Текст книги "Звать меня Кузнецов. Я один."
Автор книги: авторов Коллектив
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 35 страниц)
После ночного дежурства Кузнецов набросал несколько четверостиший, в которых он, по сути, окончательно распрощался с «книжным бредом о бригантинах». До него дошло, что мир оказался на грани новой мировой войны, где всё могло случиться и где ни от чего зарекаться было нельзя.
Испугался ли поэт? И да, и нет. Так, в стихах он готовился к худшему. 1 ноября 1962 года в его тетради появились следующие строки:
Жизнь распахнута с грохотом
В мятежи, в ветровой переход.
Я погибну на самом рассвете,
Пальма Кубы меня отпоёт.
Командиры придут попрощаться,
Вытрет Кастро отметины с глаз.
Как мальчишка, заплачу от счастья,
Что погиб за советскую власть.
Надо мною, молчание нарушив,
Грянет гулкий прощальный салют.
Пусть тетрадку возьмут под подушкой
И в Россию её отошлют.
Чтобы мальчики там позавидовали,
Как я жил и смеялся до слёз.
Бомбовозы взлетают с Флориды.
В три утра заступаю на пост.
Но в реальности погибать, естественно, никому не хотелось. Жизнь брала своё.
Я думаю, здесь будет нелишним привести фрагмент из якобы копии кубинского письма поэта, относящийся к событиям конца октября-ноября 1962 года. Кузнецов рассказывал:
«В ночь с 26 на 27-ое октября, когда американские корабли подходили вплотную к Кубе, готовые расстреливать её в упор, а бомбовозы висели в воздухе, я дежурил на коммутаторе. Разумеется, я был в курсе всех дел: ведь телефонист. Меж колен у меня стоял карабин, я лихорадочно облизывал пересохшие губы. Мальчики, щёлкая затворами, вгоняли патрон в патронник. До войны оставалось расстояние вытянутой руки, а до родины по птичьему полёту 12 000 километров. Говорят, в последний момент немецкая контрразведка донесла американцам, что на Кубе большое сосредоточение советских войск, а главное – ракет типа „Земля – Земля“. Что верно, то верно. Наших ракет было на Кубе набито битком. В общем война не состоялась. Никогда бы мне тебе не писать письма. А в Соединённых Штатах поднялась настоящая паника. Американцы, жившие на юге, стали спешно переселяться на север: испугались наших ракет. Из Гуантанамо – военно-морской американской базы на Кубе – эвакуировались в Америку семьи офицеров.
На начало ноября на самой Кубе ожидался всеобщий контрреволюционный мятеж. Но его, к моему сожалению, не было. На нас на аэродроме на посты налетали. Били, гады, пулями „дум-дум“. Это было славное время. Ох, и ревели же Миги-21 над этим клочком 20 века! Они покорили жителей Камагуэя с первого захода.
Помню, перерезали телефонный кабель, соединявший наш дивизион с городом. Было под вечер. Мы поехали на газике. Да вот».
Далее Кузнецов собирался вставить какое-то стихотворение.
Когда напряжение по службе чуть спало, у Кузнецова появилась возможность полюбоваться морем и пальмами. Но вскоре вся эта экзотика ему до чёртиков надоела.
«На Кубе, –
писал он незадолго до своей кончины в 2003 году, –
меня угнетала оторванность от Родины. Не хватало того воздуха, в котором „и дым отчества нам сладок и приятен“. Кругом была чужая земля, она пахла по-другому, люди тоже. Впечатлений было много, но они не задевали души. Русский воздух находился в шинах наших грузовиков и самоходных радиостанций. Такое определение воздуха возможно только на чужбине. Я поделился с ребятами своим „открытием“. Они удивились: „А ведь верно!“ – и тут же забыли. Тоска по родине была невыразима…»
Бойцы ещё пытались отвлечься от всего с помощью то сигарет, то даже рома. Но это сильно не помогало. Кузнецов в 1963 году написал:
Я перечту мальчишечьи мечты
И те часы недобрые планеты,
Когда перед уходом на посты
Короткие курили сигареты.
Сердитый дым глотали горячо
И уходили в темноту на ветер.
Никто не знал – придётся ли ещё
Сойтись на спичку, взяв по сигарете.
По нас стреляли пулями «дум-дум»,
Мы падали – вовеки недопеты.
От выстрела тянулся белый дым,
Как будто от забытой сигареты.
Мне этот дым припомнится, как миф,
Сквозь долгие протяжные рассветы.
Шла молодость, слегка не докурив,
От сигареты и до сигареты.
К сожалению, из всей кубинской переписки Кузнецова с родными и друзьями до нас не в копии, а в подлиннике дошла только его открытка, отправленная 20 января 1964 года матери в Тихорецк. Он сообщал: «Брожу по Гаване в ослепительных башмаках и пожираю синьорит глазами. Однажды мне довелось наблюдать, как одна здешняя особа готовила себя к выходу в город. У неё были голубые волосы (крашеные, конечно), а насчёт того, как – белила, румяна и прочая сажа, и говорить не приходится. Всё это было не только на лице; она мазала какими-то белилами и присыпывала порошком шею и спину. Я только хлопал глазами, а после боялся даже к ней притронуться.
Но это так, пустяки. В общем, одно и то же: всё идёт своим чередом, нормально, в своей колее, и дело близится к демобилизации. Ибо, как я люблю повторять: Дембель неизбежен, как могила.
А по правде говоря, дни идут так незаметно и обыденно, что жизнь смахивает на зимнюю спячку. Так что ты совсем не должна обижаться, если я просплю и долго не отвечаю на твои письма.
Если можешь, то пришли пачки две фотобумаги 3-й или 4-й номер. Они входят в конверт, и ребятам здесь уже благополучно присылали.
Так что не скучай! До свидания! Юрий!»
Чуть позже, через девять дней Кузнецов записал в свой блокнот: «Я люблю слушать джаз, / И болтать, и снежинки веснушек / В чьих-то тёмных подъездах / Губами собирать, как слепой». Но потом он, видимо, вспомнил политзанятия, на которых начальство любовь к джазу готово было приравнять к измене родине, и слово «джаз» заменил на «вздор». Служба действительно в чём-то стала напоминать ему вздор.
Не имея на чужбине возможности вволю выговориться, Кузнецов под конец службы завёл дневник.
«Бешусь, скрежещу зубами, –
писал он 30 мая 1964 года. –
Я хочу женщины, друзей, стихов, музыки и хорошего мыла! Пронзительная, ясная, белого каления тоска. В душе я обуглился и стал чёрным. К чёрту иронию! Она сентиментальна до жестокости. К чёрту стихи! Они манерны до кокетства. К чёрту философию! Только мысли делают человека несчастливым. Больно, потрясающе больно, как будто с меня медленно сдирают кожу. Неужели это вправду – я поэт – человек без кожи?»
Если до армии Кузнецов пил мало, предпочитая в основном дешёвый портвейн, то Куба настолько его утомила, что он уже был не прочь в отсутствие офицеров заглушить тоску ликёром, который почему-то вызывал у него ассоциации с симфонией. Но и армейский кубинский напиток ни от какой депрессии не спасал.
В якобы копии кубинского письма Кузнецов рассказывал о том, что он чувствовал на Кубе в марте-апреле 1964 года. Он писал:
«Сейчас с конца февраля идёт дембель ребят призыва 1959. В мае, наверно, уедем и мы. Вот я и попросил одного дембеля бросить это письмо в России. А то цензура!
Раньше я пил нечто дичайшее – Алколин, 950. Стоит 50 сентаво бутылка, значит наши 45 коп. От него на 12 000 километров разит одеколоном. Кубинцы его используют преимущественно для растираний ног, мозолей, лица и от комаров. Комаров здесь тьма. Говорят, за время своего пребывания русские выпили трёх-четырёх годовой запас алколина. Алколин привозят из города наши ребята-шофёры, работники пищеблока, ездящие за продуктами на городские склады; самовольщики; а иногда ребята поручают покупку алколина кубинцам. В связи с этим была одна хохма: ребята поймали одного кубинца и посредством мимики, жестов и коверкания русских слов стали объяснять ему, чтобы он принёс им выпить. Для убедительности притащили даже пустую бутылку из-под алколина, тыча пальцем в этикетку и щёлкая себя щелчком под горло. Кубинец понимающе затряс головой: си, си! (что означает: да, да!). Он взял у ребят деньги (солдатам выдавали по 4 песо 40 сентаво). На следующий день кубинец принёс четыре бутылки какой-то женской мази для ног или для лица, и две пачки сигарет. (Папирос здесь нет: только сигары и сигареты.) Ребята попробовали эту мазь на палец, понюхали, кто-то даже лизнул языком, и выбросили вон.
Потом мы с одним парнем пошли в самоволку в город. Мы знали: в Камагуэе ходил русский патруль (под городом стояла не только одна наша часть). Ох, и натерпелись мы страху, бродя по городу в поисках проституток. Надо сказать, Камагуэй славится как скопище самой застарелой контры и самых дешёвых проституток. Но сейчас проституток запретили, и они вздорожали. Проституткой я до сих пор ещё не обладал, но на то были свои причины.
Уже отсидел десять суток на „губе“. Вышло глупо, ах, как глупо и посредственно! Тем более…»
Далее якобы копия письма оборвалась. Что было потом, можно попытаться восстановить по другим источникам.
Понятно, что под конец службы Кузнецов окончательно расслабился. Ему всё до ужаса надоело. Осталось одно развлечение – самоволки. Однако это была ещё та игра. Пока ты не попался – всё хорошо. Но если залетел…
Кузнецов залетел в конце июня 1964 года. Он писал в своём дневнике: «Я взлетел слишком высоко, чтобы по возвращении на землю собрать свои бренные осколки в единое целое. А ведь самоволка работала, как хронометр».
«Вплоть до самого ужина, –
рассказывал Кузнецов, –
шёл несносный, непролазный тропический дождь. Он затопил кругом всю окрестность и, чтобы задами добраться до первой асфальтированной дороги, нам пришлось снять башмаки и носки, и засучить узенькие, как бамбучины, брючки. Но засучить их на толстые икры явилось неразрешимой головоломкой. Мы пробирались через полупустынный автопарк и дальше через широкий луг с жёсткой месячной щетиной и залитый по щиколотку, как в половодье. Тучи глухо скрежетали и вот-вот могли снова обвалиться потопом. Упрямо накрапывала подозрительная морось. Мы – это Кушнаренко и я. Кушнаренко – в бывшем что-то вроде барабанщика в одной из краснодарских джазбанд, счастливый, оптимистичный человек. Оптимистичный до такой степени, что никогда не задумывался над своими поступками. Единственно, к чему он не выработал иммунитет, так это к армейским порядкам. Он любил улыбаться и на ощупь был плотный, как молочный щенок. В тот день мы оба заступали в наряд дневальными по роте, во вторую смену с 2-х часов ночи. В общей сложности мы имели приличную кучу денег – 42 песо, три четверти которой проходили в гаванских барах. Наш скорбный путь, начиная с первой автобусной остановки, был до отказа насыщен рекламным неоном, высокопробной залётной музыкой, пленительной давкой среди чувственных женщин и едким призраком русского патруля. В мрачном районе порта мы сделали первый заход в бар. Crema Cacao! Я его тянул, как заядлый курильщик редкую сигарету. Тянул и стонал от благоговейного блаженства. Кушнаренко после сообщил, что с нас порядочно содрали. Удивительно, платил-то я! Экзотически, страстно наигрывал музыкальный комбайн-автомат. Пять сентаво – пластинка. Пять сентаво – глоток кубинской музыки. Была и русская – „Очи чёрные“, – филигранно отточенный мотив. Пять сентаво – русская тоска. В баре пьют корректно – по-птичьи. Но русских здесь уже знают. – Товарич!» Им наливают сразу полный стакан. Самоволка тикала на семи камнях (семь свободных часов), и никто ещё не знал, что в полку скоро нас будут разыскивать. Мы покамест блуждали в улицах узких, как ущелья, и попыхивали ершистыми сигаретами, но уже надоедало. Выручило такси. «– a la „Victoria!“ (квартал в Гаване, где расположены „весёлые“ дома). И вот бар „Виктория“. Целый квартал. Улица густо запружена одними мужчинами. Казалось, проходило заседание общества холостяков, председатель только что кончил свой потрясающий доклад и все высыпали на перерыв. Кушнаренко сразу приуныл и высказал проблематичное предложение о том, что надо, наверное, занимать очередь. Но мы перед этим крепко поддали, чтобы долго рассуждать, и под сильным креном ввалились в дверь, в коридор, на лестницу, в дверь, в пространство и что-то так вплоть до самого дна свободной цивилизации, где по нас в невероятной тысячелетней тоске изнывали знойные женщины тропиков. Тьфу! Тьфу! Тьфу! Старая романтика, чёрное перо.Во втором часу ночи я пришёл в „Колонию“. Ночь. Пронзительная, нервная тишина. Чуткие чёрные лужи. Пошлость кончалась. Оставалось несколько шагов. Вот и они преодолены. Я перелез через сварливую колючую проволоку и направился в роту. Там меня уже поджидали.
– Где был?
– В самовольной отлучке. Делал биографию.
Гауптвахта. Одиночка. Я растянулся на „ковре-самолёте“ – голом деревянном настиле и закрыл глаза. Металлически крупно звенели тяжёлые комары. Кровопийцы, они жалили, как шприцы. Я лежал в четырёх стенах, рука свисала, под руку подскочила пузатая мелочь – две-три строчки: „– Я попал на губу. Нечем мне похвалиться, но и не о чем долго жалеть“. Кушнаренко посадили утром».
Из-за этой самоволки Кузнецова домой, в Советский Союз, отправили позже всех – лишь в конце июля 1964 года на пароходе «Грузия».
Позже заместитель командира взвода старший сержант В. Караичев прислал на него следующую характеристику:
«За время прохождения службы в в/ч п/п 14308 показал себя недостаточно дисциплинированным солдатом. По боевой и политической подготовке имел хорошие и отличные показатели. По характеру спокоен. На замечания старших и своих товарищей реагирует совершенно неправильно. Смотрит на всех свысока, считает себя человеком незаурядного ума. Службу в Советской Армии считает обузой. В общественной, комсомольской, спортивной жизни подразделения участия не принимал. В период с августа 1962 по 1964 год находился в заграничной командировке. С поставленной задачей справился удовлетворительно. Уставы Советской Армии знает, но практически выполняет слабо. Находясь на должности телеграфиста, стал специалистом 2-го класса. Технику знает хорошо. Имеет ряд взысканий от командиров и начальников. Увлекается литературой. Среди командиров и товарищей по службе авторитетом не пользуется. Политику партии и Советского правительства понимает правильно».
В воинской части эту далеко не лестную для Кузнецова характеристику утвердил командир подразделения Исаченко.
Наверное, Караичев во многом был прав. К концу кубинской командировки Кузнецов явно интерес к службе потерял. Его интересовали в основном одни стихи (если не считать кубинских девушек). Он всерьёз считал, что кубинские стихи могли принести ему известность. «Ведь ничего подобного, – говорил Кузнецов спустя годы своему ярославскому коллеге Евгению Чеканову, – в русской поэзии раньше не было: русский солдат – на Кубе». Но оказалось, что на родине на любое упоминание про службу в Камагуэе сразу наложен категорический запрет. В Советском Союзе Кузнецову разрешили печатать лишь отвлечённые стихи, не содержавшие никаких кубинских примет.
Запреты, кстати, продлились вплоть до конца горбачёвской перестройки. Я помню, как в интервью для журнала «Советский воин» Кузнецов в начале 1988 года скупо сообщил, что после Читы он оказался на Кубе, добавив: «Думаю, что когда-нибудь удастся напечатать некоторые свои юношеские стихи о Карибском кризисе». Но военная цензура тогда даже эти безобидные две строчки пропустить не захотела. Впервые кубинские стихи поэта пробились в печать лишь в 1989 году, попав в его итоговый сборник «Золотая гора». Но время ушло. В 1989 году Кузнецов гремел уже другими стихами, и его «Солдаты в клетчатых рубашках» на фоне книги «Русский узел» мало кто заметил.
Вячеслав Вячеславович Огрызко родился 28 июня 1960 года в Москве. В 1984 году он окончил исторический факультет Московского педагогического института им. В. И. Ленина. В круг его интересов входят история русской литературы XX–XXI века, культура и литература малочисленных народов Севера, воинская песня. Он автор историко-литературных исследований «Песни афганского похода», «Дерзать или лизать», справочников о русских современных писателях, других работ. С 2004 года Огрызко редактирует еженедельник «Литературная Россия».
Виталий Кириченко. Ты в небесех…
С провинциальной неторопливостью, где покой и лад, и время медленнее движется, и мало что меняется вокруг, а новости, особенно печатные, запаздывают, как-то открыл в Рунете сайт журнала «Наш современник». А там – удар под дых. Юрия Кузнецова больше нет. Уже похоронили. И поставили в номер его последние стихи. О монахах, об истинной вере в Бога. «Ты в небесех – мы во гресех. Помилуй всех!» Вера – от верности, то есть можно сказать: «Не вера в Бога, а верность Ему». А это уже значительнее, надёжнее. То есть Юрий Поликарпович, бывший атеист, как и все мы, его поколения, пришёл к пониманию, что православию – спасать Россию, что против Бога не попрёшь: нас не спрашивали, даря жизнь, и не спросят, когда отберут, и не знаешь, когда закончится.
Переживая это потрясение, вспоминал. Складывал какую-то картину моих личных отношений с Юрием Поликарповичем как с ровесником. Ведь вместе учились в Краснодарском пединституте, на историко-филологическом. Ходили по одним аудиториям, боялись строгого (как нам казалось) декана Гаврилу Петровича Иванова. И годы будто бы не пролетели. Всё видится, ощущается, легко разворачивается цветастой тканью из сундука памяти.
Шестидесятые годы! Были мы наивные, непоколебимо верящие в счастливую судьбу, всегда в поиске интересного, и многое казалось заманчивым. Я был на два курса младше, но по возрасту одинаков, так как поступил в вуз после армии. А Юра был зачислен после десятилетки, и уже со знаком талантливости, которую надо беречь, давать ей дорогу пробиться. Наверно, так и должно быть, отмеченные свыше знаком творчества рано проявляют себя, на них возлагают надежды. Увы, не все они сбываются. Однако действительно загадка. В тот период собрались на историко-филологическом, в Краснодаре, в будущем значительные, известные на всю страну, на весь мир, люди.
Виктор Лихоносов запомнился лёгкой походкой (передвигался, как пушок, по аудиториям на ул. Тельмана) и всегдашней отрешённостью. А после поездки в Москву, к самому А. Твардовскому, на доработку рассказа «Брянские», вскоре опубликованного в «Новом мире», он сразу стал в центре внимания студентов и преподавателей. В него сразу все поверили, признали как писателя. Одна за другой стали появляться талантливые, красивые по языку и музыкальности произведения, как заметное и значительное слово в советской литературе.
Иван Бойко выпустил тоненькую книжку «Разлад», недавно демобилизовался из танкистов, ходил в офицерской гимнастёрке с широким поясом и козырял своей армейской выправкой. Он и поныне, в свои почти 76 лет бодрствует, мечтает о собрании своих сочинений. Живёт один в центре Краснодара в двухкомнатной квартире, заставленной переполненными стеллажами книг. Изредка перечитывает письма от Леонида Леонова, Григория Коновалова, Валентина Распутина, Семёна Бабаевского, Валерия Ганичева, Евгения Носова, Виктора Астафьева, Василия Белова… И окружающие его литераторы всё кажутся мальчишками. Из 14 своих книг в Москве он издал 5, в том числе в «Роман-газете» повесть «Успеть до заката», тиражом 2640 тыс. экз. Каково? Я иногда заезжаю к нему проведать. И вижу: он не одинок. И даже востребован. В прихожей толпятся то земляки, то любители фольклора, то коллеги по перу, то начинающие авторы. Уже после смерти Юрия Поликарповича увидел у него связку книг, выпущенных издательством «Литературная Россия». На мой вопрос, откуда книги, Иван Николаевич сказал:
– Батима прислала.
«Неужели жена Юрия?» Иван Николаевич счёл нужным рассказать:
– С Батимой мы до сих пор держим связь. Я-то её кум. Крестил в церкви их дочку Анечку. С Юрой мы долго дружили. Вместе жили в «общаге», отдыхали на море, он бывал у моей мамы на каникулах в станице Пшехской, позже я всегда останавливался у него в Москве, когда приезжал по своим делам. Батима настояла на крещении. Юра махнул рукой: «Крестите, раз надо». Поэтому я и понёс Аню. Благополучно окрестили. Так что я в ранге кума… И другом ему был, всячески огораживал от собутыльников, липших к нему в Краснодаре. И в Москве мы с Батимой не раз выгоняли пьяниц: «Идите, идите отсюда!»
Следующий сокурсник – Юрий Селезнёв, в будущем – лидер московских критиков, розовощёкий, высокий. Всегда ходил со стопкой книжек под мышкой, просиживал свою молодость в библиотеке – Пушкинке, да ещё и в заветном абонементе лишь для учёных, куда достал пропуск. Любимым его автором работ по НСО был Достоевский. Характерно подчмыхивал и поддёргивал носом, как от щекотки, был лидером научно-студенческого общества под руководством русоведа-профессора Всеволода Альбертовича Михельсона. И никто не догадывался, какую творческую вершину он покорит в журнале «Наш современник» и редакции «ЖЗЛ». С кем попало не водился, дружил верно и преданно со Славиком Неподобой, старшим на два года братом известного кубанского поэта Вадима Петровича Неподобы. Славик был признанным на факультете литературным авторитетом, все звали его «Белинским» и тянулись к нему как к прирождённому оратору, лидеру, вожаку.
Валера Горский, земляк Юры из Тихорецка, физически слабенький, застенчивый, читал свои новые стихи о весне, о слепом, переходящем улицу, неловко тычась палкой в бордюр. И смущённо прикрывался тыльной стороной ладони, как девушка. Весь витал в поэзии, придумывал строчки и тут же озвучивал нам, однокашникам. Дружил, как и я, с Вадимом Неподобой. Юрий Кузнецов позже посвятил ему три стихотворения.
Вечерами студенты гуляли по Красной от Тельмана до улицы Горького, туда и обратно. Володя Шейферман (Жилин) тоже декламировал нам свои творения на углу Мира и Красной. Его стихи, на грани разума-безумия, возбуждали воображение, были очень смелыми и свежими.
Поэты, литераторы встречались в аудитории на Тельмана, 4, по выходным. Читали по очереди, кто что «сотворил» за неделю. Звучали проза и поэзия. Слава Неподоба делал щадящие, благожелательные разборки. Ему не жалко было дать лестные прогнозы какому-нибудь из нас «старику». Кстати, позднее довелось мне бывать на нескольких семинарах, и все были безжалостными «избиениями младенцев», уничтожавшими робкого автора на корню. Теперь же не лучшие времена проживают два официальных Союза писателей, то и дело переселяемых властями в Краснодаре «к чёрту на кулички».
В конце дружеской встречи Славик обычно собирал в кепку по рублю, лично шёл в гастроном и покупал большую бутылку дешёвого портвейна, кабачковой икры. Пир переносился в одну из комнат общежития, где строгой хозяйкой была комендантша Анна Константиновна. Её боялись все, но не Славик. Он по выходным сколачивал бригаду грузчиков, мы шли разгружать вагоны на Краснодар-2, зарабатывали деньги и продукты. Славик не забывал про Анну Константиновну, делясь с нею то связкой бананов, то ящиком лука.
Юра Селезнёв обычно не участвовал в мальчишниках, осуждал портвейновое веселье Славика и уходил к своей возлюбленной Людочке. Он недавно женился и жил у тёщи, на улице Комсомольской, в старом высоком доме недалеко от вуза. Его Людочка была исключительно красива, фигурой напоминала Софи Лорен. Я завидовал Юре – какая женщина у него!
Юрий Кузнецов тоже заходил на неподобовские чтения. Сидел или один, или с Вадимом Неподобой. Был он огромнее всех, широко расставлял ноги, чтоб уместить их под столом. Его породистое лицо оценочно поворачивалось к выступавшим, он морщился, кривился – не нравилось. И редко когда улыбался. Пить портвейн не ходил, держался особняком, был слегка высокомерен. Наверно, уже тогда знал себе цену. Вадим восхищался своим кумиром, декламировал его стихи девушкам и ребятам, заучивая наизусть. Он боготворил Юру. Мне казалось, что Вадим станет великим поэтом, он пишет всё лучше и лучше, а за что он хвалит Юру, я не понимал. Тем более что Юра иногда делал вид, что не замечает меня, наверно, на почве ревности.
Я увидел его первый раз на улице… Дело было так. На факультете училась Наташа Колодезная, воронежская дивчина, красивая, остроумная хохотушка, с белыми пышными волосами и кудельками на висках. Она выпивала наравне с Вадимом портвейн, была на равных с аспирантами и доцентами, не отказывала в свидании мальчикам. Кузнецов раза два встретился с нею, прогулялся. Назначил ещё свидание. И в эти дни я тоже увидел Наташку, но как? На крыльце вуза дрались двое парней из-за неё, а она с затаённой страстью наблюдала, кто кому набьёт морду. Назначила обоим одновременно свидания возле вуза. Пока лев и тигр терзали друг друга, пришла обезьяна (это был я) и увела их добычу, то есть Наташка пошла со мной. Ей было уже неинтересно, кто победит. Мы с ней долго гуляли, выпили бутылку портвейна по очереди из горлышка, она набила туфлями ноги и шла босиком, я привёл её к общежитию, постоял на «шухере», пока она влезала через окно в свою комнату, до смерти боясь Анну Константиновну.
Следующие два вечера мы опять гуляли, я уже считал, что мы с нею задружили. И вот идём по Красной, она забыла, что назначила свидание Юре Кузнецову возле перил уличного ограждения. Он стоит, думая, что она торопится к нему, мы проходим мимо. Он окликает. Я оборачиваюсь, вижу здоровенного парня с проницательным лицом. Такой не унизится до драки. Но мышцы приличные, видно, качается. Наташка отрывается от меня, возвращается к нему, он берёт её под руку и ведёт в противоположную сторону. Я стою дураком и не знаю, что мне делать. Отнять силой? Смириться с потерей? Я вижу, что Наташка упирается, замедляет ход, бегу за ними, хватаю свою подругу под руку и отрываю от верзилы. Его лицо передёрнулось, он потянул девушку к себе, а я – к себе. Наташка высвободилась, буркнула Юре «извини» и быстро пошла со мной. Шагов через двадцать я оглянулся – Юра стоял, как вкопанный, переживал. Или философствовал о женском коварстве, непостоянстве красоты.
Я недоумевал всё время, почему Наташка пошла со мной? По всем статьям Юра был красивее, породистее, талантливее меня. Кроме настырности, мне и козырять было нечем. Но мы с Наташкой удержались друг возле друга, все её кавалеры отстали, никому больше она не назначала свидания. На последнем курсе мы поженились и вместе уехали отрабатывать диплом на Дальний Восток. Потом всё ж расстались, через 15 лет. Её тяга к портвейну оказалась сильнее всего, хотя и работала моя бывшая референтом в ЦК компартии Узбекистана. И сейчас, живя в Ташкенте, любит богему и горячительные напитки.
А Юрий Поликарпович, говорят, прислал письмо, где спрашивал, правда ли, что Колодезная Наташа вышла замуж за Виталия Кириченко? Да, правда.
В институте Юрий тяготился учёбой, пропускал лекции. Он знал, что не по призванию сидит здесь. И на лекциях тоже писал стихи. Тетради для конспектов он испещрял рифмованными строками. Лекторы были благосклонны к юноше. А вдруг он станет великим поэтом? Не надо мешать. Всеволод Альбертович Михельсон, Израиль Львович Духин и его жена Белла Израилевна, Никита Владимирович Анфимов, Николай Иванович Самохвалов и другие преподаватели так и остались в памяти истинными поборцами своей науки и вечного творчества.
А Юру нашёл влиятельный покровитель, секретарь крайкома партии по идеологии. Он звонил вузовскому начальству, требовал студента Кузнецова к себе на приём и заставлял читать свои произведения. Говорил ему, что запирает его на ключ на два-три часа в кабинете, а когда вернётся – чтобы новое стихотворение было написано. И Юра сочинял, бродя по вельможным коврам, выглядывая в окно. Внизу, по улице Красной шли люди, не ведая, что творятся гениальные вирши. Секретарь этот стал покровителем, спасал Юру от наказаний за пропуски лекций и побуждал его к творчеству. Не раз звонил декану Гавриле Петровичу Иванову, что Юра на ответственном партийном задании. И Юра добросовестно сидел под замком, рождая свои шедевры.
Где он теперь, этот секретарь? Найти бы такого в нынешние времена!
Вскоре, точнее, через полгода, Юра ушёл в армию, попросился на Кубу, «в горячую точку». Как раз случился Карибский кризис, когда наши ракеты оказались под носом у американцев, да ещё в большем количестве, чем они насчитали.
С тех пор прошло несколько лет. Я отработал с Наташкой на Дальнем Востоке, растерял краснодарских друзей и лишь в 1977-м возвратился. Юрий Поликарпович обосновался в Москве, но наезжал и на Кубань. Стал знаменитым, известным. По приезду останавливался в гостинице, обязательно навещал Вадима Неподобу. Подсказывал ему окончить курсы Литинститута. Вадим маялся по квартирам, распалась его семья, замучили алименты.
В маленькой комнатушке, которую Неподоба снимал у старушки на улице Коммунаров, между Горького и Гоголя, я встретил Юрия Поликарповича, зайдя проведать Вадима. Московский гость сидел на низеньком креслице, широко расставив ноги, еле умещаясь в комнатёнке. Они о чём-то оживлённо беседовали, как оказалось, о положении в Союзе писателей, о возрастающих трудностях напечататься. Кузнецов мне кивнул, но руки не подал, лишь внимательно осмотрел. Оба уже были разгорячены всё тем же портвейном. Вадим печатал на моей пишущей машинке, комкал и выбрасывал в угол бумажные листы. Юрий привёз другу пару своих книжек, одну всё держал в руках, ласково поглаживая томик, как бы общаясь энергетикой с оторванной частью своего внутреннего мира, вошедшего в эту книгу. Вадим души не чаял в друге, ревностно на меня поглядывал, как бы я не перехватил на себя внимание москвича.
Вот, пожалуй, и всё, не считая официальных встреч и приёмов то в Союзе писателей, то на выступлениях перед аудиториями. Глядя на обоих во время чтения ими собственных стихов, я радовался их талантливости, огромной и точной памяти, обилию запомненных строк.
И всё ж, считаю, Юрий Поликарпович пока недооценён, не разошёлся в народе «летучим дождём брошюр». То ли время такое серое, то ли специально препятствуют некие силы, тормозящие русскую культуру? А скорее, мы сами, по врождённой безалаберности, не хотим и не умеем чествовать самых достойных первопроходцев-гениев, считая, что коль Россия богата талантами, то нечего их и отмечать. Бабы ещё народят.
«Ты в небесех, мы во гресех», прости нас, Юра, всех.
ст. Брюховецкая,
Краснодарский край
Виталий Иванович Кириченко родился в 1944 году. В 1966 году он окончил историко-филологический факультет Краснодарского педагогического института и был распределён в Приморский край. Потом судьба забросила его в Воронежскую область. На малую родину Кириченко вернулся лишь в 1977 году. Он – автор книг прозы «Свадьба у Дегальцевых» и «У родника», а также повестей «Афганец из прошлого» и «За высокой стеной».