355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Пильняк » Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар » Текст книги (страница 19)
Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:28

Текст книги "Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар"


Автор книги: Борис Пильняк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 41 страниц)

Блаженных же в городе, кроме Мишухи Усачева, было еще двое. Один назывался – Пенсионер, а другой Тига-Гога. Пенсионер и был пенсионером, бывший чиновник, явно хворавший сифилисом, разбитый параличом до косноязычия, до невозможности найти в пенсионерском лице человеческого смысла. Скорченный, с мертвыми пальцами, он получал тридцать восемь рублей пенсии, громадные деньги по мещанскому быту, и переселялся из комнаты в комнату от одного до другого мещанского дома и от одного до другого скандала, когда нападал пенсионер на кого-нибудь из домовладелиц в поисках женской нежности. Тига-Гога от рождения был идиотом, волосатый полунемой, умевший только есть и бояться.

Рядом с Кошкиным под вывеской «Лужу-паяю» жил род слесарей и лудильщиков Шмелевых. Дед Артем Шмелев каждое воскресенье, возвращаясь из трактира на четвереньках, до дому добраться не мог и заночевывал часто под окнами Криворотова иль Кошкина, шептал, засыпая, миролюбиво, нараспев:

– Погодите, люди божие, погодите!., придет час гласа велия, вострубит труба иерихонская… погодите!..

Глава вторая
Город отцов, города и земли

Город жил и не переделывался, надо полагать, века от семнадцатого. Московская улица, она же Большая, она же Базарная, одним концом упиралась в базарную площадь, а другим рассеивалась в безымянные переулочки, в пустыри, огороды, в кладбище. Базарная площадь, обставленная двухэтажными каменными домами, с торговым, он же гостиный, рядом от времен царя Алексея, когда торговцы назывались гостями, – с кабаком, с трактиром Козлова, со столетним конским навозом, – торговая площадь упиралась в ров и в мост через ров. За рвом на холме располагался Кремль, уже не существовавший, оставивший от себя трижды после пожаров перестроенный собор, «святой» колодец, бывшее крепостное водохранилище, да известняковые лысины крепостных стен по обрывам. Кремль обрывался откосом. Под Откосом помещался Подол, – старинное слово, оставшееся только в Киеве, хотя еще в восемнадцатом веке Подолом называлась, в частности, часть Московского Кремля, идущая от дворцов к Москве-реке. На Подоле – огородики, садики, домики, кузницы, мельница, ямская слобода, публичное заведение. За Подолом, за Монастырской рощей – в широчайшем просторе лесов и полей, за лугами – деревни, села, помещичьи усадьбы, Верейское, Уваровка Над Подолом, в Кремле, в домах за колоннами и с мезонинами, проживало начальство, дворяне, располагались начальственные учреждения, – полицейское присутствие, суд, камеры земских начальников. Вокруг собора жили отец протоиерей, звонарь, причетник, дьякон. В Кремле было нешумно. Трижды в день, в утреннюю зорю, в полдень, в вечернюю зорю, с обеденным котелком в пасти ходил из Кремля от бурого с белыми колоннами дома до казарм караульной роты громадный сенбернар генерала Федотова, забирал в казармах солдатскую пищу и приносил ее генералу, – генерал окликал сенбернара из окошка по-аглицки.

Купцы жили предпочтительно вокруг Торговой площади.

Близь Торговой площади помещалась земская управа.

«Третий элемент», врачи, учителя, агрономы, статистики, жили по неурочным местам, при управе, при больницах и школах, при сельскохозяйственном складе.

Обыватель жил повсюду и, вообще говоря, не известно, чем проживал.

Боком к Кремлю и базару расположилась улица, идущая к станции и от станции, по которой раз в году проезжал в имение к себе царственный поэт великий князь Константин Романов, при проездах его купеческие приказчики бросали в небо шапки. Боком к этой улице прилегал бульвар, никем не посещаемый. Напротив бульвара располагался громадный желтый дом, разделенный надвое, на государственное казначейство и на государеву тюрьму. Упиралась улица в мост, за которым находилось сельцо Чертаново, Казачья тож. Сбоку у моста, на городской стороне у оврага находился старый соляной амбар. На этой улице располагался Дворянский Клуб. Жили на этой улице и домовладельцы.

…И у этой улицы, и у всего города был обычай – чаще, чем к Богу по церквам, чаще, чем в трактир Козлова для собеседований – различные городские сословия ходили в Кремль на Откос. Бюрократы и интеллигенты, прогуливаясь и раскланиваясь почтительно, смотрели на Подол, за Подол, в поля, в луга, в просторы, в пространства, в небо, – особенно веснами в разливы рек и по осеням, когда в небе кричали журавли, летевшие на юг к синему морю. Артем Шмелев любил весной, по первой травке, выпивать на Откосе. Молодежь и любовники назначали на Откосе свидания. Чиновники с Откоса уходили в трактир Козлова, выпить по полбутылке с «приличной» закуской. Обрыв уходил к закату, к западу. Иван Иванович Криворотов примолкал, глядя в пространства, в небо, в то единственное просторное, что было в его жизни, – так же, по тем же причинам, должно быть, по коим в классической русской литературе описывалась природа, как отрыв от действительности, уход в раздумье, в одиночество, в простор… Обыватель после Откоса в трактирах заказывал пару чая, в постные дни с постным сахаром, пил чай, собеседовал, ощущал общество, социальную значимость и соподчиненность человека, – узнавал события, спорил, обсуждал, создавал суждения.

Генерал Федотов дважды в день выходил на Откос для прогулки. Под Откосом, за Подолом жили крестьяне, – «мужики», как именовал их Федотов. Федотов много командовал ротами, – и генералу «тяглый русский народ», «мужик» казался на одно лицо, бородатый, как при царе Алексее, в полушубках, шапках и валенках алексеевских времен. Это было неверным представлением, потому что каждый крестьянин во всех этих деревнях был так же отличим от другого, как художник Нагорный от генерала Федотова: в отличии этом, подобно тому, как генерал Федотов и художник Нагорный одинаково ели гречневую кашу, один для здоровья, для солдатской выправки и для наблюдения за солдатскою пищею, а другой по страсти к рыцарям, доводящей до нищеты, – в парадокс к каше «мужики» пахали землю трехпольем, недоедали, кустарничали испоконными промыслами, скорняжили, гончарничали, лычничали на лапти, плели для господ корзиночки…

Таких городов на Руси, как Камынск, существовало до тысячи, от Симбирска, родины Ленина, до Путивля, города первой русской Крестьянской войны, – и до сотни тысяч лежали вокруг деревни российской земли.

И пребывала Москва, где про Арбат, про Тверскую, Мясницкую говорили, что они улицы, а переулки вокруг них называли задами, – и давали адреса –

«на Арбате, в приход Успенья-на-Могильцах, третий дом от угла, там спросить» – –

«на Мясницкой, позадь Гребневской Божей Матери в переулке, так спросить» – –

Тогда впервые поехали по Москве двухэтажные конки, таскаемые лошадьми. Вошел уже в обиход для освещения в Москве керосин – и первые поехали к Императорским Театрам и к Аглицкому Клубу бочки с осветительным «газом». Каждый июнь – сенокосное время – градоначальник издавал приказ дворникам о выщипывании травы с московских переулков. Тверская, Кузнецкий мост, Белый город были каменными, но зады, как при Алексее, оставались деревянными, изредка раздвигаясь помещичьими особняками, похожими на сельские усадьбы. При царе Алексее меха были, как известно, разновидностью русской денежной системы, – «сорок соболей», – по традиции от Алексея от городских усадеб к вокзалам ехали медвежьи дохи, на Кузнецкий мост и на Тверскую в Аглицкий Клуб ехали бобры мужского пола, и горностаи, и соболя женских ротонд. Эти никак не были, подобно «мужикам», на одно лицо, они носили бобров в почести, – и тем не менее они не больше разнились друг от друга, чем те же Нагорный и Федотов, хотя в Аглицком Клубе они ели остендских устриц, пате фуа гра, а у Доциара на Кузнецком покупали настоящих рыцарей, не похожих ни на рыцаря-Федотова, ни на тех, что писал Нагорный. Во всяком случае они больше напоминали друг друга, чем Иван Нефедов Бвграфа Карповича Соскова.

И вторая была столица – имперская – Санкт-Петербург, блестящий и твердый, как гвардейский палаш. Там жили император, немецкие банкиры, боязнь Англии, начало дружбы с Францией, чиновники и гвардия. Город строился империей – из гранита, но на болотах. Империей построилась первая железная дорога. От Санкт-Петербурга по империи пошли железные пути на Москву, на Украину, на Урал, – к новым, непохожим на Камынск, городам и местам оседлости – в Криворожье, к Солянску, к Екатеринославу на Украине, на Урале к Екатеринбургским заводам. Уральские заводы были все на одно лицо: горы, леса, река, лощина, – плотина в лощине, превратившая реку в озеро, – под плотиной завод, – на косогорах вокруг плотины избы рабочих, упершиеся в лес и в горы. Украинские заводы упирались в небо вышками шахт и доменными заревами…

Из Аглицкого Клуба в Москве бобрам бесспорно казалось, что рабочие, мол, уж конечно все на одно лицо, – эти, мол, гольтепа бездомная и бесштанная, не справившаяся со своим домом и землей, бросившая свои «души» наделов, побежавшая куда глаза глядят от рода и племени, как бегали в старину к разбойникам бунтовщики, безженные, бездетные, а если уж женатые, то обязательно на потаскушках, таких же бездомных, как мужья, – эти – «на одно лицо»!

Земли Российской империи лежали широко. Рельсы Российской империи уперлись в Желтое море, в Китай. Когда рельсы дошли до Порт-Артура, вдруг в Южно-Русской, как называлась Украинская, и в Уральской в русской металлургии исчезли заказы. Российский текстильщик тогда ж установил, что «деревня» текстиля не покупает. Фабрикант и заводчик решили, что виноват рабочий, все тот же российский «мужик», толпами бежавший из деревень, готовый работать за картошку и хлеб.

В Санкт-Петербурге, в столице империи, купцы именовались не только Синебрюховыми, но предпочтительно – Айваз, Розенкранц, Сан-Галли, Нобель, Чешер, Крук, Кольбе, Парвиайнен. От этих блестящих и нерусских имен рельсами шел Санкт-Петербург по империи – до Сан-Донато, Демидов тож, на Урале, до Могучих на Севере, до Витте, тоже купец, на Дальнем Востоке… И Дмитрий Широких, двоюродный брат Климентия Обухова, запомнил с детства, как пороли отца.

Это было на Украине, на заводе и на рудниках маркиза Сан-Донато, граф Демидов тож, – и это было так же примерно, как с полоцкою артелью на строительстве Николаевской железной дороги.

Смена поднялась из шахты, и вторая смена в шахту не полезла, до предельной ясности поняв, что дальше так жить невозможно. И обе смены – а это были все рабочие, ибо каждая смена работала под землей по двенадцать часов – пошли к конторе. В тот же час к конторе на кошеве – было это в сорокаградусный мороз, подкатил земский начальник Машкевич с приставом Левкоевым.

– Я вам царь, бог и отец! – крикнул земский начальник Машкевич.

– Молчать! осади! – крикнул пристав Левкоев, ткнул левым кулаком первого попавшегося рабочего в грудь, а второго попавшегося правым кулаком ударил по лицу.

Люди пришли мирно разговаривать. Пристав начал «разговаривать» кулаком. И неизвестно, как, чьими руками, сотнею рук одновременно – стащены были с кошевы земский начальник и пристав, биты сотнями рук и сапог, – до тех пор, пока пристав и земский не поползли на четвереньках, кланяясь в ноги толпе, ободранные, плакавшие и умолявшие рабочих, –

– Простите, Христа ради, люди добрые… Их простили.

Заводская контора была пуста.

Волостное правление пустовало.

Кто-то пасхальным благовестом ударил в церковный колокол.

Рудник и завод, как положено, расположился в лощине меж гор, под плотиною и под озером за плотиной, рабочий поселок полз к соснам и лиственницам, к каменным глыбам, где из-под пустых пород выпирали железняки, мартиты и колчеданы.

Два дня поселок пробыл без властей, которые исчезли. Два дня толпами и в празднике рабочие ходили по поселку и ждали, как посулили земский и пристав, прибавки к заработку гривенника ежедневно, отмены штрафов, а самое главное ежемесячного жалованья, ибо жалованья рабочие не получали, получая за кубы руды, – жалованья на тот случай, когда рабочие работали впустую, откатывая пустые породы, докапываясь до руды.

И на третий день на горах над поселком появились конные солдаты, медленно спускались с гор и вскачь промчали к конторе. Сразу объявились все рудничные и заводские власти. Уездный исправник, примчавший вместе с солдатами, сказал в конторе:

– Придется пороть!

И через четверть часа в рабочем поселке знали – будет порка.

Отец, как и все, был у конторы, когда били земского, и понимал, что земского били справедливо, как и сам земский с тем согласился, валяясь в ногах у рабочих, прося прощения и обещая исходатайствовать для рабочих – и гривенник в сутки, и расценку за пустую породу. Два дня отец был весел и счастлив, два дня вместе со всеми ходил по улице, – и Митьша бегал за ним, – когда все были друзьями и братьями, и жизнь была полной и радостной… В избу постучали еще до рассвета, сказали: солдаты слезли со станции, целый поезд приехал с солдатами. Утром сказали, что солдаты спрятались на Шайтанской горе. Затем солдаты промчали по пустым улицам.

В горнице отец сидел у стола, – у себя дома, как гость. Пришла соседка, – задами, перебралась через забор, – сказала:

– Будут пороть.

Соседка ушла. Отец не молвил ни слова. Мать всхлипнула громко.

– Цыц! ты! – цыкнул отец и сразу ж добавил беззлобно и ласково, – Мань, дай водички, попить…

Когда мать давала кружку, отец взял мамину руку, подержал в своей руке удивленно, как незнакомый предмет, и положил мамину руку себе на голову. Мать больше не плакала. Отец сидел у стола.

И пришел – в башлыке, заиндевевший от мороза, живший на углу – полицейский Малафеев, не поздоровался, содрал сосульки с усов, вытер руку о полу шинели, вынул бумагу из-за рукавного обшлага, развернул, положил на стол, поводил пальцем по строчкам, нашел фамилию отца, по неграмотности отца поставил против фамилии красную галочку красным карандашом, – сказал, ни к кому не обращаясь:

– Широких Алексей. На двор пожарной команды. Полицейский ушел, не попрощавшись.

Отец просидел минут десять неподвижно. Отец поднялся из-за стола, снял с крюка куртку и шапку, оделся, сказал:

– Я, значит, пошел, Манюш…

Мать ничего не ответила, отвернулась к печке. Отец улыбнулся еще раз, совсем удивленно, и вышел из каморки. Мать не плакала.

Опять пришла соседка, теперь уже через калитку, сказала:

– Порют под пожарной каланчой, начали, и смотреть никому не запрещено, порют у всех на глазах, разбойники, стыда не имеют.

Соседка ушла.

Митьша сказал матери, улыбнувшись точь-в-точь как отец, и по-отцовски:

– Я пойду, маманька… Мать ничего не ответила.

На улице скрипел мороз и небо было бездонным. Отец – это высший закон, справедливость – и высшая любовь, конечно, отец – это судьба: этих слов не было у Митьши, но ощущения были. На пожарном дворе за открытыми воротами расставили скамейки. Командовали приезжий исправник и местные пристава, пороли жандармы – вицами, запасные вицы лежали на розвальнях посреди двора. У приставов в руках были списки рабочих, свободной рукой пристава грели уши и, когда освобождалась очередная скамейка, выкрикивали по списку:

– Бурков Николай! Двойников Василий!

Люди подходили к скамейкам, бросали на снег свои куртки, у каждого дрожали руки, когда он развязывал гашник, медлил, – и каждому спустить штаны помогали жандармы двойным ударом, – один жандарм бил человека в скулу, а второй, в тот момент, когда человек поднимал руки, чтоб защитить лицо, сзади сдергивал штаны до колен. Люди сами ложились на скамейки, лицом вниз. Один из жандармов становился у головы человека, двое по бокам. Пристав повторял еще раз:

– Бурков Николай! – восемьдесят пять! Жандармы пороли, – хак, раз! хак, два! – хакая, как мясники, когда рубят мясо. Люди кричали и выли при первых ударах, затем затихали, как мертвые. Иных сталкивали со скамейки, отсчитав положенные им удары. Иные, упав на снег, лежали неподвижно, затем поднимались на четвереньки, вставали на ноги, подтягивали штаны, шли с опущенными глазами к воротам, домой, забывая на снегу свои куртки. «Бабы» – сестры, жены, соседки – подбирали тогда куртки и за воротами помогали одеться в рукава, чтоб не замерзнуть человеку. И пристав крикнул:

– Широких Алексей!..

У пристава изо рта шел пар, пристав приложил руку в перчатке к обмороженному уху. Над приставом, над каланчой синело отчаянное небо…

Митьша пришел домой раньше отца. Ему стыдно было попасться отцу на глаза, он понимал, – отцу стыдно было б знать, что сын был на порке. Митьша шел домой тяжелыми шагами, теми, которыми возвращался отец с работы. Митьша знал, – все, что угодно, – лечь вместо отца на скамейку, пойти вместо отца в шахту, подставить руку под кран кипящего самовара, – он сделал бы все, чтоб отцу было легче…

Дома мать уже знала от опытных и бывалых соседей, что надо делать. Все тряпки, все одеяла, все перины и подушки она стащила на постель и взбила их, она заварила чай из сушеной малины и примочку из шалфея, вынутых со дна сундука, она сбегала в шинок, где отдала в заклад за бутылку водки шаль, хранившуюся у нее еще от венчания.

Отец вошел в каморку с пустыми и опущенными глазами. Он улыбнулся виновато и удивленно. Он стоял, чуть расставив ноги, около притолоки. Он не мог двигаться. Он упал на четвереньки. Заплакали младшие. Мать и сын понесли отца на кровать. Они раздели его. Мать держала голову отца, сын совал в рот отцу стучащий стакан водки. Что есть мочи сын напрягал свои мышцы, – это было единственное, чем мог он помочь.

За Уралом железная дорога шла до Порт-Артура. Отец Дмитрия работал на рудниках маркиза Сан-Донато. В Санкт-Петербурге проживали Сан-Галли, Айваз, Парвиайнен. Железнодорожный санкт-петербургский вокзал упирался в Невскую перспективу. Мать Дмитрия Широких была молчаливой. У Айваза, у Розенкранца, кроме мужчин, работали женщины. Когда они собирались поступать на работу, они приходили к заводским воротам и толпами дожидались мастера, мастер командовал, –

– Ну, куцая команда, стройся! –

проходил по рядам и выбирал пальцем наиздоровых, а наикрасивым говорил шепотком в сторонке:

– Зайдешь ко мне вечером, захвати полбутылки приличной, – там обсудим про работку!..

И женщины – ходили к мастеру, если заболевал муж, если болели дети, когда нечего было есть, – шли от детей с какой-нибудь Спицыной дачи, где дети оставались одни на весь рабочий день, запертые, мочились на полу и ползали по своим лужам, где на камору жило человек по двадцать пять, взрослых и детей, много семейств, иной раз с подвесными нарами, как в товарных вагонах на «восемь лошадей – сорок человек», – на каждом товарном вагоне был такой штамп…

Все это было примерно так же, как с полоцкою артелью на строительстве первой большой русской железной дороги, соединявшей столицы. Строилась дорога, как и должна была строиться от Санкт-Петербурга, – с болот, давно уже забитых человеческими костями. Император Николай ногтем по карте провел прямую линию от Петербурга в Москву, – это был «рабочий проект», трасса, и на линию ногтя посланы были десятки тысяч людей, которые, естественно, жили под дождем и в болотах, в лучшем случае копали землю лопатами, а то и сошниками, надетыми на палки, – в лучшем случае возили землю в грабарках и тачками, а то таскали в подолах рубах, – в лучшем случае были сыты хлебом, а то и голодали. Естественно, люди охранялись жандармами и иногда бунтовали. Жандармский начальник барон Тизенгаузен писал однажды:

«…пятого июня в 10 часов утра сбежали с работы рабочие Витебской губернии Полоцкого уезда в числе 80 человек из-за того, что подрядчик Кузьмин не выдавал им заработную плату. Поручик корпуса жандармов Анисимов с унтер-офицером Сименцовым отправились за ними в погоню и настигли их в 15 верстах, где они расположились отдыхать. Никакие угрозы и обещания не помогли вернуть рабочих, – вооруженные дубинами и палками, с криками „ура“ они двинулись дальше, но принуждены были, преследуемые жандармами, свернуть в болото…»

Николаевскую дорогу строили – уездами, со всех уездов сгоняя «людишек», – полоцкие, убежав со строительства по единственной причине отчаянной голодухи, все до одного были переловлены жандармами, барон Тизенгаузен рассылал эстафеты по всем волостям, где проходила бунтовщицкая артель, за людьми охотились, как за зайцами, ловили пачками и в одиночку, всех вернули на строительство, и все они перемерли на строительстве.

За мостом у соляного амбара, отделявшим Камынск от Чертанова, в сельце Чертанове жили крестьяне, жил портной Фрей, жила семья железнодорожного рабочего Обухова, а дальше за околицей пролегали железнодорожные рельсы, катившие поезда во все пространства Российской империи. Железнодорожный рабочий Артем Обухов был двоюродным братом Алексея Широких, занесенный в Камынск по железной дороге. В казармах, построенных железной дорогой, где жили Обуховы, в пятистенной избе, то есть в избе, разделенной надвое, – во второй половине жили сезонные рабочие, предпочтительно женщины, приезжавшие из голодных губерний артелями, зимою разметали снег, летом пололи траву под шпалами и укладывали камни. Это были молодые и здоровые женщины, главным образом «девки», как говорилось тогда, вдовы и солдатки, согнанные с деревень нуждою. Они слыли худою славою. Получив работу, они ели досыта хлеб и картошку. Они обладали всеми естественными человеческими инстинктами. Сплошь они были безграмотны. Здоровые, молодые и сытые, оторванные от своих деревень и от быта, – грязные, запыленные иль промокшие, потные, – баня была при станции Камынск для женщин в две недели раз, – они задевали мужчин, пели неприличные частушки, приманивая мужчин, а ночами все сразу выли иной раз отчаянными слезами бессмыслицы.

В Чертанове жили крестьяне – и жили подобно крестьянам верейковским и уваровским, о коих писал земский начальник Разбойщин. И те и другие из-под горы знали, что на горе в городе живут разных сортов и отличий, но все вместе взятые – баре, господа, владетели и владельцы, – а Климентий Обухов, кроме того, знал еще слово от отца про господ, запретное слово – эксплуататоры. Любви иль почтения у чертановцев ко всем этим барам, естественно, не было – даже к доктору Ивану Ивановичу Криворотову, который добивался этой любви, попечительствуя в чертановской школе, привозя волшебный фонарь, рассказывая научные истории о жизни и землях разных людей, кроме русских. Сердечный вопрос задавали Ивану Ивановичу раз и другой «мужики»:

– Как, мол, насчет землицы? – ведь вон наши луга отъяты у нас городскими ассенизационными полями, под самые под наши избы дерьмо из города возят, нюхай городскую вонищу, а на луга ездий в объезд от собак, одичали собаки на свалке, на людей бросаются., нам бы вспахать эти поля, огород бы устроить, весь город накормили бы капустой с огурцами… – как, мол, насчет этих самых ассенизационных полей?..

На это доктор Иван Иванович отмалчивался, разводил руками, говорил негромко:

– Это дело не моей компетенции, господа! – называл Иван Иванович «мужиков» «господами» и добавлял еще тише, как заговорщик: – Если хотите, чтобы я был попечителем вашей школы, устраивал завтраки, следил за преподаванием и учебниками, – вопросов таких мне не задавайте, я не компетентен, господа!..

А что такое «мужику» компетенция, раз это слово не русское? – и что «мужику» раз в неделю туманные картины и завтрак детишкам, когда нету земли, а стало быть, нечего жрать, надо ловчиться только к тому, чтобы с голоду не подохнуть? – И «мужики» рассуждали:

– Уж не то, что Разбойщин, который ни в глаза не глядит, ни кланяется, или Аксаков, который и на поклоны отвечает, и в глаза заглядывает, и за девками в овинах по ночам таскается, а на деле ничего не делает, – эти оба приставлены «мужика» вязать по рукам и ногам, – а и доктор Иван Иванович далеко от них не ушел, хоть и лечил крестьянские чирьи. Ездил Иван Иванович в Чертаново по собственному своему удовольствию и для собственной выгоды, чертановцам не «компетентной».

Ванятка Нефедов, Васятка Барсуков, Егорка Царев, – равно, как и Климка Обухов, – знали: утро начиналось еще до зари, когда просыпалась мать, затапливала печь и варила – в лучшем случае картошку, – а то просто воду; детишки томошились на печи иль на полатях, в отчаянных блохах и в тесноте, причем спали в том же, в чем бегали, на голом кирпиче иль на голых досках, все вместе вповалку; скатившись с полатей, детишки бежали на зады иль в коровник оправиться, – отхожих мест при крестьянских избах во всем уезде не было ни одного; на крылечке детишки плескали себе в лица ледяную воду, предварительно набрав ее в рот и пуская затем изо рта на руки; ели в избе – в лучшем случае – картошку с солью, обыкновенно – мурцовку, то есть немного картошки, немного хлеба, немного лука и соленых огурцов, растертых в воде, – и пили «чай», то есть шалфей или липовый цвет, заваренный на кипятке. В избах по зимам, кроме людей, жили под печкой и в закуте за печкой – куры, теленок, поросята, ягнята, в моче и вонище. В избах всегда сидели лишние рты над мурцовкой. И было известно:

– и руки есть, да девать их некуда, и узнать неоткуда, куда их девать с умом, – и есть руки, и есть ноги, и есть голова, а связаны «мужики» по рукам и ногам, а голове положено лучше не думать, а глазам не видать, потому как – податься некуда! – ну, на самом деле, хоть бы эти самые ассенизационные поля вскопать, какой огород получился бы, не только Чертаново, но и город сыт был бы, – а дерьмо городское, так его ж рассортировать надо, его ж развезли б задаром, одно на поля, а мусор – в Филимонов овраг, все равно размывает овраг-то!..

Ванятка Нефедов запомнил первым своим детством, как помирал дед, отец матери, и как рассекли ему, Ванятке, губу, оставив шрам на всю жизнь. У деда было две дочери и не было сыновей, – Варвара, мать Ванятки, и тетка Дарья. Выданы Варвара и Дарья были у себя ж в Чертанове и жили через дом. Дед, давно уже тому назад определив дочерей замуж, жить остался вдвоем со старухою в своем доме на краю к железной дороге. Дочери ходили к отцу редко, только в праздники. Еще реже ходили внуки. Еще реже приходил дед к дочерям. Затем померла бабушка, жена деда Егора, – и сразу в Чертанове стало известно: дед Егор собирается помирать вслед старухе.

У деда оставались – изба, мерин со сбруей, корова с телком, сундук добра, обужа-одежа и так кое-что по хозяйству, дед был богатый. И мать в воскресенье пошла за дедушкой Егорушкой, звать его вместе обедать.

Дед пришел – летом в валенках и в овчине, – шамкал, ел лепешки на кислом молоке, много крестился. После обеда деда положили спать против завалинки на травке, на солнышке, прикрыли его же тулупом. Отец и мать были очень приветливы и детям велели – кланяться дедушке, избави Бог, попрекнуть куском. Ванятка водил деда за зады до ветра, когда дед выспался, дед опирался на Ваняткино плечо.

В будние дни, когда все работали, мать наказывала детишкам – надо-не надо забежать к дедушке, навестить, спросить, не надо ли чего дедушке, поклониться.

А потом к матери пришла тетка Дарья с мужем, – и пришли они неспроста, – тетка Дарья шаль накинула, дядя Назар надел новый картуз. Мать самовар вздула, затормошилась, точно тетка Дарья с мужем пришли издалека, а не из-за дому. Ванятка летал за отцом в Филимонов овраг, отец прутья для корзин резал; Отец вернулся домой на рысях, тоже нарядился, одел пиджак, выменянный в городе на корзины. В избе нависло – как перед грозой.

Сели чай пить. Мать дала каждому по свежему огурцу с солью.

Ванятка убрался на печь.

– Папаша-то помирать собираются, – сказала тетка Дарья и перекрестилась.

Все перекрестились.

– Царствие небесное, – сказал дядя Назар.

– Может еще поживет, – сказала мать.

– Где уж!.. – сказала тетка Дарья. – Ты вон, соседи сказывают, обедать его уж призывала, лепешки уж пекла, спал он у тебя…

– Ну-к, что ж, – сказала мать, – не грех, чай, родителя попотчевать.

– Это я к слову, – сказала тетка Дарья, – меня-то не кликнула к себе.

– А чтой-то я видела, будто он и к тебе проходил, – ответила мать.

Помолчали.

Дядя Назар погладил бороду для солидности, крякнул для храбрости, заговорил рассудительно:

– Куда ни кинь, а время папаше помирать, и нам, его сродственникам, время об этом подумать с умом, кому какое добро от него пойдет. Ты вот его к себе зазывала, ну, и моя Дарья не отстает от тебя. А я думаю, раз мы все ему сродственники и других сродственников нет, то надо подобру-поздорову, без обмана… Сказывают соседи, будто ты его совсем к себе сманиваешь, будто жить, – стало быть, он помрет, все добро тебе… А это не по-сродственному.

В избе нависло – вот-вот гром грянет. Глаза у всех стали, как иглы. Помолчали.

– А ты как думаешь, Назар Парфеныч? – спросил отец и опустил руки под стол.

– Я, Иван Лукьянович, думаю – надо подобру-поздорову, по-сродственному, – по душам. Душ у меня сам-семеро, а у тебя сам-шестеро, стало быть, детей у меня пятеро, а у тебя четверо… Вот избу, стало быть, продать Силковым, они делиться собираются, а деньги…

– Неправильно! – крикнула мать, – я вон на четвертом месяце хожу, и, может, у меня еще семеро детей будет, а папаша один раз помирает!..

– Ну, вот, стало быть, и обсудили одну статью, – сказал дядя Назар, – как у папаши две дочери и они главные наследницы, то и продать дом Силковым, они делиться собираются, а деньги разделить пополам… Теперь другая статья – скотина и мерин. Ты, Иван Лукьянович, корзиночками занимаешься, корзиночки плетешь на продажу, и у тебя лошади нет и не было испокон веков. А я живу по хозяйству, моя кобылка совсем никуда не годится, совсем ног не таскает… А у тебя лошади нет и испокон веков не было, – и думаю я, как по-божьи, лошадь тебе ни к чему, ты корзиночки плетешь… Отдай ты мне, как по-божьи, папашиного меринка, а себе бери корову…

Зрачки у дяди Назара расплылись, как у кошек в темноте, в мечтательности. Зрачки у отца еще больше стали походить на иглы.

И гроза разразилась.

– Эдак ты, как по-божьи, придумал?.. – в тишине произнес отец, – жил я испокон веков без лошади, и хочешь ты отнять у меня последнюю мою мечту. Жулик ты, Назар Парфеныч, среди бела дня и больше ничего, – у тебя кобыла восьми лет, а тебе пару лошадей захотелось… Жулик ты среди бела дня и грабитель, был ты и есть испокон веков лесной вор!..

Разговора у родственников подобру-поздорову не вышло, проводили отец и мать тетку Дарью и дядю Назара матерными словами не подобру и не поздорову. Дядя Назар и тетка Дарья, ноги унося, словами в долгу не оставались.

Дня три после этого – на задах через соседский огород – поливали из своих огородов две родные сестры самыми последними словами и тормошили дедушку ежеминутными посылками детишек – не надо ль, мол, чего дедушке, не придет ли он повечерять?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю