355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Звать меня Кузнецов. Я один. » Текст книги (страница 17)
Звать меня Кузнецов. Я один.
  • Текст добавлен: 18 сентября 2017, 12:01

Текст книги "Звать меня Кузнецов. Я один."


Автор книги: авторов Коллектив



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 35 страниц)

А вот ещё у Фета: «Какая грусть. Конец аллеи. Опять с утра исчез в пыли. Опять серебряные змеи через сугробы поползли…». Серебряные змеи – это позёмка… Эту строку, кстати, отмечал ещё Бунин…

– Да, это тоже есть у Кузнецова в «Змеиных травах: „А впереди через насыпь Серебристые змеи ползли…“».

– Да! Ну, Юрий Поликарпович!.. Но ведь строку «Белеет парус одинокий…» Лермонтов тоже взял у Бестужева-Марлинского… Однако в плагиате его не обвинишь. Надо именно «уметь взять», как Кузнецов говорил. Чужое становится своим, если взято талантливо. Это всё равно, как лиса в басне Крылова виноград хотела бы сорвать, да не может. Чужое можно взять только силой таланта, и чем больше талант, тем меньше заметно так называемое «заимствование». Причём Кузнецов ведь не скрывал, не боялся того, что узнают. Наоборот говорил с удивлением: «Странно, даже никто не заметил». Поражался, что критики, читатели такие необразованные…

Потом он переводные стихи стал показывать. Не помню авторов, но про «Пьяный корабль» он сказал, что все переводы плохие. (Свои он тогда, по-моему, не читал.) Далее… вот «Руки по швам, руки по швам!..», помните, стихотворение Кузнецова? («Моросящий дождь».) «Это же, – говорит, – Киплинг! Я взял саму интонацию у него». Достал стихотворение Киплинга. Я сравнил, – действительно! – тот же ритм…

– А про свою работу над переводами он рассказывал что-то?

– Помню, нужно было переводить поэта славянского – то ли чешского, то ли югославского, – и братия литературная быстро разобрала всё самое лакомое, лёгкое. А зарабатывать ведь надо как-то. И всю эту оставшуюся груду подстрочников Кузнецов сгрёб, принёс домой, посидел, вник, – какая где рифмовка, какой строй стиха, – и стал быстро работать, переводить. А я тогда пришёл к нему в гости и как раз застал его в момент азартной работы. У него дело уже шло. Решили сделать паузу… Он говорит: «Ну, может быть, ты пока организуешь чего-нибудь? Вниз спустись в магазин…». Я прихожу назад – а он уже то ли строфу, то ли стихотворение написал, не помню. Но помню, что – поразился темпом его работы. Он ещё сказал мне, что всё допереводит за неделю. А там было листа два, наверно…

Помню, он говорил про своё стихотворение «Распутье», где есть слова «И мосты между добром и злом»… И вот эта строчка (она дважды повторяется в стихотворении) Кузнецову не нравилась. Это было ещё в первую нашу встречу. Именно эти слова «мосты между добром и злом». «Не могу, – говорит, – ну, не идёт ничего другого…». И как бы он спрашивал, впервые за всю жизнь так спросил: «Вот это, кажется, не законченным?..» «А впрочем, – говорит, – ладно, пусть так…» А я что ему мог сказать? Предложить я ничего не мог…

Ещё он говорил, что, например, слово «годы» в стихах – неправильно. «Не „годы“ должно быть, а „лета“! „Годы“ – это не точно». Вот у Боратынского: «И, в молодые наши леты, / Даём поспешные обеты, / Смешные, может быть, всевидящей судьбе…». «Молодые наши леты», не «годы». И вот он говорил, что поэтически правильнее не «годы», а «леты»… Никаких новых словечек тоже он терпеть не мог… Ещё по поводу лексики помню, говорил, когда писал поэму «Змеи на маяке», что его мучило одно слово – «кубарь». Там есть такое. «Я, – говорит, – его у Даля нашёл». Он мне сам говорил.

Помню, что про своё стихотворение «Семейная вечеря» Кузнецов говорил, что оно автобиографическое. «Так всё и было. Цыганка предрекла родить поэта».

Потом он сам несколько раз говорил, что вот эти его ранние строчки, где «Выщипывает лошадь тень свою…» – определили его мировосприятие.

Цитировал как-то Лермонтова. «Быть может, эти вот мгновенья, что я провёл у ног твоих, я отнимал у вдохновенья. А чем ты заменила их?». И говорит: «Звучит несколько эгоистично, но очень верно схвачено…». Подчеркнул ещё: «А чем ты заменила их?!».

Говорил и о прозе. О Бунине говорил, что стихи у него выше прозы в каком-то смысле. Как-то вечером он читал мне стихотворение Бунина «Одиночество». Там где: «Хорошо бы собаку купить». Целиком читал. Про Чехова он говорил, что «Чехов свою задачу выполнил». Выполнил как писатель. «Сорок четыре года, – говорит, – жил. А написал!.. Диву даёшься…». Особенно «Чёрного монаха» он выделял. Ценил Чехова…

Из XIX века Юрий Поликарпович ценил ещё Якова Полонского, «Костёр». Боратынского какие-то стихи читал…

Вообще иногда, бывало, подойдёт, откроет книгу поэта, покажет: «О! Вот – поэзия! Это останется». Порой даже какого-то неизвестного поэта или малоизвестного. Уже не помнишь, что за стихи, откуда, но поразишься, как неожиданно, ярко…

В последнее посещение я видел, как он избранное Клюева изучал с карандашом в руках, что-то там отмечал. Я даже удивился, обычно не видел такого. Говорит: «Вот, попадается много интересного… Но слишком уж он в себе замкнут. Нет интонации. Стихи в стихах живут…».

Про Есенина. «Вот у Есенина, – говорит, – „Жизнь моя, иль ты приснилась мне…“. Такую строчку так просто написать нельзя. Это – прозрение из иного мира». «А вот – „Словно я весенней гулкой ранью проскакал на розовом коне“ – это Афанасьев, – говорит, – наступает рассвет. Сразу видно». Вообще, он говорил, что из двадцатого века неизменные величины только две – Есенин и Блок. Из серебряного – никого… Потом ещё говорил, что о нации судят не по количеству людей, а по качеству… «Вот Есенин – это как бриллиант. Не будь Есенина – и всё! – нация уже другая, народ другой, другое лицо, другое состояние у народа…» То есть Есенин может перетянуть, перевесить. Если бы его одного не было, обеднилась бы целая нация. Мы были бы другие.

– А Маяковского он не любил, да?

– Маяковского не очень… Но когда речь шла о смерти, он говорил, что «Маяковского убили». Так же, как и Есенина. Он в этом нисколько не сомневался.

– Странно, что в своём предисловии («Воззрение») к последней книге он не отметил почти ничего у Блока. Только в дорожной череде его стихотворение упомянул.

– Он мне как-то сказал, что «долго не мог выйти из-под влияния Блока». Это его слова. «Интонация была блоковская. И мне на это обращали внимание…». Я так удивился, что он это говорит: «Долго не мог освободиться от его интонации. Был в плену…». Про Есенина он же не говорил: такого, а вот под влиянием Блока он, по собственному признанию, находился. Знаете, какое стихотворение Блока напоминает о Кузнецове? (Ю. П., кстати, его выделял): «О доблестях, о подвигах, о славе…», где герой фотографию возлюбленной убрал со стола – «Твоё лицо в его простой оправе / Своей рукой убрал я со стола». Кузнецов мне об этом стихотворении сам говорил, прочитал его и даже назвал своё стихотворение, которое напоминает это блоковское. Потому что, когда он освободился от этого влияния, ему уже нечего было стесняться и скрывать…

– А про музыку он что-то говорил?

– Да. Он даже купил пианино, чтобы Катя (младшая дочка) училась играть. Как-то, помню, день рожденья был у Кузнецова, и он попросил её сыграть Бетховена «К Элизе». Когда она начала играть, он был очень тронут…

Ещё однажды он сказал, что надо послушать одного певца. Тут же пошли к соседу (у Кузнецова телевизор тогда не работал). Не помню, кто пел, – бас или баритон… И вот мы специально ходили – послушать… Он любил классическую музыку. Просил у меня диски, я ему давал. Это были и Моцарт (он любил сороковую симфонию), и Бах, и Вивальди. Он всё это слушал, потом возвращал. Причём, очень аккуратен был, долго не держал никогда. Вообще он был очень пунктуальный и аккуратный во всех отношениях: и насчёт встреч, и насчёт времени, вещи всегда возвращал. Если что-то чужое – откладывал, чтобы вернуть. Была у него такая удивительная скрупулёзность.

– Я слышал, что он даже пометок старался не делать в книжках, чтобы их не повредить, не запачкать…

– Я ему пару раз давал книжки. Он как-то говорит: «Принеси мне книгу, как священники людей крестят, в каком порядке молитвы звучат… Мне нужно для работы». Я ему требник принёс, показал, что посмотреть надо. Он продержал недели две, потом, когда я к нему пришёл, из стола вытаскивает – отдаёт: «Всё, – говорит, – не нужно». А ещё он как-то спросил: «Вот, свеча… богатая символика должна быть… Есть литература какая-нибудь?». Я тогда как раз работал в одном православном издательстве и принёс ему брошюрку «Что нужно знать о церковной свече». Там о значении свечи, когда она возжигается, когда это началось. Он почитал и говорит: «Не то. Я для себя тут не нашёл ничего. Это я всё знаю…». А ему, очевидно, нужно было именно про символ, символику. Он всегда выходил к символам, обобщал.

Однажды я на Арбате увидел, что мужик продаёт трёхтомник сказок Афанасьева. Звоню Юрию Поликарповичу: «Нужны сказки Афанасьева?» (А у него, как я помню, был только один том). «Да, – говорит, – у меня нет…». И я ему купил, привёз. Он сразу напомнил про своё стихотворение «Я скатаю родину в яйцо…», что это взято оттуда – из афанасьевских сказок. Потом говорит: вся эта богатая мифология содержится в сказках. Говорил также о былинах, пословицах и поговорках.

Вообще у него была огромная библиотека. Я как-то спросил: «Неужели вы всё это прочитали, Юрий Поликарпович?». «Практически всё». «Представляешь, – говорит, – я, когда учился, не пьянствовал, не бражничал… Редко когда принимал участие в этих делах. Жил с товарищем, он часто уезжал, а я оставался один. Читал. У меня времени было много…». Из «Махабхараты» – эпоса индийского – стал приводить какие-то отрывки…

Как-то Ю. П. обратил внимание на тот момент в трагедии Шекспира «Макбет», где герой говорит: «Я смерти не боюсь, пока в поход / На Дунсинан Бирнамский лес нейдёт». А враги его, наступая, решили прикрываться ветвями с деревьев, и получилось на самом деле, что лес задвигался и пошёл на Макбета. Кузнецов восхищался: «Какая сила образа! Ведь это невозможно просто так представить себе, чтобы лес пошёл войной!..».

В книжную лавку любил ходить. Как-то мы поехали в лавку на Кузнецкий мост, зашли (а я не был ещё тогда членом Союза писателей), он отобрал пачку книг и говорит: «Мадам Бовари читал?». «Нет». – «Бери». И он мне купил, подарил «Мадам Бовари»: «Надо обязательно прочесть». Очень ценил новеллы Проспера Мериме. Когда вышел пятитомник, он говорил: «Хочу достать». А у меня на работе один человек продавал как раз Мериме, и я позвонил Кузнецову, говорю: «Продаёт один мой сослуживец». Он: «Срочно!». Мы с этим товарищем всё бросили и поехали сразу к нему домой. И он купил. Помню, 50 рублей вытащил. Ну, в общем, дороговато тот ему продал… В идеальном состоянии всё. Он его поставил на полочку и читал потом. Мопассана тоже ценил. Книжки несколько раз мне давал читать. Говорил: «Тебе надо прочитать „Опавшие листья“ Розанова» (это было ещё в первую встречу). Дал мне этот том, говорит: «Это я за большие деньги купил. Смотри, береги, – говорит, – книжку!». Потом ещё что-то давал. О смерти хорошее такое исследование. Тоже говорит: «Тебе надо прочесть. Мозги на место ставит».

– Сестра Кузнецова рассказывала, как однажды спросила у Юрия Поликарповича, какая самая ценная для него книга в его библиотеке. И он ей достал какую-то книгу про евреев… Вам он ничего такого не показывал?

– Нет. Но мы как-то ехали в троллейбусе, и на зимнем окне была нацарапана шестиконечная звезда. «Вот! – говорит. – Не знают уже, где показать своё присутствие. Даже в автобусах рисуют…». Ну, а так вообще он говорил: «Не надо тебе. Не влезай вообще в это…». Так он мне не советовал вникать в эту проблематику по поводу евреев: «Тебе это не нужно. Ты – пиши…» (стихи, имелось в виду). Вообще говорил, что писать надо больше. «Больше писать!». Один раз, закрывая за мной дверь, укорил, что мало работаю, говорит: «Зря! Тебе дар дан – надо его обязательно реализовывать!».

И насчёт спиртного тоже говорил: «Не надо, это не твоё…». То есть он был очень мудрым наставником, не просто так общался. Батима как-то пришла с работы, а я был дома у них: «Володя, про вас говорят, что вы в ЦДЛ-е очень часто бываете и выпиваете…». А Кузнецов говорит: «Мало ли чего там наговорят! Про меня вон чего только не говорили…».

Володя Бояринов рассказывал, что, бывало, три дня пиво пили, уже все в компании были такие обрюзгшие, а Кузнецов вдруг говорит: «А ну-ка иди – посмотри…» И читает стихотворение новое какое-то удивительное. Тот говорит: «Юра! Когда же ты это всё успел? Стихи сочинить?». А Кузнецов ему: «Вот так…». То есть подключённость у него была постоянная, хоть он и пил. Это другие, кто компанию составлял, пили просто так. Так у них всё это и проносилось. Был лишь интерес, бравада – посидеть с Кузнецовым, пообщаться…

Кстати, отмечу, что он в ЦДЛ крайне редко ходил. Если заходил – оглядывался: потому что общался только с теми, кого знал, сторонился чужих, был даже излишне замкнут. Очень щепетилен. Так просто ради выпивки никогда не садился. Если его звали, например, выпить на халяву, – он терпеть не мог, брезговал. Тысячу раз поморщится, причём так брезгливо. Иногда спрашивал у близких знакомых: «А кто это? Что за человек?..». И почти никогда не брал взаймы. Изредка только у самых близких знакомых. У него был такой гордый характер. Если только человек ему чем-то глянется – каким-то словом, отзывом или чисто внешне, – тогда он может чужого включить в свой круг общения. Но если нет, то – ни за что. Просто замкнётся и не будет разговаривать. А может даже сказать, не то, чтобы грубо, но так: «Всё, до свиданья…». Ну, а чего, действительно, время тратить?

Вообще, он говорил о винопитии, что ту часть головного мозга, которая отвечает за творчество, алкоголь не повреждает. Не знаю, откуда он это взял, но говорил, что вот, мол, не действует алкоголь разрушающим образом на творчество. Что поэт, если он поэт, то таковым и останется.

– Да, про левое и правое полушарие у него было и в лекциях, и в повести «Худые орхидеи».

– Да. Эта повесть, кстати, во многом автобиографическая. Он там описывает состояние белой горячки. Он мне сам об этом рассказывал. Мы тогда давно с ним не виделись, и он сказал, что такое с ним было, и он это всё описал в повести. «Мы три дня накануне бражничали, – говорит, – и – чувствую – ноги отказали, идти не мог. Состояние было ужасное. Приезжаю на работу. Начальник посмотрел на меня, говорит – езжай домой». И очень кратко рассказал, что, мол, преследовали его голоса. Я заинтересовался, встрепенулся: «Как это так?!». Он говорит: «Вот возьми и почитай». Я прочитал… Ну, конечно, то, что он пережил, от такого люди с ума сходят… это бесовское… Бог попустил ему…

Я сам в какой-то момент оказался подвержен Бахусу. И признался ему: «Юрий Поликарпович, не могу отвязаться… Каждый день… В ЦДЛ стал попадать и выпивать… такой образ жизни…». Он говорит полусерьёзно, полушутя: «Это мои бесы на тебя перескочили!..». Это было в восьмидесятые годы. Я в церковь тогда ещё не ходил… «Ну, ты что сделай… – посоветовал он мне. – В храме свечку поставь. Легче станет». Я тогда себе говорю: «Надо бросать это дело!». И, помню, только от него ушёл – на другой день в подворье Оптиной пустыни Троицкой церкви во время службы купил свечи, поставил, перекрестился, как мог, помолился, приложился к иконе, постоял и… там решил больше к этому делу не притрагиваться! Ну и как пошли напасти, искушения: то один позвонит, то – второй: «Давно не виделись!». Это так враг всегда жертву не отпускает. Я рассказал Кузнецову всё это – что ходил в храм, «как вы сказали». Он одобрительно выслушал.

А однажды он прочитал мне стихотворение, которое, как он пояснил, было написано в состоянии сильного опьянения. Говорит: «Вот прочти – заметно или нет?» Я говорю: «Ничего не заметил».

– А какое стихотворение, интересно?

– Посвящённое дочери Кате. Но не из последних, а более раннее. Она тогда ещё была отроковица…

– Таких стихотворений было несколько. Было такое, которое закачивается словами «И розами зла усыпана / Дороженька в никуда…».

– Так я не могу вспомнить, надо посмотреть…

– А было ещё «На плач дочери»…

– Вот! Вот это, да.

– Оно, кстати, выделяется, по-моему. Но не тем, что лучше или хуже, а тем, что какое-то очень эмоциональное. Не по-кузнецовски сентиментальное, что ли. Обычно он гораздо сдержаннее…

– Именно! Сентиментальное. Он, кажется, что-то говорил в этом духе…

– У Кузнецова немало стихотворений-анекдотов. Он когда-нибудь рассказывал анекдоты, любил их слушать?

– У него была на всё, ему нужное, очень цепкая память. На всё обращал внимание, конечно. И мне так тоже иногда говорил: «Запоминай!».

Надо сказать, что он терпеть не мог сквернословия. И сам не употреблял в речи материных слов. Один раз я только слышал от него в анекдоте. А так даже одёргивал, если кто-то сквернословил. Недаром кто-то из святых отцов говорил, что за матершинников Богородица отказывается молиться.

Вообще, если его что-то поражало, он пытался это донести… Вот, например, у него дома на кухне висела фотография дельфина молодого. Ездил в творческую командировку, а там поймали дельфина, засняли его, и кто-то фотографию Юрию Поликарповичу подарил – мордочка малыша дельфина. Он говорит: «Как живой! Глаза очень выразительные…». И вот мы сидели в комнате, и он нас повёл на кухню, говорит: «Смотрите. Вам это надо…».

Потом интересный случай. Кузнецову его рассказал его друг, односельчанин с Кубанской земли. Где-то у них в колхозе председатель был такой чудаковатый, говорит бригадиру: «У тебя очень много сорняков на поле. Даю тебе три дня – чтобы их не было!» А «сорняками» были – васильки. Целые поля васильков. А поля там – гектары! И этот странноватый председатель приказал всё убрать. А к тому моменту уже сезон был – позднее лето или начало осени. И бригадир взял под козырёк: «Есть! Будет исполнено». Председатель через неделю приезжает – ни одного василька. А дело в том, что просто срок им вышел – они отцвели. Кузнецов очень смеялся, когда это пересказывал.

Потом мы как-то из ЦДЛ-а ехали, Кузнецов говорит: «Пойдём сейчас к Дробышеву». Зашли к Дробышеву в гости. И там Дробышев стал рассказывать какую-то историю: как брат у брата просил подарить ему новые сапоги, которые тому приглянулись, но вместо подарка брат неожиданно стал его голенищами этих сапог бить по лицу. Я деталей не помню, но запомнил, что Юрий Поликарпович говорил: «Ты послушай. Это нужно». Так вот на какие-то вещи, контрасты жизненные он обращал внимание. Или вот он сам уже пересказывал сюжет, который ему когда-то рассказал Дробышев: как казак лез по верёвке с птенцом-орлёнком и, отмахиваясь от орлицы ножом, задел верёвку так, что наполовину её разрубил. И вот пока он по этой верёвке спускался, а высота там огромная была – поседел. У Кузнецова это есть и в поэме, и в прозе. А я впервые это от него в ЦДЛ-е услышал. И он тогда сказал: «Слушайте. Это нужно».

В тот же день он сказал о себе: «Мать сыра земля тянет…» – памятный был момент… Я тогда жену проводил и думаю: «Дай зайду в ЦДЛ» – тянуло на эти богемские штучки… Смотрю – Кузнецов, Кочетков, и ещё, по-моему, прозаик один, ныне умерший. Втроём или вчетвером сидим, маленький столик и – тишина, пустота. Он такой какой-то грустноватый, притихший. Так сидел, вспоминал… И тогда, ещё задолго до смерти чувствовал, как земля его зовёт, говорил: «Да, пора уже, пора… Чувствую… Тянет к себе…». А это было где-то после 1991 года, вечер не так давно прошёл 50-летний.

Из молодости вспоминал, как они ходили отмечать книгу «Гроза» в ресторан со своими друзьями – с Неподобой Вадимом и ещё с кем-то… Отмечали гонорар, и Кузнецова вдруг стала раздражать музыка, которая там гремела. Он встал – пошёл к оркестру, вытащил 25 рублей (а по тем временам это сумма большая была; у меня мама тогда бухгалтером зарабатывала 80 рублей в месяц) – и отдал, чтобы они не играли вообще ничего, чтобы тишина была! Это чисто кузнецовский такой жест.

А ещё рассказал, что когда друзья его провожали из Краснодара в Москву, он сам придумал пригласить на проводы похоронный оркестр. В стихотворении «Прощание с Краснодаром» он потом приписал эту «изысканную выдумку» другу. А на самом деле это была его идея. Сами бы они (друзья) не дерзнули, конечно.

Помню момент, когда он получил Госпремию (с Батимой они ходили на приём). Мы тогда сидели в ЦДЛ, столики сдвинуты были, как всегда, какая-то выпивка, денег нет ни у кого… И он приходит, такой торжественный, вытащил деньги – на весь стол – угостил. Поделился впечатлениями, как всё это торжество происходило. А рядом со столом открыто стояла сумка, битком набитая этими премиальными деньгами. Мы спросили: «Силаев-то играл на баяне?» (Речь шла о тогдашнем Председателе Совета Министров СССР.) Он: «Да. Это было».

– А подробностей той истории, как он выпрыгнул из окна общежития в Литературном институте, он вам не рассказывал?

– Рассказывал, что когда он лежал в больничной палате после этого, прибежала сестра и говорит: «Ну, что? Допрыгался?!» – таким голосом сказала, будто там всё совсем серьёзно, и что-то такое ещё добавила: «Теперь калекой останешься…» – прямо, не скрывая, при нём. И он её обозвал тогда: «Вот дура!». «Я, – говорит, – тогда подумал, что – всё! конец! – сломал, наверное, позвоночник, останусь теперь калекой, жизнь потеряла всякий смысл…». Упал духом, в трансе был. Сильную такую травму психологическую нанесла ему – очень переживал в первую минуту…

– А в сам момент падения, какие впечатления были, он рассказывал?

– Я сейчас вспоминаю, что он хотел перейти из окна в окно, схватился за трубу, но соскользнул, и упал головой вниз на асфальт.

– У него какие-то остались последствия от этого?

– Не знаю, об этом он особенно не распространялся. Организм-то могучий был. Ещё он вспоминал, как в студенческие годы катался на лыжах и, спускаясь с горы, с размаху наткнулся лбом на собственную лыжную палку. Чуть бы ниже – и в глаз!

Вообще, на бытовые темы он мог разговаривать только уже когда угрюмость отходила и, чувствуется, душа просила расслабиться. Тогда он мог просто поговорить о политике, новостях… Очень любил военные хроники всякие. Включал мне. Из Америки привёз видеомагнитофон, долго его налаживал, никак не получалось. Ему дали хроники Первой мировой войны. И вот мы долго смотрели. А там всё рябило, я ничего не мог разобрать, но он с упорством смотрел.

Рассказывал про поездку в Америку. Там все поражались его выговором – он очень грубо-отчётливо говорил: «ЛЭТС ГОУ». В основном сидел в машине. Только водопад Ниагарский посмотрел, поразился. Василий Белов, допустим, который тоже тогда ездил, ходил интересовался сельским хозяйством… «А мне, – говорит, – это всё не интересно». Вот это тоже характеризует Кузнецова. Не интересно – и хоть ты кол на голове теши.

Ещё он любил говорить тост: «За успех безнадёжного дела!». Видимо, почувствовав в своё время, как он сам всё-таки вырвался из этого плена безвестности. Борьба-то шла нешуточная…

Я у него как-то спросил: «Юрий Поликарпович, а зачем вы в своё время Винокурова, как говорится, приложили?» (Он же с трибуны Четвёртого Съезда писателей Винокурова боднул, сказал, что это не поэт, и всю фронтовую поэзию вообще как-то разнёс, не увидел в них никаких поэтических достоинств.). Кузнецов говорит: «Ну, я действительно так считаю. Я же не тайком за углом это сказал…». Кстати, он сам, чувствовалось, в случае спора или возражений, когда их ему в открытую высказывали, нормально это всё воспринимал, старался найти понимание, искренне объяснить, но если кто-то откуда-то донесёт со стороны – это могло его сильно возмутить, взорвать. А так – можешь ему, что угодно сказать. Я про Винокурова подумал: «Зачем он это сделал? Ведь тот его рекомендовал в Союз…». А он что-то такое ответил: «Ну а чего? Они слишком уж оккупировали литературу, фронтовики эти, заняли все места… все эти секретари… Что сделано – то сделано. Поэт он действительно никакой…».

Про Россию всегда с болью говорил. Встретился однажды с прибалтийкой, ругался: «Разве вы не понимаете, что вы разрушаете?! (Союз) Чего вы добиваетесь?!» – так вот горячо. Но при этом Европу он в целом любил, культуру европейскую, считал, что это всё надо знать. Широкий такой был. Я удивился, когда он это говорил. Вроде русский до мозга костей, а всё равно: «Европу надо знать».

– А про современную поэзию, что он говорил, кого выделял?

– Как-то я Кузнецову признался, что раньше увлекался Андреем Вознесенским и даже был знаком с ним, встречался. Мне это было не очень приятно говорить, но, думаю, надо сказать. Это было в 1971 году, мне тогда был 21 год, я только начинал писать стихи. И пришлось мне, как молодому поэту, показывать свои стихи Андрею Андреевичу… Был несколько лет такой момент общения, книжки его с надписями остались… А Кузнецов мне на это и говорит: «Да что ты! Я сам, когда был молодым, Евтушенко свои стихи посылал. Он, правда, не ответил мне. Ну, как поэт-то он – никакой, но читает хорошо. Манера чтения такая – выразительная…». Вообще Юрий Поликарпович любил сдержанную манеру чтения.

Помню, с каким воодушевлением он готовился к Юбилейному вечеру, к своему 50-летию, когда он должен был читать свои стихи, было приглашено телевидение. «Это вам не Вознесенский, не эстрада – приговаривал, – сейчас другая будет поэзия!». Рубашку белую наглаживал.

У Исаковского очень ценил «Враги сожгли родную хату». (А вот про «Катюшу» говорит, что эта песня – «не русская».) У Наровчатова два стихотворения отмечал из его ранних стихов военной поры. Я их потом нашёл в наровчатовском сборнике. Говорил, что если бы не Наровчатов, ещё неизвестно, что бы с ним было (в том плане, что Наровчатов повлиял на его судьбу, как наставник, помог ему). Про Прасолова он как-то сказал – «вторичный поэт». Василия Казанцева ценил. Был даже момент, когда вышел один из «Дней поэзии», он развернул и говорит: «Смотри, какое стихотворение хорошее!», и начал читать большое стихотворение Казанцева.

– Это не в том выпуске, который он сам редактировал?

– Кажется, нет. В своём-то выпуске он, кстати, и четыре моих стихотворения отобрал. Я помню, когда его сделали главным редактором «Дня поэзии», он в таком был приподнятом настроении: «Батима! – говорит. – Надо халат купить бухарский!» (Мечта у него была такая удалая, барско-молодецкая).

– Известно, что он Николая Тряпкина выделял.

– Да. С Тряпкиным мне, кстати, тоже довелось общаться. Я ему свою книжку подарил, он говорит: «Приезжай в гости». И вот два или три раза я был у Тряпкина в гостях. Как-то упомянул Пастернака, а Николай Иванович, оказалось, Пастернака ценил …и он достал его книгу с полки, стал читать… Я потом рассказал об этом Кузнецову – Юрий Поликарпович поморщился, говорит: «Ну, я чё-то такое подозревал. Чувствовал, что что-то здесь не то…» (с каким-то таким неприятием).

– А как Тряпкину стихи Кузнецова, он что-то говорил об этом?

– Я однажды прямо спросил: «А как вы к Кузнецову относитесь, Николай Иванович?». «Ну, да, – говорит, – это поэт к-к-онечно – б-большой… Н-н-о он считает, что всех заткнул за пазуху… Ну, я, положим, тоже считаю, что все они у меня в кармашке…» (это Тряпкин говорит так, с лукавинкой) «Но тут, – говорит, – ведь можно и ошибиться…». Но в целом он высказался так уважительно и одобрительно. Он ведь знал тогда об отзыве Кузнецова о себе, это уже после того было… Я сам, когда прочитал восторженный отзыв Кузнецова о Тряпкине, решил: надо с Тряпкиным поближе познакомиться. И вот два или три раза я к Тряпкину ездил. А потом я даже был редактором его книжки, когда работал в издательстве «Современник». Я и кузнецовской, кстати, книжки был редактором. Когда у него избранные пошли одно за одним в 1990-м году. Тогда павловские деньги были как раз (потом они все рухнули). И вот у него такая волна пошла – сразу несколько избранных: в «Худлите», в «Современнике», в «Молодой гвардии». А сам он, главное, сидел без денег. Огромные деньги должны были быть, а он их не мог получить. Книжки сданы уже, «сигналы» выпущены, а у него нет денег. А потом, когда он уже получил их сразу все, я даже занимал у него. Меня обокрали как-то, когда из ЦЛЛ-а ехал, залезли, все деньги мои вытащили. И я говорю: «Юрий Поликарпович… (я его никогда на ты не называл) Не могли бы выручить? Одолжить…». Мы пошли в сберкассу у него рядом с домом, и он снял тысячу рублей (тогда это сумма большая была; мы с семьёй на такую на юг ездили).

– А вот, кстати, интересно, в чём именно заключалась ваша редакторская работа, что именно вы там делали?

– Да, ну, ничего… Конечно, он всё сам принёс. Это было избранное – поэтическая серия «Россия». В этой книге очень хорошая его фотография, он там молодой. Я настоял на ней, говорю: «Юрий Поликарпович, давайте вот эту фотографию!». Ну, я всё вычитал, конечно, хотя, он потом говорил, когда мы в такси ехали, что всё-таки есть опечатки. Но порядок и состав он сам определял, я не вмешивался.

– А аннотацию кто писал?

– Я, наверно… Ну, не он – точно. Кстати, Юрий Поликарпович в издательстве «Современник» тоже работал – в редакции национальной поэзии. Но когда я пришёл, к тому моменту он уже выпустил книжку «Во мне и рядом – даль», стал уже знаменитым поэтом и через какое-то время ушёл на вольные хлеба. Он сам говорил, что эта книжка с очень большим трудом, мучительно продиралась! Если бы не работал в редакции, конечно, неизвестно, сколько бы ждать пришлось! Когда он был на вольных хлебах, иногда тосковал, что у него нет работы; это ещё задолго до прихода в «Наш современник» было… Говорил мне: «Надо бы пойти работать… А куда?» – так как-то размышлял… А когда ещё мы вместе работали в «Современнике», я помню, его выбрали в редсовет. Был такой поэт, не так давно умер, Игорь Ляпин. Он к Кузнецову очень отрицательно относился, завидовал, ревновал. И вот на редсовете обсуждали какую-то рукопись, рецензентом которой был Ляпин (сам Ляпин её предложил). А вторая рецензия была – кузнецовская – резко отрицательная. Кузнецов зарубил. Зашёл спор об этой рукописи. И Юрий Поликарпович говорит: «Да там нет ничего!» (очень резко). А Ляпин встал и в ответ Кузнецову: «Да ты сам плохо пишешь!» – дерзнул так. А тот ему: «Да ты с ума сошёл!». Причём это было ТАК сказано! «Ты с ума сошёл!!!» – очень забавно, как будто он увидел какое-то чудище. Вот такие наглецы попадались («Ты сам плохо пишешь!»). Это было непередаваемо!

К сожалению, я и тогда предчувствовал, что надо всё это записывать. Потому что столько было всего услышано! Суждений метких, верных оценок. Всё очень кратко, ёмко. И, причём, без всяких каких-то развитий. Он редко когда какую-то мысль развивал… Две фразы – и всё.

Помню, он как-то пришёл в редакцию «Современника» и прочитал стихотворение о перестройке «Откровение обывателя». Была зима, он снял шапку, достал втрое сложенный листок и стал читать…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю