355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Звать меня Кузнецов. Я один. » Текст книги (страница 9)
Звать меня Кузнецов. Я один.
  • Текст добавлен: 18 сентября 2017, 12:01

Текст книги "Звать меня Кузнецов. Я один."


Автор книги: авторов Коллектив



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 35 страниц)

Михаил Иванович Гусаров родился в 1941 году в Рязанской области. Настоящая его фамилия Формальнов. Во второй половине 60-х годов он учился в Литературном институте: начинал в семинаре Сергея Наровчатова, а закончил уже семинар Егора Исаева. Впоследствии Гусаров работал в аппарате Союза писателей. В последние годы жизни он писал православные стихи. Умер Гусаров в 2013 году.

Вячеслав Огрызко. После Кубани: московский рывок

Я пока не знаю, когда и при каких обстоятельствах у Юрия Кузнецова возникла идея подать документы в Литературный институт. Достоверно известно только, что после демобилизации он в августе 1964 года устроился инспектором в детскую комнату при Тихорецком горотделе милиции. Но, судя по всему, новая работа какого-либо удовлетворения ему не приносила, а может, даже и тяготила его.

Значит ли это, что Кузнецов уже тогда хотел своё будущее связать с поэзией? Не знаю…

Тихорецк точно никаких перспектив ему не сулил. Какая-либо творческая среда в 1964–1965 годах в этом тихом кубанском городке отсутствовала. Формировать литературные вкусы там было просто некому. Допускаю, что в Тихорецке о Литинституте тогда никто попросту даже не слышал.

Другое дело – Краснодар. Там остались приятели Кузнецова по пединституту Валерий Горский и Вадим Неподоба. Они во многом продолжали жить литературой, уже были вхожи в местную писательскую организацию и всерьёз рассчитывали на скорый выход своих первых книжек. Наверняка приятели не раз зазывали к себе в Краснодар и тихорецкого отшельника. И я допускаю, что на дружеских посиделках у ребят периодически возникал вопрос: как быть дальше. Возможно, тогда-то у кого-то впервые и мелькнула мысль о Литинституте. Особенно если учесть, что руководитель краснодарской писательской организации Виталий Бакалдин в ту пору вовсю «толкал» в Москву своего протеже – восемнадцатилетнего каменщика Владимира Демичева, у которого вместо стихов был один сумбур.

В общем, 10 апреля 1965 года Кузнецов отправил в Москву своё заявление: «Прошу рассмотреть мои стихи и допустить меня к сдаче приёмных экзаменов для поступления в институт», приложив к нему короткую автобиографию и 48-страничную рукопись стихов «Полные глаза». Но этих бумаг оказалось недостаточно. В приёмной комиссии потребовали рекомендацию от местной писательской организации. Кузнецову посоветовали обратиться к Бакалдину. Но главный начальник кубанских писателей нужную бумагу подписать категорически отказался. Пришлось Горскому и Неподобе задействовать личные связи. Уговоры местного князька продолжались целый месяц. В конце концов Бакалдин выставил условие: пусть молодой стихотворец лично поклонится и признает за ним пальму первенства. Противостояние закончилось тем, что кубанский царёк 14 мая вместо положительной характеристики подписал лишь сопроводиловку к официальному пакету документов.

В приёмной комиссии Литинститута кузнецовскую рукопись отдали на рецензирование Александру Коваленкову. По складу своего дарования он был лириком и когда-то подавал большие надежды. В 1948 году ему в Литинстатуте дозволили набрать первый семинар. Коваленков включил в свою группу Константина Ваншенкина, Юлию Друнину, Евгения Винокурова и несколько других фронтовиков. Если верить воспоминаниям его бывшей болгарской студентки Лиляны Стефановой, Коваленков был одним из самых красивых мужчин. «Высокий, с блестящими каштановыми волосами, выразительным лицом. Он завораживал своими „путешествиями в русскую поэзию“, обладал чувством юмора». Не случайно в него сразу же без памяти влюбилась подруга Стефановой – Друнина. Однако уже через несколько месяцев Коваленкова забрали чекисты. Что ему вменили в вину, до сих пор точно неизвестно. Правда, в тюрьме его продержали недолго. Этого оказалось достаточно для того, чтобы испугать человека на всю оставшуюся жизнь. Вернувшись в институт, Коваленков стал как чёрт от ладана шарахаться от интимной лирики. Когда Друнина показала ему свои, по словам Стефановой, «стыдливые, романтичные, целомудренные» стихи о любви, руководитель семинара тут же вспылил: «Это что такое?».

Коваленков прекрасно знал русскую классику. Его эрудиции могли бы позавидовать даже академики. Как вспоминал Евгений Евтушенко, он страдал одной забавной болезнью «объевшегося рифмами всезнайки». Коваленкову казалось, «что всё это – уже было. Он то оглоушивал ни в чём не повинного марийца Миклая Казакова ассоциациями его стихов со Случевским, о котором Казаков и слыхом не слыхивал, то ловил Беллу Ахмадулину на совпадениях с Каролиной Павловой, то подмечал настроения великого князя Константина Романова, подписывавшегося „К. Р.“, у перепуганного Егора Исаева, забредшего на коваленковский семинар. Коваленков буквально подавлял болезненной эрудицией».

Евтушенко считал, что Коваленков по-своему был оригинален. В подтверждение этой мысли он как-то процитировал из него четыре строки:

 
Можно было пить с ладони
свежесть облачных высот,
от которой на газоне
всё на цыпочки встаёт.
 

Но правдой было и то, что Коваленков в штыки воспринимал многие новации. Один из его студентов – Игорь Федорин рассказывал: «Запомнилось одно занятие у А. Коваленкова на его квартире в районе метро „Проспект Мира“. Речь шла об экзистенциалистах. Александр Александрович, человек разносторонних знаний, привлёк в качестве иллюстрации чертёж атомного ядра и отколовшегося от него электрона. Плавно перешёл он к творчеству художников и писателей-абстракционистов. Как тот электрон, они откололись от корней и традиций, были отщепенцами в обществе и искусстве».

Сам Коваленков в своих стихах ориентировался в основном на Михаила Исаковского, Александра Твардовского и Александра Прокофьева. Даже Андрея Вознесенского он воспринимал уже как отщепенца. Неудивительно, что его стихи быстро забылись. Осталась, по-моему, только одна песня «Солнце скрылось за горою, затуманились речные перекаты…». Хотя при жизни Коваленкова издавали огромными томами. Правда, надо заметить, что гонорарами поэт не пользовался, по договорённости с женой – Елизаветой Сергеевной он все деньги за стихи переводил в дома для малолетних сирот.

Небольшое отступление. Прочитав первый вариант этой главы осенью 2010 года в еженедельнике «Литературная Россия», один из учеников Коваленкова – мурманский краевед Владимир Сорокажердьев попросил некоторые оценки смягчить. В своём электронном письме он сообщил: «Я учился у Коваленкова, мы были его последним поэтическим выпуском. Лирика у него выборочно замечательная. В моей книге о писателях Севера есть о нём глава, он всю войну провёл в Мурманске и Беломорске. Я знаю его книги, у меня дома их десятка два, в том числе довоенные. Никак нельзя сказать: „Коваленкова издавали огромными томами“. Сборники небольшие, обычного формата. Сейчас призабыли поэта. Можно бы издать однотомник его лучшей лирики. 15 марта [2011 года. – В. О.] Коваленкову исполнится 100 лет, замечательно, если бы „Лит. Россия“ отметила эту дату стихами и статьёй. Действительно, Коваленков недолюбливал поэзию Вознесенского. Помню, как наш учитель разводил руками и возмущался, цитируя: „И бьются ноги в потолок, Как белые прожектора“. И добавлял: „Ну, знаете ли?!“ Что касается ареста, то, как нам рассказывали, там замешана женщина. Она была из среды кремлёвской элиты. А он – красавец-мужчина, чьи песни распевала вся страна».

Я бы учёл просьбу Сорокажердьева, если бы в библиотеке и архивах не наткнулся бы на новые материалы о Коваленкове. Выяснилось, что в сорок втором году по его доносу в Беломорске был арестован критик Фёдор Левин, служивший в редакции газеты Карельского фронта «В бой за Родину». Вина Левина заключалась в том, что он в присутствии трёх заезжих московских литераторов – Коваленкова, Курочкина и Гольцева – заявил, что война будет жестокой и затяжной. Коваленков тут же сообщил куда следовало о пораженческих настроениях Левина, и того чуть не расстреляли.

Ну а в годы хрущёвской оттепели бывший стукач не просто не принимал экспериментаторов. Он всё делал, чтобы не допустить оппонентов до слушателей. Приведу только два примера. Летом 1958 года Коваленков как эксперт выступил категорически против публикации лекции Ильи Сельвинского о тактовом стихе. Его аргумент был такой: будто язык улицы потакает низменным страстям. Спустя три года поэт в письме одному из руководителей газеты «Литература и жизнь» Константину Поздняеву пошёл дальше, предложив опустить шлагбаум перед Андреем Вознесенским. Но запреты в искусстве ещё никогда ни к чему хорошему не приводили.

Как я понимаю, Коваленков даже не стал вчитываться в кузнецовскую рукопись. Пробежав глазами несколько стихотворений из 48-страничной рукописи и мельком ознакомившись с автобиографией абитуриента, он сразу понял, что Кузнецов – отнюдь не его поэт. В первых десяти страницах опытного профессора Литинститута зацепили всего четыре строки. В стихотворении «На реке» он отметил необычную деталь: «И снова за прибрежными деревьями / Выщипывает лошадь тень свою». Потом ему понравилась строчка «Капли с куриным упорством клюют» из стихотворения «Гроза в степи». Да ещё запомнилась концовка стихотворения «Через перевал» («грибы, как настольные лампы»). В целом же рукопись Кузнецова вызвала у Коваленкова резкое неприятие. И не только потому, что профессор усмотрел в некоторых стихах абитуриента какие-то следы подражательства Владимиру Цыбину. Ему не понравилось, что Кузнецов к двадцати четырём годам «пока что „научился“ обильно печататься (см. Автобиографию)».

Что ж, я последовал совету Коваленкова и посмотрел автобиографию. Кузнецов сообщал: «Стихи пишу с девяти лет. Публиковался в журналах „Дон“ и „Советский воин“, альманахе „Кубань“, в краевых газетах „Советская Кубань“ и „Комсомолец Кубани“, в республиканских газетах „Советская Чувашия“ и „Молодой коммунист“, в областной газете „Забайкальский рабочий“, в окружной забайкальского военного округа „На боевом посту“, в газете „Пионерская правда“ и в нескольких районных газетах». И что в этом плохого? Кстати, так понравившаяся Коваленкову заключительная строка из стихотворения «Через перевал» тоже уже была напечатана, да когда (ещё в 1957 году в «Пионерской правде»). Но профессор Литинститута считал иначе. Он утверждал: «Многопечатание» пользы Ю. Кузнецову не принесло.

В своём кратком отзыве Коваленков склонялся к тому, что Кузнецов на суд приёмной комиссии представил «ворох посредственных, невнятных, надуманных словообразований». Но, понимая, что с таким вердиктом никто парня в Литинститут не примет, под конец профессор сжалился и заметил: «Впрочем, честно говоря, Ю. Кузнецов не хуже многих, печатающихся в наших московских журналах, поэтов, склонных к новациям. Допустить Ю. Кузнецова к экзаменам – можно. 31/V-65 г.».

Окончательно вопрос о допуске кубанского паренька к экзаменам решила вторая рецензия Владимира Соколова, который одно время работал в Литинституте секретарём приёмной комиссии. Мало кто знал, что это он ещё в 1951 году поспособствовал зачислению в институт уже тогда задиристого Евгения Евтушенко, хотя у того не было даже аттестата зрелости. Спустя десятилетия Евтушенко, решив подчеркнуть роль поэта в собственной судьбе, отметил:

«Первым, кто написал войну глазами детей, был Соколов, перед которым мы все единодушно преклонялись. Его стихи о снежной королеве были классикой литинститутских коридоров. Соколов был моим поэтическим учителем, почти равным по возрасту, что случается редко. Золотое благословенное время, когда мы жили только стихами – и собственными, и друг друга! Однажды Володя, его друг – стоматолог Додик Ланге и я после нашего наивно размашистого кутежа в ресторане „Аврора“ (ныне „Будапешт“) вышли на заснеженную вечернюю улицу. В ресторане я преувеличенно расписывал моё оливер-твистовское участие в похождениях сорок первого года в Сибири. Володя и Додик мне не поверили. Пытаясь доказать своё уголовное прошлое, я завёл моих друзей в длинный коммунальный коридор одного из близлежащих подъездов. На одной из дверей висел внушительный замок. Я сорвал его при помощи ломика, найденного в бывшем подвальном бомбоубежище. Мы дружно навалились на дверь – она поддалась и, неожиданно сорвавшись с заржавленных петель, вывалилась вместе с нами внутрь. Мы оказались лежащими на двери посреди внутреннего дворика, заваленного сугробами, залитого лунным светом. Это было так красиво, что мы перестали хохотать и замерли. Некоторые начинающие поэты хотят войти в поэзию при помощи взлома. Дай бог, чтобы всё кончилось красотой, перед которой замираешь, понимая, что она и есть наше единственное сокровище!»

В отличие от Коваленкова Соколов на современную поэзию всегда смотрел более широко и к тому же никогда не чурался новаций, он сразу признал талант абитуриента из Тихорецка. В подтверждение неслучайности прихода Кузнецова в литературу поэт привёл в своём отзыве следующие строки:

 
И вот уже грохот, сумятица, визг,
Бегут проливные потоки.
Под низкой подводой не скрыться от брызг,
И в брызгах, как в родинках, щёки,
В глубоком кювете грызутся ручьи,
А тучи трещат, как арбузы.
Под ливнем летящим шумлив и речист
Неубранный лес кукурузы…
 

После отзывов Коваленкова и Соколова Кузнецов 10 августа 1965 года подал ректору Литинститута второе заявление – о допуске «к вступительным экзаменам для поступления на очное отделение».

Экзамены проходили с 1 по 11 октября. Но всерьёз к ним почти никто не готовился. Все абитуриенты жили в общежитии на улице Добролюбова своей заколдованной жизнью. Уже в 1982 году Кузнецов в очерке «Очарованный институт» вспоминал:

«Молодые поэты по вечерам набивались в комната и за чаем под колбасу и селёдку читали свои стихи. Курили так, что табачный дым можно было рубить топором. В паузах между стихами взметался шум и гам, каждый говорил и слушал себя самого. Это было мне в диковинку. Ещё удивительнее было то, что мои стихи встречали ледяным молчанием. За давностью лет этому можно только улыбнуться, но тогда мне было не до улыбки. Какой удар по самолюбию! Надо сказать, с тех пор как я стал понемножку печататься – а печатался я с шестнадцати лет, – меня всегда хвалили, правда, у себя на Кубани, откуда я родом, но… но у меня было и собственное мнение. Увы, с моим мнением тут не посчитались. Что за чёрт! Я стал внимательнее прислушиваться к чужим стихам: читал один, читал другой – всё не то. Может быть, мой слух чего-то не улавливал? Я попросил поэта, которого только что расхвалили, дать почитать с листа. Читаю и ничего не вижу: вроде строчки рябят, а всё пусто. Откуда мне было знать, что передо мною голый король и все хвалят его наряд.

– Ну как? – спросил голый король. Я скрепился и отрицательно мотнул головой.

– Ты ничего не понимаешь, – произнёс голый король, впрочем, несколько оскорблённо.

– Конечно, не понимает, тут как у Мандельштама! – сказал некто и процитировал голого короля. Имя Мандельштама прозвучало с благоговением: это был веский довод, будь он неладен, да и упомянутого поэта я не читал. А позже, когда прочёл, увидел условный блеск и рябь всё той же пустоты, хотя припомнить стихов голого короля уже не мог».

Экзамены Кузнецов сдал неудачно. Сочинение он написал на троечку. Ещё две тройки ему достались за устный экзамен по литературе и за историю. Чуть больше поэту повезло на устном экзамене по русскому языку (это испытание он выдержал на четыре балла). Вне конкуренции Кузнецов был только на экзамене по иностранному языку, где он продемонстрировал блестящее знание испанской речи (сказались два года службы на Кубе). Но полученных восемнадцати баллов хватило для зачисления лишь на заочное отделение.

Сначала Кузнецова к себе под крыло взял проректор Литинститута Александр Михайлов, специализировавшийся на изучении современной русской поэзии. Кроме Кузнецова, критик в свой семинар отобрал ещё одиннадцать человек: Валерия Бармичева из подмосковного Павловского Посада, пермяка Валерия Бакшутова, офицера из Калининграда Юрия Беличенко, А. Бурова, уроженца Абхазии Платона Бебиа, С. Воробьёва, Олега Вахтерова (он был из Калинина), В. Гилёва, Анатолия Демьянова (этот стихотворец представлял Удмуртию), бывшего узника фашистских лагерей Юрия Красавина (его потом потянуло на прозу) и А. Татамова (позже к ним добавились Ю. Шадрин, Н. Коледин и А. Чупров).

На первой же установочной сессии Михайлов предложил своим студентам подробно разобрать рукописи Бурова и Бакшутова. Ну, с Буровым сразу всё было ясно. Этот человек попал в Литинститут по недоразумению. Ю. Кузнецов прямо, без обиняков во время обсуждения рубанул: «Стихи Бурова мне в целом не понравились. Большинство стихов неконкретны, имеют общие места, нет образа. <…> Стихи написаны на малом горении». И с этими оценками в принципе согласились и все другие семинаристы. А вот обсуждение геолога из Перми Бакшутова вылилось в целый скандал.

Кузнецов считал, что Бакшутов – фигура очень противоречивая. Что-то его в нём притягивало. Что-то отталкивало. Выступая на обсуждении, он признался: «Вчитываясь в стихи Бакшутова, я увидел интересное лицо человека. Слова владеют им. Он создал свой туманный мир. В стихах присутствует некоторая туманность. Он выражает какую-то позицию. Но поэзия его немного ложна. Поэзия пассивная и скептическая. Но поэзия чувствуется. Мне понравились его строчки: „Задыхаются, кружатся облака“; „Над Россией молодой и зимней витал снег рассыпчаст и искрист“. Есть некоторая искренность. Нравится образ: как эпоха скрипит телега! Стихи его звучат объёмно. Совмещение различных понятий. Слишком пошёл „левее сердца“. Стихотворение „14 ноября“ – узколичное, от его мира, оно не ясно. Стихотворение безответно. У Бакшутова есть также стихи, которые ясны самому ему, но не читателям». И после этого вывод: «Мне стихи Бакшутова не понравились, но я уважаю его как человека. Знакомство с ним мне доставило большой интерес. Ему надо ближе приблизиться к людям».

Что из этого следовало? Бакшутов оказался, видимо, самым одарённым в семинаре Михайлова человеком. Но смириться с этой мыслью смогли не все. Поэтому в бой тут же ринулся староста семинара Юрий Беличенко. Он сходу попытался Кузнецова полностью опровергнуть. «Мне не понравилось выступление Кузнецова, – категорично заявил Беличенко. – В его выступлении не было мысли, определённой позиции. Стихи Бакшутова перегружены словом. Он идёт от мысли, но слово его давит и он теряет мысль. Образы, которые нравятся Кузнецову, мне не нравятся. Не нужен внешний антураж в поэзии. Как поэт, Бакшутов – сплошное сомнение, искание. В нём происходит процесс исканий».

Так ведь любой серьёзный поэт всегда был силён в первую очередь как раз исканиями. Сомнения и искания – не слабость, а, наоборот, верный признак настоящей литературы. Юрия Беличенко, безусловно, надо было как-то мягко и очень тактично поправить. Но что сделал руководитель семинара? Он безоговорочно встал на сторону старосты.

Михайлов, подводя итоги обсуждения, добавил, что слабость Бакшутова якобы в том, что поэт взобрался в заоблачные выси, не укрепившись на земле. «Получается криптограмма. Хорошо, если она разгадывается. А когда нет, то это – не поэзия». Согласитесь, для профессионального критика такое заявление выглядело более чем странно. Классики всегда утверждали иное, что поэзия – это всегда тайна, это какая-то загадка, которая далеко не всегда поддаётся логическому объяснению.

Выходит, Михайлов был дилетантом? Да вроде нет. Он имел филологическое образование (хотя и не самое лучшее, полученное сразу после войны в Архангельском пединституте). Так что теория литературы ему отчасти была знакома. Как говорили, Михайлов действительно очень любил стихи. При этом сам он за всю жизнь не сложил ни одной поэтической строчки. Его трагедия заключалась в другом: его слишком рано приблизили к власти. Партийный аппарат возложил на критика другую миссию, назначив его этаким надсмотрщиком над поэтами. Не случайно Михайлов в начале 1960-х годов стал инструктором ЦК КПСС. Да и в Литинститут его потом перевели не стихи декламировать. В первую очередь он должен был следить за настроениями в студенческой среде. Вот почему критик так осторожно вёл себя на всех лекциях и семинарских занятиях и взвешивал каждое слово во всех своих статьях.

Вывод Михайлова был печален: «Бакшутову недостаёт плоти, материи. Есть смятенность чувств, и она преподносится в больших дозах, но не видно поисков для выхода из смятённости. Это очень настораживает».

Похоже, для Бакшутова эти слова прозвучали как гром с ясного неба. Он явно не ожидал такого сурового приговора и, кажется, вскоре сломался. Тут ещё свинью ему подложили пермские издатели. Они выпустили сборник молодых поэтов «Современники» и включили туда пару не совсем удачных его стихотворений, которые вызвали резкое неприятие уже у Виктора Астафьева. Привыкший к традиционному слогу Астафьев не разделял стремление молодёжи «к выделыванию сложных поэтических фигур». Это Бакшутова окончательно добило. Что потом с ним стало, куда он пропал, вернулся в геологию или вообще на всё махнул рукой, неизвестно.

Михайлов из истории с обсуждением Бакшутова сделал свои выводы. После всех споров он Кузнецова, учинившего на его семинаре бурную дискуссию, явно стал зажимать. В частности, взял да перенёс на неопределённое время намечавшийся на конец 1965 года разбор стихов парня. 7 января 1966 года он сообщил своему студенту:

«Присланные Вами стихи я решил послать „по кругу“, то есть разослать всем для кругового семинара. Когда ото всех будет получен ответ, я сделаю письменное обобщение, которое Вы получите. Вас же, поскольку Вы как автор свободны от задания по круговому семинару, я прошу сделать следующее: взять несколько стихотворении (5–6) одного из краснодарских поэтов и дать свой анализ (письменно). О стихах Ваших на этот раз я не буду говорить подробно, припасая все „неприятности“ для заключения по круговому семинару. Подумайте ещё над стихотворением „Живёт человек“. Это – лучшее из того, что Вы прислали, но до конца оно не прописано. Мне кажется, надо найти какие-то чёрточки, штришки, нюансы (лобовые решения здесь полностью исключаются), чтобы чуть-чуть наметить позитивность, высокость характера Вашего героя, его любовь к людям, что ли. Но это надо делать ювелирно. И надо исправить скверную строку: „Приятели привычками заняты“. И ещё кое-где поработать над словом. „Без воли и характера“ – это не то, это не снижение, а уничтожение. „Пошатнётся“ – слово лишнее в контексте, замените его чем-то другим. Не очень нравится мне и последняя строка. Подумайте, поработайте, ибо задумка хорошая, оригинальная, тонкая. По другим стихам выскажусь в общей форме (да, кстати, в следующий раз шлите стихи в двух экземплярах, чтобы один можно было возвращать Вам с пометками на полях). Много у Вас в стихах приблизительного, претенциозного и безвкусного. Этакая нарочитая, придуманная усложнённость, которая на деле с головой выдаёт элементарность. Сложность не надо придумывать. Идите от простоты, от ясности и придёте к сложности. И потом – зачем Вам эта поза усталого от жизни, разочарованного и разуверившегося человека? Ей же богу, это уже скучно, и неинтересно, и давно всем надоело, не надо повторять зады, подражать нелучшим образцам. И не сорите словами. В одной строке у Вас вон какой набор слов: нота, бытие, оркестр, интеллект, скрипка, эквилибрирует, ирония… Звон! А вот написанное читайте себе вслух, вот Вам поучительная строка из стихотворения „Раздумье“: „Ешь там, спишь здесь, целуешься в такси“. Строже, строже пишите».

Позже Михайлов прислал Кузнецову ещё одно письмо, предложив ему обстоятельно разобрать стихи Олега Вахтерова. Этот человек был непрост. До Литинститута он учился на философском факультете МГУ. В его стихах чувствовалась серьёзная школа, но отсутствовала судьба. Кузнецов остался к рукописи Вахтерова равнодушен. Хорошего поэта из этого неудачного философа так и не вышло (он умер в 2005 году в тверском селе с весьма говорящим названием Погорелое Городище).

В общем, в весеннюю сессию Михайлов выбрал для обсуждения Юрия Беличенко да Анатолия Демьянова.

Семинаристы считали, что Кузнецов, воспользовавшись случаем, отыграется на Беличенко за Бакшутова по полной программе. Тем более, бить Беличенко было за что. Но Кузнецов от дискуссии уклонился. Почему?

В судьбах Беличенко и Кузнецова было много общего. Они оба выросли на Кубани. Оба потеряли в войну отцов. И оба во время Карибского кризиса проходили службу на Кубе. Разница была в образовании и в семейном положении. Беличенко, в отличие от Кузнецова, уже имел высшее техническое образование, окончив в 1962 году Харьковский политехнический институт, поэтому в армию его сразу взяли офицером. Только после Кубы Кузнецов устроился в милицию, а Беличенко попал на Балтику, в Гвардейск, где вскоре оформил первый брак с Ниной Лутошкиной. По жизни же Кузнецов и Беличенко оказались совершенно чужими людьми. Они по-разному смотрели на мир и на творчество. Беличенко изначально на всю катушку беспощадно эксплуатировал гражданский пафос. А Кузнецов предпочитал витать где-то в облаках. Забегая вперёд, скажу: впоследствии Беличенко сделал блестящую карьеру в военной печати, занял место редактора «Красной звезды» по отделу литературы и получил звание полковника, но при этом сохранил неприязнь к бывшему однокурснику на всю жизнь и никакие его стихи в своём издании не публиковал, только ругал.

Что касается Демьянова, он жил в Удмуртии и звёзд с неба не хватал. Писал он скучно. И предмета для дискуссии в его стихах не было. Кузнецов справедливо заметил, что у Демьянова есть лишь отдельные строчки, «но мир не превращён в поэзию». В доказательство он привёл два стихотворения: «Ледоход» и «Начало пути». В первом Демьянов, по словам Кузнецова, описал ледоход облаков и больше ничего не увидел. А во втором автор, да, выразил свой взгляд на мир, «но вялым, слабым стихом. Нет открытия. Всё ясно, затёрто».

Кузнецов до последнего ждал, когда руководитель семинара объявит дату обсуждения его стихов. Но Михайлов, успевший внимательно прочитать кузнецовскую контрольную работу (она состояла в основном из «милицейских» стихов поэта), прекрасно понимал, что разбор выльется в гарантированный скандал. А ему это надо было? Тем более что Кузнецов уже всех замучил и в Литинституте, и в Союзе писателей настойчивыми просьбами перевести его на дневной стационар. Поэтому вместо обсуждения Михайлов предпочёл выдать своему студенту краткую творческую характеристику.

В своём отзыве бывший инструктор Центрального комитета советской компартии, как всегда, проявил крайнюю осторожность. Он писал:

«Одарённости этого студента проявиться в полную силу мешает внешняя экспрессия, скрывающая истинную натуру. Кузнецов – человек тонко чувствующий, наблюдательный, совестливый, но всё это с трудом прорывается в его стихах через покров внешней напускной экспрессии; почему-то ему нравится поза этакого бывалого, всё на свете испытавшего и изрядно уставшего человека, думаю, что здоровая, неиспорченная натура этого парня возьмёт верх, возобладает над модой, и тогда откроется в нём интересный, вполне современный поэт. Ал. Михайлов. 27 июня 1966 г.».

Для Кузнецова эта характеристика означала одно: о переводе на дневной стационар можно больше даже не заикаться. Но и на заочном отделении ему оставаться уже не хотелось. Он же не был слепым и видел, как заочное образование трансформировалось в «заушную» учёбу. Одно дело, если б Кузнецов нуждался в корочке. Тогда, может, и имело бы смысл потянуть волынку. Только он стремился к другому. Кузнецов понимал, что родная Кубань подняться ему не даст. Получить новые глубокие знания, расширить свой кругозор, наконец, разобраться в себе он сможет лишь в Москве и только на дневном, а не на заочном отделении.

Короче, молодой поэт не сдержался и попытался вызвать Михайлова на откровенный разговор. А тот стал юлить. Сначала он сослался на отсутствие у Кузнецова жизненного опыта (будто служба на Кубе в счёт уже не шла). Потом его смутила недостаточная идейность стихов семинариста-заочника. Кончилось всё тем, что Кузнецов сорвался и от негодования швырнул в угол Михайловского кабинета какой-то стул. Руководитель семинара такой дерзости от своего семинариста не ожидал, как-то стушевался и обещал поговорить по его вопросу с ректором Пименовым.

Для меня очевидно, что Михайлов действовал как трус и в первую очередь беспокоился только о своей карьере. Хотя, знаю, что кто-то с моими оценками не согласен. В начале 2011 года я получил письмо от сокурсника Кузнецова – Вадима Перельмутера, который считал, что я не совсем верно представляю атмосферу Литинститута середины 60-х годов. Он писал:

«Дело в том, что набор 65-го года был первым после знаменитого хрущёвского почти-разгона института после венгерских событий. Дневное отделение было крохотным, заочное немногим больше, всё дышало на ладан. К тому же то ли весной, то ли летом 65-го умер ректор Серёгин, его место неожиданно для всех занял бывший прежде „почасовиком“-руководителем семинара драматургов (вместе с Инной Вишневской) Пименов, редкая сволочь, даже по меркам советской литературной и театральной жизни, впрочем, проявил он себя не сразу. А к осени в проректоры пришёл и Ал. Михайлов. Восстановление института в правах воодушевило институтских „либералов“, решивших, что началась новая „оттепель“, набор получился весьма ярким (тоже – тема отдельная), в ином случае, уверен, Юре (и не ему одному) нипочём бы в институт не попасть, не помогли бы никакие „поддержки“, там круговая оборона была отработана десятилетиями, не случайно – по итогам года – тот же Пименов назвал этот набор „политической ошибкой института“ (мне об этом говорили присутствовавшие на том заседании институтского „итогового“ совета Михаил Павлович Ерёмин и Семён Иосифович Машинский, зав. кафедрой русской классики). Вот Вам „деталь“ – об „атмосфере“ – той, начальной: встречались мы с приезжавшими в страну Сартром и Артуром Миллером, судорожно отбивался от „неудобных“ вопросов бывший рапповец и один из самых влиятельных литературных вельмож Сурков, где тогда ещё такое бывало?»

По мнению Перельмутера, Михайлов «был „в струе“ тогдашнего ощущения „второй оттепели“, ни в какие „надсмотрщики“ над молодёжью литературной не определялся, скорее предполагалось, что ему, имевшему опыт комсомольской работы на своём Севере, легче будет с этою молодёжью найти общий язык. Он и позже писал о поэтах не из „ареопага“, и писал подчас весьма толково, так считал, в частности, Евгений Михайлович Винокуров, и не он один. Разумеется, он менялся. „Аппаратность“ не сказаться не могла. Но пакостей, насколько мне известно, не делал. В некоторых – непростых – случаях и заступался, по себе знаю, да и не я один. Зато Пименов любил его „подставлять“, ссылаясь на него при собственных решениях, а иногда и фальсифицируя, хорошо понимая, что проректор его дезавуировать ни в коем случае не будет… Попадание Юры, поэта, который был совсем не по Михайлову, к нему в семинар, выглядит недоразумением, ну, да выбирать, в сущности, было не из кого».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю