355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Звать меня Кузнецов. Я один. » Текст книги (страница 16)
Звать меня Кузнецов. Я один.
  • Текст добавлен: 18 сентября 2017, 12:01

Текст книги "Звать меня Кузнецов. Я один."


Автор книги: авторов Коллектив



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 35 страниц)

Мы направились во двор моего осиротевшего отчего очага.

„Ты смотри, какое благоухание исходит от дома!“ – сказал Юрий, как бы желая удивить меня. Только сейчас я уловил аромат знаменитой яблони, росшей в нашем садике. Мои родичи собрали прошлогодний урожай яблок в подполе нашего дома. Яблоки-то давно были съедены, а вот их запах въелся в камни, в стены, запах, который уловить дано не каждому. „Жилища тюрок источают аромат золотых яблок, – говорил Юрий. – Это у них в крови…“

Хоть и не скоро и не сразу, обиду Рагима-киши удалось унять. Жертвенного барашка закололи в одном из живописнейших уголков асрикских кущ – в урочище Чачан. И на лесной поляне, на широком пне постелили скатерть, уставили снедью. Этот пень послужил нам „круглым столом“. Впоследствии Юрий в письмах ко мне не раз вспомнит эти благоговейные леса, этот ломившийся от яств пень на поляне…

Когда мы возвращались в село, Юрий, показывая на пенящуюся на перекатах речку Асрик, на тропы, карабкавшиеся между скалистыми кручами, и деревья, вцепившиеся корнями в каменистые склоны, сказал: „Будь я на твоём месте, написал бы стихи об этом пейзаже, – окинул взором лесистые кручи. – Из этой теснины два пути-выхода: горный и речной. Кто по кручам выберется, кто по речке выплывет. А вот эти деревья, изо всех сил ухватившиеся за эти склоны, пустившие корни, останутся здесь жить. Ты должен стать поэтом этого самостояния…“»

Не знаю, вспомнил ли Исмаил совет своего московского друга, но сам Кузнецов настолько проникся увиденным, что сочинил потом небольшой шедевр «Тень Низами». Естественно, все эти чувства, рождённые в путешествии на малую родину Исмаила, отразились и в переводах. Они получились одновременно и точнее (в плане показа быта), и сочнее (в смысле эмоций). А главное – уловили суть народного характера. Кузнецов понял боль Исмаила. Посмотрите, как он передал трагедию разделённого народа (стихотворение «Гранат»):

 
Держу его, как слово братства,
Разрезан надвое гранат,
Текучим лезвием Аракса,
И полушария горят…
 

В разгар горбачёвской перестройки Исмаил, как и аварец Адалло, тоже занялся организацией национального движения. При его непосредственном участии в начале 1990-х годов в Азербайджане произошла смена власти, к руководству этой бывшей союзной республикой вместо прожжённого партфункционера Муталибова пришёл наивный гуманитарий Эльчибей.

Судя по сохранившейся переписке двух поэтов, Кузнецов в той ситуации поддержал сторону Исмаила. 27 февраля 1992 года он написал своему товарищу:

«Дорогой Мамед… Рад тому, что меня не забываешь. Я-то часто тебя вспоминаю. Вспоминаю пень, вокруг которого мы сидели. Славное, незабываемое время! Моя семья жива-здорова. А Родина погибает. Но знай: моё сердце – на твоей стороне. Твоя боль – моя боль. Будем живы – не помрём. Даст Бог, свидимся. Поклон твоей семье! Твой Юрий Кузнецов».

Жизнь показала: два больших поэта оказались романтиками. Как это часто случалось в истории, революция быстро сожрала своих творцов. Тот же Мамед Исмаил после возвращения к власти клана Алиевых вскоре был выдавлен в эмиграцию и потом поселился в Турции.

Понятно, что Кузнецов внёс весьма серьёзный вклад в развитие поэзии целого ряда народов, особенно тех, кто вплоть до 1930-х годов не имел собственной письменности. Кого-то подтолкнул к более глубокому изучению эпоса. А кто-то во многом благодаря ему научился делать хорошие подстрочники.

А что дали переводы самому Кузнецову (кроме, разумеется, хороших гонораров)? Насколько они повлияли на его творческие поиски? В глобальном плане, думаю, никак. Речь может идти только о частностях. Поэт в этом плане, видимо, остался прежде всего донором. Тут я быстрей соглашусь с его бывшим однокурсником по Литинституту Львом Котюковым, который когда-то подавал очень большие надежды, но разменял свой талант на мелочи и со временем превратился всего лишь в злобного завистника. В книге «Демоны и бесы Николая Рубцова» он утверждал: «Уставших, вышедших живыми из свинцовых вод литературного донорства, – единицы, таких матёрых гигантов, как Владимир Цыбин и Юрий Кузнецов. Но Юрий Кузнецов – это как бы Ельцин русской поэзии. И не каждому поющему секретарю обкома дано быть пьющим президентом». Хотя Кузнецов, безусловно, был больше, чем донор.

После развала Советского Союза Кузнецов обращался к переводам уже не так часто. И не только потому, что у него резко изменилось настроение и появились новые интересы. Возникла другая проблема – невостребованности художественных переводов. Все московские издательства в одночасье редакции национальных литератур просто ликвидировали.

Правда, в году девяносто втором к Кузнецову неожиданно обратился казахский писатель Роллан Сейсенбаев. У него появилась мысль заново перевести классика казахской литературы Абая, и он обратился за помощью к Кузнецову. Тот, в свою очередь, решил подтянуть к этому делу ряд своих коллег, оказавшихся в тяжелейшем финансовом положении. Так, 26 февраля 1992 года Кузнецов отправил письмо в Галич Виктору Лапшину. Он писал: «Тут есть одно предложение. В Алма-Ате в 1995 году будет юбилей Абая. Казахи хотят издать его стихи в новых переводах, ни один прежний перевод их не устраивает. Я читал Абая, они правы. Так вот. Они обратились ко мне, чтобы я нашёл переводчиков. Конечно, они хотели, чтобы я перевёл все 15 листов, но в такую кабалу я залезать не желаю. Я нашёл кое-кого. Согласись и ты перевести листа 4 или 5. Договор немедленно. Срок полтора-два года. Дело серьёзное, надо приложить и таланта, окромя мастерства. Дай телеграмму в одном слове: согласен. Или „отказываюсь“. Ибо в марте приезжает их представитель с договорами и подстрочниками. Оплата, полагаю, будет высокая».

Однако Лапшин от этого предложения сразу же вынужден был отказаться. Он боялся, что Абай выжмет из него последние соки и не останется времени на обязаловку в редакции районной газеты, которая оказалась для него в 1992 году единственным источником стабильного получения небольшого дохода. Терять место в районке означало для Лапшина полуголодное существование.

Кузнецов же поначалу ответил согласием. Хотя очень скоро стало ясно, что его впутали в какую-то сомнительную акцию. 10 ноября 1992 года он написал Лапшину: «Перевод всего Абая – авантюра». Но отступать было поздно.

Помимо Кузнецова, казахи подключили к своему проекту также Михаила Дудина. Петербургский критик Наталья Банк в одном из писем обмолвилась о том, что 27 ноября 1993 года Дудин передал ей 33 перевода из Абая. Но куда они потом делись, мне неизвестно.

Переводам Кузнецова повезло чуть больше. 3 августа 1995 года газета «Казахстанская правда» напечатала стихи «Стучат часы, их стук – не праздный звук…», «О казахи мои, о мой бедный народ!..», «Ты тягался с другими умом и добром…», «Старость, тяжкие думы, стал чуток твой сон…», «Бегут струятся косы по спине» и некоторые другие вещи Абая, всего, кажется, четырнадцать сочинений. Но до отдельной книги дело тогда так и не дошло. Уже в конце 2010 года редактор казахстанского журнала «Простор» Валерий Михайлов сообщил мне: «Писатель Роллан Сейсенбаев, заказавший Кузнецову переводы из Абая, говорил, что недавно издал книжку этих переводов. Я её не видел, а на слово ему не верю. И Кузнецову он ничего не заплатил тогда (хотя обещал), Ю. П. мрачно ругался при его имени, вспоминая этот случай».

Ситуация могла бы в корне измениться весной 2012 года, когда московские оппозиционеры долго не могли найти место, где сутками напролёт можно было прилюдно выражать свои мысли. Им тогда случайно подвернулся уютный сквер на Чистых прудах, который уже несколько лет украшал памятник Абаю. Но выбор оппозиции не понравился власти. Митингующая молодёжь очень скоро была выдавлена омоновцами даже не на задворки старого бульвара, а на, чуть не сказал, свалку истории. И место у памятника Абаю враз превратилось в некий символ протеста. На этой волне шустрое издательство «Альпина нон-фикшн» срочно взялось за выпуск томика стихов Абая, предисловие к которому взялся написать Сергей Шаргунов, который ещё недавно ходил в кумирах у молодых леваков. Но ничего хорошего у издателей не получилось. Если называть вещи своими именами, Абай оказался всего лишь прикрытием для разных демагогов. В книгу вошли давно устаревшие переложения В. Звягинцевой, В. Рождественского, С. Липкина, М. Петровых, П. Шубина, которые в своё время даже не скрывали, что они переводили Абая в основном ради заработка и так и не проникли в глубину его философии. Похоже, московские издатели даже не подозревали о существовании новых переложений Абая. А что за чушь об этом поэте написал в предисловии Шаргунов?! Ведь он же умный парень, а тут взял и необычную, ещё мало кем из европейцев понятую философскую лирику казахского мыслителя подверстал к сиюминутным страстям разношёрстной толпы. И кому от этого польза?! Столь чудовищно Абая ещё никто не использовал.

После Абая Кузнецов перевёл цикл о городских горцах аварца Магомеда Гамзаева и большую подборку азербайджанца Годжи Халида, учившегося у него в семинаре на Высших литкурсах. Кроме того, он очень интересно переложил стихи осетина Таймураза Ходжеты. Мне, кстати, до сих пор непонятно, почему у Ходжеты преобладали мотивы смерти. Я знал только, что эти мотивы всегда очень трогали Кузнецова.

В последние годы Кузнецов уже практически никого не переводил. Его занимали в основном поэмы о Христе. Но это не означало, что он совсем перестал интересоваться литературным процессом. Помню, весной 2003 года мы вместе оказались в Нальчике на съезде писателей Кабардино-Балкарии. Поэт живо интересовался тем, что нового появилось на Кавказе. Но те имена, которые ему назвали, он раньше даже не слышал. Их никто не переводил. Москвичи за бесплатно не брались. А у местных поэтов денег тоже не было. Кузнецов, устав от печальных сетований по поводу невостребованности новых талантов, в конце встречи вдруг сам предложил кого-нибудь перевести. «Много не обещаю, – заметил поэт, – а строк двести пятьдесят переведу. Но чтоб это был поэт не ниже уровня Зубера Тхагазитова». Надо было видеть, как сразу ожили писатели Кабардино-Балкарии. Они не ожидали, что московский гость так хорошо знал их литературу. Москва ведь многие годы ориентировалась в основном на Кайсына Кулиева и Алима Кешокова, а кто шёл за классиками – не замечала. А Кузнецов сразу задал планку. Это дорогого стоило.

Увы, Кузнецов не успел выполнить своё обещание. Спустя полгода после той встречи в Нальчике его не стало.

Священник Владимир Нежданов. Он причащался божьим словом

Владимир Нежданов – православный священник и при этом замечательный поэт – долгие годы тесно общался с Юрием Поликарповичем Кузнецовым, всегда очень бережно относился к памяти своего великого современника и давно хотел поделиться с нами разнообразными воспоминаниями о поэте. Многие из них просто бесценны для потомков и будущих исследователей творческого наследия Юрия Кузнецова.

– Не знаю с чего и начать… За всю историю наших отношений с Юрием Поликарповичем (а познакомились мы в 1978 году) было несколько знаменательных, можно сказать, знаковых встреч.

Я иногда испытывал на себя досаду, что не беру с собой диктофон, чтобы записать наши беседы. Составилась бы целая книга, как у Эккермана «Разговоры с Гёте». Может быть, примешивалось к этой мысли личное моё тщеславие, или было просто неудобно просить об этом Ю. П.? Не знаю. Да и записей я никаких никогда не вёл. Глубоко жаль. Ведь сколько было наговорено! Сколько всяких неожиданных вещей! Вроде такого: «Молодость не имеет представления о смерти и в этом смысле она бессмертна». Ведь это же настоящий афоризм. Это же всё – припечатано! И у него таких было много. Он просто метал их. Причём, когда он говорил такие вещи, он делал это совершенно естественно, не выдавливая из себя, а как само собой разумеющееся…

– А бывали ли вы на творческих семинарах Юрия Кузнецова в Литературном институте?

– Нет, к сожалению. Он сам мне говорил: «Ну, что же ты… Пришёл бы ко мне на семинар». Стал рассказывать, о чём он вообще с поэтами говорит, какие темы затрагивает – очень важные, вечные темы. И я сам пожалел о том, что долго не ходил, пообещал ему прийти и… так и не получилось. А действительно надо было всё это записывать. Потому что даже те разговоры, которые происходили, когда мы с ним несколько раз оставались один на один в редакции «Нашего современника», были очень значительны. Он тогда писал поэму «Сошествие в ад», прочитает – что-то прокомментирует… Однажды стал мне рассказывать, как он землю видит нашу, космос… Это было чрезвычайно интересно!

Обычно я, когда к нему ехал, какие-то вопросы готовил. Потому что просто так – «привет-привет», «как дела» – бессмысленно общаться. Кроме того, если не было предмета, то часто паузы возникали… не тягостные, но… он погружался в себя, в свои думы, потому что то, что он носил в себе, его дар ко многому его обязывал, и в нём постоянно всё это жило, роилось… В бытовом плане он практически не общался, всегда говорил о литературе, о философии, о религии. Хотя в момент отдыха мог и пошутить, мог и отвлечься, но если он вдруг замолкал и собеседник тоже не поддерживал разговор, это молчание могло продолжаться очень долго. Потом он опомнится, скажет: «Ну, шо?», «Как там у тебя с работой?..». «Ну, а чего стихи? Пишешь?..».

Конечно, я тогда уже смутно подозревал, что беседы эти были не шуточные.

В памяти осталось, как мы сидели однажды (в одну из первых встреч), он – молчит, молчит, я тоже – молчу… И вдруг он говорит: «Куда всё это девается?..» Я встрепенулся: «Что всё, Юрий Поликарпович?». «Да вот всё это… Этот вечер. Вот мы с тобой говорим. Слова, которые только что были сказаны, разговор этот, прошлые дела, поступки… Где всё это теперь?..». В кресле так сидит задумчиво, руки опущены: «Куда это всё уходит?..». Это мне сильно в память врезалось. Поневоле задумаешься: действительно, а где же всё это теперь? Куда подевалось? – и лишь молчанием вторишь ему в ответ.

– Расскажите, пожалуйста, как вы в первый раз встретились с Юрием Поликарповичем, как познакомились.

– Точно дату знакомства я не вспомню. Это было начало 78-го года, зима. Мы с моим приятелем, молодым поэтом Игорем Селезнёвым, оказались в ЦДЛ-е. Часто ходили в молодости. А к тому времени вышла уже вторая книжка Кузнецова «Край света – за первым углом», и его творчество уже привлекло к себе сильнейшее внимание. Оно уже тогда многим мозги поотшибало, произвело потрясение – именно поэтически, – потому что никто не подозревал, что можно так писать. Я помню, в ЦДЛ мы сидим с этим моим приятелем, вечер был, темно уже, и он говорит: «Вон Кузнецов идёт! Подойдём к нему – познакомимся?». Но предупредил меня, что он человек очень нелюдимый и всех отшивает. Я говорю: «Ну, давай». А я Кузнецова раньше никогда не видел, но стихи его уже читал и был, конечно, очень заинтересован предстоящей встречей. И вот он идёт по фойе – высокий такой, как сейчас помню, с прямой осанкой, с высоко поднятой головой, не глядя по сторонам. (Он никогда не ходил, оглядываясь. Только если окликнешь, – повернётся, а так – идёт и идёт, как танк.) И вот мы догнали его, говорим: «Здравствуйте, Юрий Поликарпович! Мы молодые поэты, хотели бы вам стихи показать…». Ну, он так приостановился и говорит: «Ну, не сейчас, наверно?..» (так как-то немножко нерешительно) «У меня встреча… Впрочем, пойдём со мной.» И повёл нас. А шёл он в ресторан. И мы, значит, за ним. Помню этот дубовый зал, слева столик стоял, а там его уже поджидал человек (приятель или земляк, как почувствовалось по разговору). И он нас пригласил: «Садитесь». Мы сели, и сидели так вчетвером: Юрий Поликарпович, его земляк или друг и мы двое. Как сейчас помню, лицо у Кузнецова было такое (поразило меня): черты спокойные, очень величавые, эпические, я бы сказал (я так отметил для себя), былинные. Какое-то спокойствие, покой на лице. Хотя лет ему было тогда сколько? 36 или 37… Но выглядел он взрослее, не соответствовал своему, я думаю, физическому возрасту из-за того, что казался умудрённее – каким-то уже пожившим на свете немало лет… Мы заговорили, и я высказал удивление: «Вот как Вы неожиданно вышли на общее обозрение, уже созревшим совершенно поэтом…». А он говорит: «Ну, как Илья Муромец, на печи долго сидел, а потом встал…». Себя так вот сравнил с Ильёй Муромцем. И мне показалось это тогда очень правдоподобным сравнением… Не помню, как шла беседа, какие вопросы задавались, но помню хорошо, как к нему подскочил такой критик, поэт – Станислав Золотцев. Имя это было нарицательным среди молодых поэтов, мы знали, что он критиковал тех, кто повыше, и этим прославился. И Кузнецова он несколько раз боднул… И вот мы сидим, а он подходит и что-то спрашивает у Юрия Поликарповича. А Юрий Поликарпович (меня это поразило), не поднимая головы: «Я ем». Вот так вот обрезал – «Я ем»! И всё. На этом общение прекратилось. Он не сказал: подойди попозже или что-то такое. «Я ем». И вот эта его такая ещё медвежья поступь… Меня это всё поразило. Он ничего, конечно, не спрашивал, какие мы стихи там пишем, где печатались. Просто было общение… Сидели недолго, может быть, час или полтора. Потом он засобирался куда-то с этим своим приятелем (по-моему, домой к себе). И дал свой телефон: «Позвоните, договоримся».

Через несколько дней я ему позвонил. Он спрашивает: «Кто звонит – чёрный или белый?». Я так не понял сначала, говорю: «Ну, в ЦЦЛ-е мы сидели…», а он имел в виду, что Игорь был чёрный на цвет, а я более светлый (именами-то мы так и не представились). Время назначил – не в тот же день, а через несколько дней – дал адрес. Я Игорю сказал, мы приготовили стихи и приехали. Это был вечер. Дали ему стихи. Он прочитал. И стал говорить о том, что… вот – «есть объём», «есть пространство, воздух». «В поэзии, – говорит, – важно, чтобы вектор был. Заметьте, у Лермонтова – Белеет парус одинокий / в тумане моря голубом. / Что ищет он в краю далёком, / Что кинул он в краю родном… (здесь ширина, векторы расходятся по горизонтали). Под ним струя светлей лазури, / Над ним луч солнца золотой… (здесь по вертикали)». И говорит: «Вот смотри: вектора, направленность прослеживается – по вертикали: верх – низ, и по горизонтали (просторы): Запад – Восток… У поэта это всегда есть – объём!». Я думал, ну что Лермонтов?.. А именно на этом примере из Лермонтова он нам зримо всё объяснил. И в моих стихотворениях он что-то такое отбирал. В общем, довольно одобрительно отнёсся. Принял. Не хочу тщеславиться, но стихи Игоря он забраковал. Очень резко. Сказал, что это всё искусственно, манерно. «Ну, что это такое?!» – прямо при нём возмущался. Не принял, короче. И в следующие походы я уже один ходил. Игорь потом приготовил другую подборку для следующей встречи, но уже позже без меня ходил. Игорь долго выбирал, старался и подобрал стихи… и вроде бы как-то Кузнецов к нему, не то чтобы благосклоннее отнёсся, но уже общался. Хотя Юрий Поликарпович, когда читал его стихи, одно стихотворение всё-таки отметил – сказал, что интонация там удивительная. Стихотворение такое было: «Маросейки больше нет, / Маросейки нет на свете. / В наших окнах белый свет, / Как тогда на Маросейке…». И вот он его отметил, сказал: «Здесь интонация необычная». Кузнецов интонацию выделял в стихах очень сильно, музыкальное начало. Ну и всегда отмечал жестом, зрительно; если какая-то особенность есть, он это подчёркивал…

А эти «вектора» я, конечно, запомнил. Меня это тогда впечатлило. И стихи я потом так и стал рассматривать: есть ли этот «объём» у других поэтов, кого ни беру. Ещё Кузнецов сказал, что очень важно каждому поэту прочитать «Поэтические воззрения славян на природу» Афанасьева. Я тогда впервые услышал об этом.

Однажды, мы пришли к Кузнецову с одним моим приятелем. Я говорю: «Юрий Поликарпович, можно я приведу вам хорошего поэта?..» Он говорит: «Давай». И тогда тоже Юрий Поликарпович стихи его положительно воспринял. Хороший поэт, Валерий Капралов. Он у него ещё спросил: «Ты где работаешь?». «Ну, я… кандидат технических наук… горноразработчик…». «Надо бросать! Нельзя двум господам служить. Не получится. Надо бросать и все силы в поэзию отдать…». (Позже он уже сдержаннее к этому относился, я от него уже таких высказываний не слышал.) Мы с Валерой потом искали эти «Поэтические воззрения…», ксероксы делали, читали. А потом я достал и сам трёхтомник, дореволюционное издание. Первый том оказался в нашей районной библиотеке. У нас был дом отдыха, в котором министры раньше отдыхали, и в нём – старинная, большая библиотека. И там многие книги, не переплетённые, просто так лежали, необрезанные… Кузнецов сказал, что надо срочно изымать! Он был поражён, что это где-то может быть. И вот я этот том выменял на всякие там детективы, Дюма… А когда уже три тома Афанасьева вышли под редакцией Кузнецова в «Современном писателе», он обзванивал всех, к кому с доверием, по-дружески относился, и – дарил. Вот и мне он позвонил и говорит: «Слушай, тут вышел трёхтомник, наконец-то – „Поэтические воззрения славян на природу“ – очень долго мы над ним бились. Придёшь – я тебе подарю». Потом выяснилось, что он также Саше Медведеву, Валере Капралову подарил… У него целый список был таких людей, кому он просто дарил. Раньше же этот трёхтомник Есенин, например, покупал за воз муки. Блок тоже имел эту книгу. Она, конечно, очень нужна для любого человека – неважно, православный ты или не православный, – потому что это огромный народный опыт, наивный такой, чистый и незамутнённый взгляд. Ведь откуда само слово «язычество»? От слова «язык». То есть через язык, через слово человек выражал необыкновенность мира. И я потом видел, что Кузнецов неоднократно перечитывал «Поэтические воззрения…». Придёшь, бывало, а у него прямо на полу ксерокс лежит. Один том – ксерокс, другой… где-то кто-то ему давал, а он перечитывал. А когда поиски Афанасьева ещё только начались, я достал первый том дореволюционного издания, он мне говорил: «Мы не доживём до того времени, когда это будет издано… Афанасьев, Фёдоров…». Тогда у него ещё Николай Фёдоров был на уме…

Как правило, бывало, что со стихами приезжали к нему по несколько человек – два-три… С Олегом Кочетковым, бывало, приезжали… Сам Кузнецов свои стихи очень редко читал. Отказывался. Раньше вообще стихи, когда я к нему приходил, не читал. Но вот в последнее время стал всё больше и больше. Ну, может быть, стал доверять.

Я помню в 80-м году он прочитал мне целый цикл любовный… Говорит: «Товарищу Тютчеву тут делать нечего!..». Только я сел, он тут же мне прочитал: «Наше ложе не здесь, а на небе! / Наши вмятины глубже земли!».

– Ну да, здесь тоже эти векторы – верх, низ…

– Да, эти векторы при первой встрече очень запомнились… Так он про поэзию говорил. Не любил переносов в строке, когда «чтобы» появляется, морщился, если попадались причастные или деепричастные обороты. Считал, что строчка должна быть законченной, самодостаточной.

Ещё он говорил о том, что и как поэт должен заимствовать у других: «Надо уметь взять так, чтобы не казалось, что ты взял…». Между прочим, это и есть один из признаков настоящего поэта: уметь преобразовать образ, строку, мотив так, чтобы возникало ощущение, что это в большей степени твоё, чем чужое, что это скорее у тебя взяли, чем ты взял. Так он использовал повозку слёз в поэме «Четыреста»… У Эсхила она есть в трагедиях. А ещё есть такой греческий поэт Гегесипп. Кузнецов однажды говорит: «Смотри…» – и прочитывает своё стихотворение «Памяти космонавта»:

 
Шёл ты на землю с расчётом железным.
Только увидел её —
Поторопился… И стало небесным
Тело земное твоё.
 
 
Где ты? Оплывшую груду металла
В землю твой друг опустил.
Весь ты зарыт. А чего не хватало,
Чёрный металл возместил.
 

А потом поднимается, достаёт с полки сборник Гегесиппа и читает стихотворение оттуда.

 
С рыбою вместе в сетях извлекли из воды рыболовы
Полуизъеденный труп жертвы скитаний морских.
И, осквернённой добычи не взяв, они с трупом зарыли
Также и рыб под одной малою грудой песка.
Всё твоё тело в земле, утонувший! Чего не хватало,
То возместили тела рыб, пожиравших тебя.
 

Я говорю: «Один в один!». Он: «Во!» (то-то, мол). И вот стихотворение о космонавте получилось очень современным, этот образ настолько хорошо сюда подходит, что даже лучше, чем это было у самого Гегесиппа.

Потом про Державина… Про Державина Юрий Поликарпович несколько раз повторял: «Мощь! Мощь!». Это я совершенно точно помню. «Державин – самый великий русский поэт». Державин, как считал Кузнецов, по дару, по мощи таланта превосходит Пушкина. Даже так говорил: «Пушкину до него далеко…». Я был поражён этим признанием. «Ну, тут… язык свою роль сыграл…». Мол, из-за устаревшего языка Державин не имел такой славы, хотя все понимали, что это величина для русской поэзии…

Потом, конечно, запомнилось (это всё было ещё в первые встречи), когда он у меня спросил: «А кого ты из поэтов выделяешь?». «Ну, – я говорю, – так… читал кое-что…». «Ну вот, например, – говорит, – Фета читал?». «Нууу… „Я пришёл к тебе с приветом…“». «Да ты что! – говорит. – Фет – это величайший поэт!». И вот, он мне открыл Фета. Был февральский вечер, мы прошлись по улице и зашли к нему домой… И вот, помню, мы в его кабинете – он в кресле, я – напротив, торшер тогда у него был, создававший такой полумрак… И вот он достаёт Фета и начинает мне его читать. Я даже эти стихи запомнил… Я вообще совершенно под другим углом после этого увидел поэзию, другими глазами. Через Фета он мне открыл, что такое стихи в глубоком, а не дилетантском понимании. Прочитывая стихотворение, он всегда делал такие краткие эмоциональные восклицания: «О! Смотри как!.. Во!». Потом я тоже заразился Фетом, сам нашёл что-то, показал ему – он говорит: «Я этого не знал…». А там было такое: «И внемля бестелесному звуку…». Он оценивающе подчеркнул: «Бестелесный звук!..».

– Эпитеты отмечал, да?

– Да. У Фета он очень ценил свободу, лиричность его стихов… Вот, например: «Ярким солнцем в лесу пламенеет костёр…». Это стихотворение помню… «Как здесь свежо под липою густою…». «Я пришёл к тебе с приветом…» – здесь он обратил внимание на строки: «Что она горячим светом…». Выделил: «Горячий свет!». Но прочитал он его целиком тоже… «Над озером лебедь в тростник протянул…». «Вот, – говорит, – какая свобода!» (Это слово – «свобода» – тоже он повторил.) «В темноте на треножнике ярком…» (тоже читал). Потом (о следующем стихотворении) – вот это, говорит, «гениально». (Здесь он каждую строчку жестом показывал, – особенно выделял это стихотворение):

 
На стоге сена ночью южной
Лицом ко тверди я лежал,
И хор светил, живой и дружный,
Кругом раскинувшись, дрожал.
 
 
Земля, как смутный сон немая,
Безвестно уносилась прочь,
И я, как первый житель рая,
Один в лицо увидел ночь.
 
 
Я ль нёсся к бездне полуночной,
 

(«О!» – говорит.)

 
Иль сонмы звёзд ко мне неслись?
Казалось, будто в длани мощной
Над этой бездной я повис.
 
 
И с замираньем и смятеньем
Я взором мерил глубину,
В которой с каждым я мгновеньем
Всё невозвратнее тону.
 

Это гениально! «Вот, – говорит, – космос!» «Во! – говорит. – …В которой с каждым я мгновеньем / Всё невозвратнее тону!..». То есть он умел находить у настоящих поэтов именно то, что надо ценить. (Стихов двадцать, я помню, прочитал.) «Чудная картина, / Как ты мне родна…». Потом – «Пчёлы»:

 
Пропаду от тоски я и лени,
Одинокая жизнь немила,
Сердце ноет, слабеют колени,
В каждый гвоздик душистой сирени,
Распевая, вползает пчела…
 

– ну и так далее…

Про одно стихотворение он сказал, что его испортил Фету Тургенев. Тургенев любил его редактировать и испортил стихотворение. Вот это (он тоже читал его): «Шумела полночная вьюга / В лесной и глухой стороне…». Ещё вот на это он обратил внимание:

 
Облаком волнистым
Пыль встаёт вдали;
Конный или пеший —
Не видать в пыли!
 
 
Вижу: кто-то скачет
На лихом коне.
Друг мой, друг далёкий,
Вспомни обо мне!
 

Говорит: «Облаком волнистым / Прах встаёт вдали… Прах! – говорит, – был у Фета. А Тургенев ему исправил на пыль. Получилось глупо: Пыль встаёт вдали… Не видать в пыли… Два раза „пыль“!».

И вот он этот сборник Фета так – наудачу – взял, кусок большой прочитал, а дальше не стал: «Ты, понял?!..» – говорит. Я ему: «…даааа..». А приехав домой, я сразу отыскал эти стихи. Отыскал, посмотрел его глазами… И понял, что эти стихи, выделенные Кузнецовым, отличаются чем-то от всех других фетовских стихов… А вот в предисловии к книжке «Крестный путь» он, кстати, выделяет другие стихи Фета… Там, обратите внимание, – «Севастополь»… Вообще, о Фете он всегда говорил не то что, с придыханием, но… ценил его очень. «Очень, – говорит, – зримый. Потрогать можно».

Так, дальше, Тютчева ещё… Он не только Фета, конечно, в тот вечер читал. Фета отложил, Тютчева достал. Но Тютчева меньше… Вот ещё стихотворение Фета вспомнил:

 
Вдали огонёк за рекою,
Вся в блёстках струится река,
На лодке весло удалое,
На цепи не видно замка…
 

А вот, выше: «Я жду… Соловьиное эхо…» – тут вот на что он обратил внимание —

 
Я жду… Вот повеяло с юга;
Тепло мне стоять и идти;
Звезда покатилась на запад…
Прости, золотая, прости!
 

Он выделял: «Звезда покатилась на запад!..».

– Да, это он использовал в стихотворении «Распутье»: «И звезда на запад покатилась / Даль через дорогу перешла…».

– Точно. Потом, очень сильные сомнения у меня – нет ли влияния Фета вот на это стихотворение Кузнецова: «…Без адреса, без подписи, без даты / Забытое письмо вчера прочёл…». «Поклонная и мягкая строка / Далёкое сиянье излучала…». Гениальное стихотворение! Но я у Фета нашёл очень похожее по интонации, по самому строю. Это к вопросу о заимствованиях. Настолько узнаваемо, что я в своё время вздрогнул. Может быть, он даже что-то говорил об этом… «Старые письма» у Фета называется:

 
Давно забытые, под лёгким слоем пыли,
Черты заветные, вы вновь передо мной
И в час душевных мук мгновенно воскресили
Всё, что давно-давно, утрачено душой.
 
 
<…>
 
 
Зачем же с прежнею улыбкой умиленья
Шептать мне о любви, глядеть в мои глаза?
Души не воскресит и голос всепрощенья,
Не смоет этих строк и жгучая слеза.
 

«Души не воскресит…» – а у Кузнецова «Никто не вырвал имени на свет»… Хотя это далековато всё-таки от его стихотворения…

– Кузнецов, кстати, это стихотворение читал в Лужниках. Есть видеозапись: вечер поэзии в Лужниках. 76-й год. Симонов вёл. Там Друнина, Евтушенко, Вознесенский, Окуджава ещё выступали… Кузнецова Симонов представил как самого молодого поэта. И он прочитал одно единственное – как раз вот это – стихотворение – «Я в поколенье друга не нашёл…».

– А ещё был вечер (по телевидению передавали), где поэты читали свои любимые стихи других поэтов. Вознесенский там читал «Чёрного человека» Есенина, а Кузнецов читал Павла Васильева – стихотворение «Наталья», в котором Павел Васильев сравнивает женские руки с лебединой шеей. Я знаю (Кузнецов мне тоже читал это стихотворение), что Павла Васильева он ценил. Говорил: «Гений!». Выделял его поэму «Христолюбивые ситцы». Сильная вещь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю