется к человеку и расскажет ему, какой он был богатый и знаменитый и что у него было, а теперь пропало. Не дай Бог спросить его, – неужто уж так жизнь обернулась, что опорок ты не можешь достать себе или рубашку зашить? – целый день будет рассказывать, как его разорили. Были наши в Москве, слышали, – Панкрышев и в Москве по трактирам, где больше богомазы бывают, с прошлогодними календарями ходит, зимой босиком. – «Дети-то что ж смотрят?» – спрашивали. – «Дети, – говорят, – от него мучаются, ничего поделать не могут с ним, сын сколько раз его обувал-одевал, а он свое». – «Где ж он живет-то?» – спрашивали. – «У сына», – говорят. – «Чудно, – сын адвокат и такое допускает». Были наши опять в Москве, зимой. Один наш зашел к Панкрышеву. Позвонил в квартиру сына. Отперла незнакомая женщина. – «Вам, говорит, Егора Парфентьевича? – пожалуйста в его комнату]» – Входит, картины висят фряжского стиля, ковер, диван, господский порядок, – и выходит к нему. Егор Парфеныч – в сером костюме, в желтых баретках, барин барином, от дореволюционного обличил только одна борода, да и та чистая и причесанная, не то что у нас в деревне, в крошках. Диву дался наш парень, спрашивает: «Как же это, мол, Егор Парфеныч, какое у вас обличие-то в Палехе, у нас, мол, на вашего сына пеняли!..» А он ему: «Сын у меня – не нахвалюсь, сам видишь, как я живу дома у сына, – а хожу я босой назло, чтобы в рыло людям тыкать, до чего людей в революции доводят, что от революции с людьми получается, – нате, мол, мерзавцы, любуйтесь наглядно, что от революции с хорошими людьми получается!..» А вечером в тот день его видели в пивной – входит с календарями, на голой груди крест, борода клочьями, в крошках, ноги босые, а зима. Все в Палехе от Панкрышева – в сторонку, – и появился у него – вдруг мой всежизненный спутник Антон – время вместе проводили. Умер Панкрышев за лето до коллективизации у нас в Заводах, в яме, босой, вонючий, – со крестом на груди, – его никто хоронить не хотел, насилу схоронили, а в гашнике у него золото и бриллианты зашиты. Мальчишки после его смерти в яме играли и нашли там секретный склад, копченую колбасу, печение, две бутылки портвейна. Вот тебе, Сергей Иванович, какая сверхъестественная сволочь этот Панкрышев! – а первый друг Панкрышева – Антон Иванович.

Сергей Иванович подумал, сопоставляя иконника Панкрышева с иконником Калашниковым.

«…ну, да, – эти были бы вместе. Павел Павлович сидел бы за геранями на стульчике у Панкрышева, смотрел бы во мрак угла святыми своими глазами и говорил бы только: „Святые, святые, таинственные, таинственные дела творились в великом городе Угличе, в одном из трех древнейших русских городов… святые дела творились со святым царевичем Дмитрием!..“»

Роман Архипович рассказывал:

– А первый друг Панкрышева – Антон Иванович. Непонятно и горестно за человека… Теперь я расскажу о покушении на убийство и о пожаре, а затем о раскорчевывании мозгов. Революция идет своим чередом. Я прибился к комитету бедноты. Антон ко мне ни ногой, я к нему тоже, – решил: кланяться дураку не буду. И началось с избы, – дом у Антона – пятистенка, четыре комнаты, кухня, полутеплый сортир. Кроме всего прочего и самым первым делом – революция есть народное образование и коллективный труд, и дело не ждет. У нас артели обговариваются, художественная, строчевая, сапожная, валенщиков, – мы школы делаем. В комитете бедноты говорят, – основных буржуев мы раскулачили, а кое-кто еще остался. Антона поминают, – не дело ребятам в закутках учиться, да и старикам пора ликвидировать необразованность, а денег нету, а матерьялов нету, а ждать некогда, революция в самом разгаре, – и дорожка ведет к антоновому дому. Решили поставить вопрос на пленум сельсовета, чтобы всенародно было решено, а пока что молчок, ни мур-мур, – Антон Иванович один сам-три, а детишек – по сорок человек в классе. Несправедливости я не чувствовал, потому что сам себя подставлял на место Антона, я б не задумался, отдал бы, ведь жил же я в каморке и имел смысл жизни, а у Антона при маслобойке сторожка из двух комнат с русской печкой. Это значит так, а с другой стороны – прожил ведь я с дураком жизнь рядом, знаю человека. И надоумился я сдуру, – пойду к дураку, последний раз пойду, скажу ему, как другу, – сам отдай, в строю будешь, – все одно, раз решили, значит, отберут, охолостят, ославят. – Сейчас хорошо знаю, сделал по нераскорчеванности моих мозгов, а тогда не знал, к тому и клоню рассказ. Не вытерпел, – пошел к Антону. И пошел к вечеру, с задов, незаметно. И было это, надо полагать, не больше пяти минут. Встретил меня Антон Иванович на кухне, никого дома не было, он один. Теперь я знаю, Танька за Маньку, Манька за Ваньку, – были у Антона в комитете бедноты уши, шила в мешке не утаишь, знал он про наше решение. И вижу – не человек передо мною, а волк. И вижу – нет у Антона Ивановича глаз, провалились они, дырочки вместо глаз. И вижу, в руке у Антона Ивановича топор, и поднимается медленно рука. Я тебе говорил, Сергей Иванович, я пять лет на войне воевал, – как я хряпну Антона Ивановича по морде изо всей силы, он с ног долой, а я повернулся и вышел. Иду и думаю – это чтобы за народную идею топором рубать, – маком эти шутки! – волков я всю жизнь не любил, и на фронте научился, как с топориками обращаться, эти шутки бросьте, Антон Иванович!.. «Что же это получается, думаю, из-за избы, из-за дерева, стекла да железа на друга топор поднимать? и что же это такое, где же справедливость? – я ведь к тебе, идиоту, как к старому другу, а ты сам себя губишь?!» – А потом даже остановился посреди улицы, сам себя по лбу стукнул, надо-быть, сам себе вслух сказал: «Ну, а я, я-то? ах, дурак, дурак!.. Я-то что же, провокатором революции оказываюсь, – ведь если пойти другим кому сказать, – мне не то только скажут, что, мол, так тебе и надо, а ведь я кулацким шпионом оказываюсь, я к кулаку ходил наши революционные карты открывать, я кулацкую руку держу, – тебя, шпиона, мало, что кулак хотел зарубать, тебя еще советская власть наказать должна за измену пролетарскому делу!..» Теперь признаюсь, я даже струсил, – и решил про себя, – молчок, конец, больше ни к Антону, ни в Антоновы дела! Точка! Молчу. Теперь знаю, что опять сопортюнил по нераскорчеванности мозгов. Никому ничего я не сказал. Когда дом у него отбирали, я в стороне, маслобойку, рысака, я в стороне, – когда при мне говорили о нем, молчал. А иной раз я даже думал и даже ждал, – придет, скажет, переломится, покается, станет на народную сторону, в ноги мне поклонится. Трудно человеку было, – отобрали дом, отобрали маслобойку, отобрали лошадей, – и он тоже молчал. Ездил куда-то на заработки, приезжал обратно, – молчал… А потом пришла коллективизация сельского хозяйства, и когда она начиналась, Антон Иванович в одну ночь спалил – прежнюю свою пятистенку, маслобойку свою – и спалил заодно мой дом… Это и есть опортюнизм, что я кулака на воле оставил, Сергей Иванович, не об Антоне надо разговаривать, – о живой жизни надо говорить и о труде, о миллионах и миллионах людей, которые до революции в нетях жили, а теперь являются замечательными гражданами и трудовиками!., я в колхозное дело с головою ушел, я для общества работаю, я гражданин государства. Мои мозги теперь раскорчеванны. И об этом теперь прямой мой рассказ, прямой мой рассказ. Я говорил тебе, с декабря месяца по посевную был я по найму через колхоз на рытье Большой Волги – канала, рассказывал я тебе историю с красным знаменем и о заключенной бригаде. Так вот этим ихним бригадиром и оказался мой всежизненный друг Антон Иванович. Он мне всю свою жизнь рассказал, я тебе передам, Сергей Иванович, ты опиши кулака. Сели мы вечерком в тихом месте, на плотине, и проговорили всю ночь. Он мне говорит:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю