Текст книги "Звать меня Кузнецов. Я один."
Автор книги: авторов Коллектив
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 35 страниц)
Ещё я года четыре работал в Бюро поэзии при Союзе писателей под председательством Кузнецова – на совещании по приёму в Союз. Однажды на процедуре приёма одного поэта отмечали сильное влияние на этого поэта Тютчева… И Кузнецов выдал перл: «Тютчев дорогу перебежал». А другому – тот работал в «Современнике» и долго мялся, документы собирал в Союз – он говорит: «Ну, ты перескромничал!» – что-то такое. У него были отдельные выражения прямо – не в бровь, а в глаз…
Как-то перед или после Бюро он отозвал меня в сторонку и тихо попросил: «Слушай, тут такое дело… Надо рубануть одного кандидата». Я спросил: «Кто такой?». «Да в том-то и загвоздка, что большой начальник. Анатолий Лукьянов. Псевдоним – Осенев. Никто не хочет связываться: вдруг он спросит, кто зарубил? А тебя пока мало знают в литературных кругах…».
Ещё был момент с предвыборными речами. Сначала выступил Валентин Устинов и сказал, что уложится в минуту, описывая свою программу (что он сделает, став председателем Бюро). Следом вышел Кузнецов и сказал, что уложится – в полминуты. Кузнецов тогда пообещал, кажется, что для действительных членов Союза писателей добьётся постоянной, ежемесячной субсидии (творческого пособия). Просил, кстати, меня и Олега Кочеткова слишком горячо не выступать в его поддержку («голосовать-то – голосуйте»): «Чтобы никто не подумал, что вы мои клевреты». И вот он тогда победил и во второй половине 1990-х четыре года был председателем Бюро. Я через некоторое время у него переспросил насчёт субсидий. Он говорит: «Ладно, ты об этом сильно не распространяйся. Это не так просто делается…». Бюро он всегда вёл уравновешенно, сдержанно, порой с юмором, довольно свободно так. Почти никогда не пропускал. Лишь иногда, когда уезжал в творческие командировки, его замещал Александр Бобров. А так Юрий Поликарпович любил даже прийти пораньше, постоять покурить на лестнице перед началом.
Своих учеников по Литинституту он поддерживал. Помню, добился для своего семинара творческого вечера в ЦДЛ.
– А на ваши книги он какие-то отзывы, рецензии делал?
– На вторую книжку, когда я ему подарил её, он, прочитав, написал рекомендацию в Союз писателей. Он там отметил сродство «поэзии Нежданова» с поэзией Фета и Владимира Соколова. Целый лист, плотно исписанный. Причём он быстро написал, охотно. Выделил там стихотворение «Горсть земли» (четыре строчки), написал, почему оно ему понравилось. Эта рецензия где-то есть у меня, я её несколько раз использовал с гордостью. И где-то есть рукописный лист его поэмы «Золотая гора». Мы с ним как-то сидели, я смотрел в его рукописи варианты к поэме, крутил лист А4, исписанный с двух сторон: он весь был в четверостишиях – всё почёркано. Протягиваю обратно, а он говорит: «Оставь себе. Для потомства».
А ещё у меня есть стихи: «Это было так давно, что вспоминать уже не надо…» («Старинная усадьба» называется) – и Кузнецов однажды говорит: «Ну, ты берёшь прямо – один в один! Так недопустимо!». Я даже вздрогнул: «Где, Юрий Поликарпович?». Он говорит: «В переводах у меня». И он мне даже назвал. А у меня была книжка этого Атамурата Атабаева, я её всю пролистал – не нашёл. И говорю: «А где именно, Юрий Поликарпович? Где? Мне просто интересно!». «У Атабаева» – только и сказал. Потом, когда я ему давал подборку стихотворений в «Наш современник», включил это стихотворение, но, чтобы выйти из положения, написал посвящение Кузнецову и эти строчки оставил. Он на полях написал: «Юрий Кузнецов», и вернул мне пачку стихов с карандашной пометкой этого стихотворения. А я так и не нашёл, где повтор… Потом даже в кавычки заключил – «Это было так давно…», как цитату. Но и как цитату Кузнецов это не принял. Кстати, когда публикация вышла, он сказал: «Только у нас за стихи платят»…
Надо отметить, что курил он нещадно, себя не жалел… Только закурит – новую. Одну за одной. Приходит, допустим, Коля Дмитриев (он помогал Кузнецову рецензировать), – сидят, смолят. Окна закрыты, дым коромыслом – невозможно находиться. На сердце, конечно, это не могло не сказываться. Причём, и прогулок он не признавал – таких, чтобы от этого строчки приходили или образы. «Я не люблю, – говорит, – так вот просто гулять, как некоторые… Не понимаю этого…». В этом смысле он был домосед. Кстати, очень был хлебосольный, радушный хозяин. Если Батимы не было, он сам готовил или разогревал еду. Когда садились трапезничать, говорил: «Давай, давай! Ешь!», и ломти мяса накладывал, если это было первое. Я говорю: «Юрий Поликарпович, не хочу больше…». А он: «Нет, давай, давай! Ты с дороги – тебе надо!».
Иногда он оставлял меня ночевать. «Если хочешь, тебе далеко ехать, оставайся…». Это было особенно часто, когда у меня родилась дочка, я жену отправил к матери и остался один. И вот придёшь, бывало, к нему, уже поздно, темно. И он говорит: «Куда ты пойдёшь? Давай сейчас тебе здесь постелим…». И вот они с Батимой меня оставляли. Раскладушку ставили. Они как раз тогда только получили квартиру на Олимпийском проспекте, ещё было всё не обустроено. В других (прежних) квартирах я у него не бывал… Иногда так разговаривали: «Ну как жизнь молодая?». В конце: «Ну, держи хвост пистолетом». Кратко так. И редко когда он переносил встречи или отказывал. Однажды сказал: «Я сейчас уезжаю на дачу» (они тогда в деревушке летом снимали домик, он уезжал, там работал). «Сейчас не получится. А приеду – тогда созвонимся».
Очень Юрий Поликарпович любил очаг, дом, уют, детей, жену…
Когда дети приходили со школы, он просил, чтобы они подошли – его поцеловали. Подставлял щёку. Особенную нежность к младшей дочери Кате питал. Как-то даже читал вслух её письмо с моря, делился отцовской радостью. Гордился, как она хорошо пишет. С неподдельным таким отцовским восхищением, прочитав тут или иную фразу, поднимал палец: «О!».
Жена Батима старалась ограждать его от излишнего общения с винопитиями, потому что иногда у них в квартире действительно уже был почти проходной двор, ворчала. А однажды она ему говорит: «Юра! Скажи мне, кто у тебя враги?..». Он пошутил: «Ты – мой первый враг!», и смеётся. Но вообще при мне они никогда не ругались. Но он мог сказать последнее слово, как хозяин дома: «Всё!».
Одно время Кузнецов приходил в «Современник» вместе со Львом Котюковым. Но как-то он мне говорит про Котюкова: «Я его прогнал из моего дома… Ноет, скулит. Всё ему дай, дай… Терпеть не могу нытиков! Никогда не надо так вот рвать. Получилось – бери. А этот прям ноет: то ему книжку, то ещё что-то…». И потом он его эпигоном считал, совершенно не признавал его поэзию.
Однажды был вечер поэта Геннадия Ступина, и Кузнецов выступал на этом вечере, я помню, читал его стихи – сильные, кстати, стихи. Но потом Кузнецов про Ступина мне сказал: «Пропил мозги…».
Когда-то давно, в 70-х ещё, он открыл такого поэта сибирского – Фёдорова. Но потом махнул на него рукой: «А! ничего не получится…».
С Лапшиным мы встречались однажды на квартире у Кузнецова. У них с Лапшиным, чувствовалось, была такая своеобразная атмосфера общения. Они даже начинали бороться, силами меряться. Такие мальчишеские моменты. Не стихами, а прямо так, на диване – кто кого поборет. Я-то с Юрием Поликарповичем, конечно, никогда таких вещей себе не позволял.
Не любил Кузнецов приспособленцев в литературе, желающих любой ценой влезть в процесс, не имея к тому никаких оснований, талантов. Если кто-то просил у него написать какой-то отзыв или рецензию, а ему это не нравилось, то он сразу обрубал: «Нет – и всё! Не буду я писать!». А если человек (бывают такие дотошные) начинал влезать в разборки: «А почему?» и т. д. – то он свирепел иногда, говорил прямо, что: «Это бездарно! Это не литература!». Говорил – «Это не стихи, не поэзия, а попытки документальной какой-то прозы!». Бывало, конечно, что если кого-то он давно знал или какие-то были отношения, он уступал нехотя, что-то мог написать… Но не придавал этому значения.
Порой сидишь у него в редакции. Он за столом, какие-то там бумаги, рукописи разбирает. Идут звонки. Что спрашивают, не слышно, но слышно, что он отвечает, например: «Да. Отобрали два стихотворения. Пойдут в таком-то номере…». Потом ещё звонок: «Нет, ничего не отобрали… Ничего художественного! – так уже на повышенных тонах. – Стихи в редакции остаются, мы не обязаны возвращать…». «Ну, как почему „не понравилось“?! Ну не понравилось!» – уже начинал поднимать тон…
Некоторых поэтесс ценил. Но в целом признавал, что по-настоящему, ни евреи не могут создать настоящего искусства, ни женщины. «Ну что, – говорит, – в музыке – Мендельсон, Бизе. Больше не было. А в живописи евреев вообще практически не было среди сильных художников, титанов. В поэзии – Гейне. И то – слабый поэт.»
О любви к России он много раз говорил. Помню, что когда Кузнецов увидел пастуха с плеером в наушниках, ему стало понятно, что «погибла Россия».
– А про «белых» и «красных» он говорил что-нибудь?
– Да, говорил. Вспоминали мы с ним, как вожди Белого движения пошли благословляться у Оптинского старца, а тот сказал: «Не надо! Только побьёте друг друга, кровь прольёте!». И не стал благословлять. Кузнецов это знал, конечно. Так же и про церковный раскол он говорил: «Раскол – это была трагедия для русских. Трещина прошла внутри народа!». Выделял язык Аввакума. А вот про 12-томник древнерусской литературы Лихачёва он как раз выражал недовольство, что он составлен куце, однобоко, что «Слово о законе и благодати» Илариона в него не вошло: «Это же большой минус!» – говорил. И вообще направление лихачёвское Кузнецов недолюбливал.
– А чем именно Лихачёв ему не нравился?
– «Интеллигент, – говорил, – такой… Плохо русское понимал». Так что к Лихачёву не было у него никогда пиетета. Он его воспринимал как диссидента. Потом он читал сборник его работ, говорил: «Нет чувства в его писаниях… Холодный какой-то, бесстрастный».
– А про борьбу со злом, про сатану у вас не было разговоров с Кузнецовым?
– У меня у самого был такой случай. Я в метро в переходе шёл. Вокруг очень много народу. Вдруг один мужик говорит: «Дайте что-нибудь ваше!» Я так посмотрел на него: «Ну что?» Он говорит: «Ну, ручку». Я говорю: «А зачем вам?». Он: «Ну, дайте». Я ещё раз посмотрел на него – вид мне его совершенно не понравился: какая-то от него мёртвость исходила, как будто это и не человек. Вроде человек, а вроде и не человек. И тут он говорит мне: «Он силён, но мы сильнее вас!» или «Мы всё равно сильнее Его!..» (что-то такое). Это со мной было на самом деле. Я Кузнецову рассказывал. Он с пониманием отнёсся. Ведь кузнецовский мир это всё в себя вбирает. Он всегда знал, что существует не только Бог, но и враги рода человеческого – бесы. Знал Кузнецов и о том, что бесы живут между небом и землёю, что Поднебесье или «земное небо» – их пристанище. Это видно, например, по стихотворению «Поэт и монах», где Кузнецов пишет, как «враг качает поднебесьем…». Вообще, с самого начала нашего знакомства и до последних дней он не раз говорил мне о себе: «Я родился поэтом, чтобы сразиться своими стихами (творчеством) с Сатаной, с Мировым злом». Я однажды в связи с этим вспомнил предостережение Серафима Саровского и уже в двухтысячных годах принёс Юрию Поликарповичу книгу Сергея Нилуса, где описывается разговор по этому поводу преподобного Серафима со своим «служкой» Мотовиловым: «– Батюшка! Как бы я хотел побороться с бесами!» – воскликнул Мотовилов. А Батюшка Серафим его испуганно перебил: «– Что вы, что вы, ваше Боголюбие! Вы не знаете, что говорите. Малейший из них своим когтем может перевернуть всю землю!». А потом, дальше по тексту там есть страницы, где рассказано, как по Божьему попущению, в Мотовилова вселилось бесовское облако, и подробно описано, как он при жизни и наяву претерпел три геенские муки: огня несветимого, сжигающего изнутри, тартара лютого, не согреваемого ничем, и червя неусыпного, который грыз его внутренности, вползал и выползал через рот, уши и нос… На Кузнецова это сильно повлияло. Он долго потом держал у себя эту книгу.
К тому, что я стал ходить в церковь, он положительно отнёсся. Сначала немного подшучивал, когда я ходил в подряснике. Но потом говорил: «Как же вам тяжело приходится исповеди принимать! Сколько вы там выслушиваете!».
Я сказал, что Господь даёт силы, таинство совершается, и спасаешься. Потому что самому это вынести невозможно. Много людей приходит… Кузнецов признавал, что священство ближе к Богу, чем писатели, поэты, деятели искусства. «Вы ближе, – говорит, – чем мы». Так что он к этому относился серьёзно.
Как-то я ему сказал: «Это милость Божья, Юрий Поликарпович, что вы занимаетесь любимым делом, и даже живёте рядом с работой – до Цветного бульвара, где находится журнал „Наш современник“, вам рукой подать, и даже остановка троллейбусная рядом!». Но он на это довольно резко возразил: «– Ну, Бог здесь не причём! Станет он такими пустяками заниматься!». До таких ли, мол, ему мелочей. Это тоже для меня – живое свидетельство серьёзного отношения Кузнецова к вопросу веры, Бога. Он считал, что лишний раз об этом не стоит говорить, суесловить.
Ещё он говорил: «Можно кого хочешь обмануть. Даже самого себя. Но с Богом…» (ухмыльнувшись так, покачав головой, как будто что-то вспомнил). С Богом, мол, не пройдёт…
Говорил Кузнецов и о том, как душа проходит мытарства. Тоже много раз к этой теме возвращался. У него даже стихотворение есть, где «Душа улетает бесплотной / Сквозь двадцать сетей навсегда» («Прощание духа», 1986). Здесь число двадцать не случайно. Речь идёт именно о двадцати мытарствах, которые душа после смерти человека проходит на пути к Богу.
Конечно, Юрий Поликарпович сожалел, что время православного пробуждения Руси как-то прошло мимо него, потому что это началось довольно поздно, а он был воспитан всё-таки в советское время. «Это всё мимо меня прошло, – так с горечью говорил. – Я человек другой формации…» «Но сейчас, – говорит, – новая уже пошла волна, с которой мне приходится считаться, как-то уживаться. Приходится читать, отбирать для журнала религиозные стихи. Уж не знаю, как они в смысле богословия…». Это в конце 1980-х был у нас разговор. Только-только разрешили говорить о Боге, печататься с такими стихами. И он одну поэтессу на этой волне открыл. В общем-то, как стихотворец, она была довольно слабая – Нина Карташова. И впоследствии он жалел: «Я потом её раскусил, да поздно…». А тогда он стал её толкать, позволял печататься у себя в журнале и т. д. А потом понял, что это – только внешняя форма, имитация одна. Он ещё, помню, посмотрел на её фотографию в книжке – «У неё же лицо безумное! Глаза шизофреника!». «А почему же вы её печатаете, Юрий Поликарпович?». «Да она уже как-то обросла своим читателем, её стихов ждут…».
Вообще, когда в стихах что-то говорится о Боге, это ещё мало что значит. Кузнецов, конечно, это и раньше понимал. Мы тогда выпускали книжку – сборник стихов русских поэтов о Боге. И он говорил: «Стихов-то там практически нет! Пересказы какие-то библейских тем…» И, в общем, поэзии-то там Кузнецов, как правило, не находил. Но бывали исключения. Вот, например, «Слово о законе и благодати» митрополита Илариона. В нём он чувствовал и мощь, и поступь, и поэзию…
– Расскажите, как изменилось ваше общение с Юрием Поликарповичем после того, как вы стали священником.
– Когда я стал ходить в храм, вся эта моя жизненная полоса воцерковления прошла без общения с Кузнецовым. Я вообще от литературы отошёл. Считал, что «это неважно», что «не об этом нужно думать». И мы с ним практически тогда не общались. С 1992-го года, наверно, лет восемь-девять был перерыв в нашем общении. Изредка я его встречал. Однажды встретились летом на Цветном бульваре. Он достал мне книжку «До свиданья! Встретимся в тюрьме», подарил и подписал с таким пожеланием: «Плачь и молись, Юрий Кузнецов». А раньше он надписывал: «С приветом! Юрий Кузнецов», «На память…» и т. д. Когда вышло переиздание Афанасьева в «Современном писателе» он мне тоже позвонил – подарил. Вообще он тогда был в напряжённом состоянии, это чувствовалось… Цены прыгали в то время, и у них с Батимой целое состояние пропало… Я им говорил, когда он эти деньги павловские получил: «Надо вам что-то покупать…». Тогда речь шла о машине или даче. «Зачем мне машина? – говорит. – Первый столб – мой! Я не буду учиться». Дачи смотреть кто-то из них ездил по разным направлениям… Но все эти сбережения, гонорары большие в итоге просто пропали… Дожили до того, что он ездил за картошкой к знакомым… У Олега Кочеткова под Коломной отец жил в деревне, и он предложил съездить (он его «Юра» называл, они почти ровесники). Юрий Поликарпович согласился. И вот они поехали, и привезли на своих руках эту картошку. Понимаете, время какое было? 1990-е годы… Вся эта голодуха, конечно… Я помню, он тогда сумрачный довольно был, пытливо смотрел на меня при встрече: «Как ты?». А я тогда воцерковлялся, и настроение у меня было, наоборот, не то чтобы благодушное, но… жилось радостно, в церковь ходил, к вере приобщался. Он эту разницу увидел, наверно, и общения такого, как раньше, у нас не было…
А вот когда я уже стал дьяконом, то появился у него в редакции «Нашего современника» в подряснике, с крестом на груди. И, едва переступив порог и поздоровавшись, услышал: «Ну что, батюшка, отпоёшь меня?» – такой бодрый, приветливый голос. Я, огорошенный таким началом встречи, что-то смущённо и невнятно пробормотал в ответ, но в душу запала какая-то тяжесть, неосознанная тревога, похожая на смутное предчувствие беды. Это было сказано им как-то мимоходом, но оно, действительно, через какое-то время сбылось… Через год его отпевали в большом храме Вознесения, а уже литию, панихиду на кладбище, действительно, отслужил я, и землёй его посыпал… До сих пор перед моим взором – открытый гроб, открытая могила, близкие Юрия Поликарповича – родные, сотоварищи. И, как было предсказано поэтом, по его предсмертному благословению, плачущим сердцем я совершаю панихиду, три раза крестообразно осеняю его – усопшего – землёю, и мы – сколько нас было – поём ему «Вечную память»…
Мне кажется, знание его о своей жизни было заветно-пророческим – как бы сказали святые Отцы – прикровенным, – и оно проявлялось в отдельных его обмолвках, недоговорённых, больше самому ему понятных намёках. Многое из того, что слышалось в его словах, оставалось за гранью этих слов, за которыми, как он писал в одном стихотворении, «дальше – простор без небес».
Однажды – в виде обмолвки (не помню о чём шла речь) Юрий Поликарпович произнёс: «Вот если бы каждый из живущих на Руси помолился от всей души Богу – все вместе бы помолились в одно время, – как тогда бы всё перевернулось! – вся наша жизнь..».
Однажды попросил: «Принеси мне требник – хочу прочесть, как священники крестят, по какому чину. Ну сами молитвы. Мне нужно для работы». (Его интересовало это: в какой момент происходит само таинство.) Рассказал, как крестил своих дочек – Анну и Екатерину.
Как-то рассказывал о Трифоновской улице, на которой он жил. Неподалёку от его дома находилась церковь святого мученика Трифона – и Юрий Поликарпович вкратце пересказал мне житие этого святого. Всё, что касалось его жизни, где жил он, его родные, он знал, насколько это было возможно подробно. Из святых нередко поминал ещё священномученика Поликарпа, епископа Смирнского, знал его житие, – потому что это святое имя носил его отец. Вспоминал он свою бабушку, как она любила собирать подруг у себя дома читать Псалтырь, как в детстве она часто водила его с собою в храм на службу, на Святое Причастие. Казалось, всё родословное древо произрастало в его памяти и из неё в творчестве выходило на Божий свет. Потому знание о своей жизни было почти пророческим, поэтически угаданным, таким же, как и знание, даже скорее – сопереживание – многотрудной жизни своего Отечества, боль за которое была у него глубоко личностной, как у Достоевского, Шукшина… Не раз слышал от него: «Нет, Россия не возродится… Она – воскреснет!».
Время последних моих встреч с Юрием Поликарповичем пришлось на период создания поэмы «Сошествие во ад», на самый разгар работы над нею. Ему, видимо, было интересно проверить на мне, как на священнике, какое впечатление поэма может вообще произвести на церковнослужителей, не противоречит ли канонам Церкви, не нарушает ли их.
Иногда бывало так – позвонишь ему, спросишь о времени приезда, а в ответ услышишь: «Приезжай, бороду за пазуху. Жду». Значит, уже есть что-то новое. И вот входишь в насквозь прокуренную комнату редакции, сам поэт курил, как я уже говорил, очень много, признаваясь, что это ему все-таки мешает писать, курили и многие приходящие, отчего дым стоял коромыслом. На редакционном столе порядок: ничего лишнего, самые необходимые рукописи аккуратно сложены на столе, а остальные – в шкафу. Юрий Поликарпович усаживает меня за стол, значит, сегодня нет сотрудника редакции, и он занимается с посетителями (их немного), отвечает на звонки. Я терпеливо дожидаюсь, наблюдая за неспешной его работой, когда же наконец речь снова зайдёт о поэме. И вот в кабинете никого нет. Кузнецов начинает читать новые, только что написанные строки.
Помните, в «Юности Христа» момент, когда Христос лицо своё промокнул полотном? Этот кусок меня, конечно, потряс! Он мне читал его в редакции: «– Выше держи! – человеку промолвил Христос. / И человек над собою картину вознёс. / И пронизали её небеса голубые, / И ощутил он своими руками впервые / Трепет картины. И стала картина полней – / Заголубели пустые глазницы на ней, / И посмотрела картина живыми глазами. / Только на миг просияла она небесами. / Только на миг человеку явился Христос. / Вихрь налетел и в пустыню картину унёс…». И я, поражённый мощью поэтического образа, не удерживаюсь от восклицания: «Это гениально!». Юрий Поликарпович и бровью не поводит, но, с едва уловимой улыбкой, подняв указательный палец, приглушённо-таинственно молвит: «На уровне!». А таким уровнем для него была вся мировая поэзия, к которой он частенько предъявлял свой гамбургский счёт. А я был просто ошеломлён. Когда он прочитал, я просто увидел это сам!
Не всё духовенство восприняло его новые поэмы о Христе, и Юрий Поликарпович болезненно это переживал. Так и говорил: «Не понимают…». Ныне покойный, праведной жизни протоиерей отец Дмитрий Дудко, тоже говорил, что это неприятие от непонимания, что не надо мешать поэту идти своим путём познания Бога. Есть разные пути к Спасителю, и кому-то он открывается через посредство красок, другому – посредством слова… А ведь Кузнецов нигде не искажает догматов, не отходит от канонов… Он даже говорил мне сам (я его не спрашивал об этом): «Ну вот, как я представляю себе божественность Спасителя?.. В нём было соединено – не слить, не разорвать – божественное и человеческое начало. И всё это – как качающийся маятник. То божественное приближалось к человеку – то удалялось…» Даже как-то жестом руки он показал этот маятник, что это всё – не разорвать, не слить… И это действительно так. Он это всё знал. Читал или не читал, – но он ни разу нигде не сказал какую-то еретическую в христианском смысле вещь. Всё согласовано. И когда он пишет, что присутствует в Кане Галилейской на браке, он делает это совершенно как поэт, и этому веришь! Конечно, поэт может воображением переместиться в любой мир. Поэтому упрёки все эти, которым он подвергся, они несправедливы. И про пощёчину Марии тоже… Это не принципиально всё, не касается главного. Важно в главном иметь единомыслие, а во второстепенном можно спорить… Апостол Павел говорил о том, чтобы в главном не было расхождений. Ну, может быть, в «Детстве» там что-то было – топнул ногой… но это допустимо, ничего страшного в этом нет. Вспомним, ученики Спасителю говорили: «Как нам относиться к человеку, который ходит и, Твоим именем прикрываясь, действует?..» А Спаситель им отвечает: «Он же не против нас идёт…». То есть – это допустимо. Спаситель гораздо шире, он каждого человека принимает, кто Его исповедует. Как? Это могут быть разные пути. Лишь бы от чистого сердца. Ведь Господь говорит: «Сыне, дай мне твоё сердце!». Значит, важно не то, что ты ему будешь говорить – устами можно быть близко, а сердцем далеко. Главное исповедовать Христа всей своей жизнью, заповеди его исполнять. И вот, какую заповедь ни возьми, всё Юрий Поликарпович старался в жизни претворять…
Как я уже говорил, он сожалел, что когда разрешили в церкви ходить, многие люди стали воцерковляться, это всё прошло мимо него. «Чувствую, – говорил, – этот недостаток…». И он стал навёрстывал его сжато и целенаправленно. Святых отцов очень много читал в последние годы. Одна из последних книг, что он читал, было собрание писем преподобного Амвросия Оптинского. И «Молитву» он написал по следам этого чтения. Я ещё удивился: этот сюжет, который он использовал в стихотворении «Молитва», он ведь ходячий в православной литературе, расхожий. У Толстого есть в народных его рассказах. А Кузнецова он потряс. Это свидетельствует о его повороте к вере. Его поразило, что молиться можно и так, – он это понял, и в душе стала происходить активная работа в православном духе, он стал в таких вещах разбираться… И его так это потрясло, что он даже стихотворение написал. Причём стихотворение очень проникновенное. Действительно, написал молитву: «Ты в небесех – мир во гресех – помилуй всех». Народными словами пересказанная молитва. Даже не пересказана: она сама – молитва.
Но он претерпел, конечно, много нападок по поводу своего творчества, связанного со Спасителем… Это были совершенно фарисейские придирки. «Как он посмел?!» «Как он мог!» «Да, это не тот Христос». Это всё – законники. Как сам Спаситель говорил: «Бойтесь закваски фарисейской!». Потому что от них Он всегда терпел: вот, мол, то нельзя, это нельзя! Он исцеляет, а Его фарисеи обличают, законники, книжники эти все: ты, мол, не имеешь права, по закону Моисея, работать в субботу. Получается, нельзя ни исцелить, ни помочь человеку, попавшему в беду. «А разве вы не вытаскиваете из колодца овцу, если она попала туда в субботу? Или коня не отвязываете, чтобы напоить его? Не человек для субботы, а суббота для человека». Вот так. И постоянно Христос с ними боролся. То есть боролся-то Он не с ними, но они Ему докучали просто. И Кузнецов это понимал. Я даже выскажу такую дерзкую мысль, что Кузнецов некоторыми чертами характера на Христа был похож. К Кузнецову тоже фарисеев много приставало, законников. И через этот характер он приблизился ещё больше к Христу. Через угадывание психологических черт. Он мне даже сам говорил несколько раз о Христе: «Бедный, как же Ему приходилось! Отбиваться от этих…». Первый раз, когда у него был юбилей – 60-летие. Я тогда пришёл к нему в редакцию, и подарил ему книгу «Земная жизнь Иисуса Христа» Фаррара – огромный такой том. Мы расцеловались, обнялись, он был тронут подарком. И вот он, когда пролистал, сказал, покачав головой: «Как же ему тяжело было!..».
Когда Кузнецов писал поэму, он приговаривал: «Надо хотя бы внешне посмотреть, кто как приблизился к материалу, теме…». И он, помимо воображения, поэтического вживания, очень добросовестно работал над образом Христа – ходил по магазинам, альбомы просматривал. Всё, что относится к этой теме. И итальянских художников эпохи Возрождения смотрел – Джотто, например, и других. И как-то так интуитивно различал: «Этот приблизился», «А вот этот – нет»… Очень много просмотрел работ, очень много живописи. Я ему говорю: «Есть и в музыке. „Страсти по Матфею“ Баха…». Тоже согласился послушать… Мало, что его удовлетворило. Но такую работу он вёл…
Ещё был случай, когда он возмущался. Концерт духовной музыки в консерватории. Вышел хор и стал петь акафист: «Это всё профанация! – говорил. – Церковные вещи поют в концертном зале!». То есть он очень остро это воспринял, – настолько у него критерий был высокий! Иной даже и воцерковлённый человек скажет: «Ну и что? В храме звучит – пускай и со сцены звучит!..». А у него видишь, как… не должно быть святотатства! Вот этот страх Божий – в нём был, я совершенно точно знаю.
Кстати, в его посмертном сборнике «Крестный путь» есть стихотворение «Стук над обрывом». Ведь первая его редакция ещё в 1979 году написана! И вот, я помню, во время одной из последних наших встреч или даже самой последней, было уже поздно, надо было уходить, стемнело, – он плащ надевает и говорит: «Сейчас чувствую в себе такую силу, что могу о чём угодно написать, никаких препятствий не чувствую! Вот слушай. „Стук над обрывом“…» И читает мне стихотворение. Я, говорю: «Помню-помню…». А он: «А вот дальше…». И читает: «Головою о двери он бился…» – а он уже наполовину одетый стоит, руки в плащ просовывает… и замер в этот момент: «И открылись они перед ним. / И его, чтоб совсем не разбился, / Подхватил на лету серафим…». И говорит: «О! Видишь?». Я: «Ну, Юрий Поликарпович, совсем по-другому стихотворение воспринимается. Поднимает его. Тяга какая-то возникает!..». Вот так на волне своего активного приобщения к вере он нашёл этот образ и написал продолжение.
Однажды, когда он мне читал очередной новый фрагмент поэмы «Сошествие в ад», я дерзнул его поправить: «А где же у вас, Юрий Поликарпович, в поэме пророк Иоанн Креститель?» – великий святой на тот момент не был помянут в поэме в сонме других святых. «Как нет?!» – Кузнецов даже как-то слегка опешил, удивился и задумался. В другой раз показал ему в Житиях святых отрывок, где говорится о подвиге святого великомученика Меркурия – римского воина, пострадавшего за веру Христову. Этот святой на поле боя поразил копьём императора Юлиана Отступника, гонителя христиан. Юрия Поликарповича поразило здесь то, что этот святой, изображённый на иконе, исчезает из неё на время боя, совершает подвиг и возвращается в икону, но уже с окровавленным копьём. Чистая поэзия в кузнецовском ключе!
– А из какого источника вы это взяли?
– Это жития святых, составленные Дмитрием Ростовским, в 12-ти томах. И там большая сноска, где сказано, что Василий Великий молился перед иконой Божьей Матери, а к иконе была приставлена поменьше икона великомученика Меркурия, римского воина. И вот – что произошло… У меня были с собой жития святых. Я Юрию Поликарповичу показал, говорю: «Отдаю вам, потому что я не напишу, это ваше, – сам этот ход поэтический…». И это его так поразило, что он тут же взял, почти бегом побежал по лестнице, снял ксерокс и отдал мне книгу. И вот через неделю, примерно, я ему звоню, а он говорит, что написал про Иоанна Крестителя вставку и про великомученика Меркурия.