355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Звать меня Кузнецов. Я один. » Текст книги (страница 4)
Звать меня Кузнецов. Я один.
  • Текст добавлен: 18 сентября 2017, 12:01

Текст книги "Звать меня Кузнецов. Я один."


Автор книги: авторов Коллектив



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 35 страниц)

«Я же помню, – говорил мне Виктор Иванович, – как Ждан-Пушкин всю весну шестидесятого года носился по городу с двумя поэтическими строчками: „И снова за прибрежными деревьями выщипывает лошадь тень свою“. „Старик, – убеждал он меня, – согласись, это гениально. Надо выпить“. Я соглашался: такого образа в нашей литературе ещё не было. Но кто придумал эту лошадь? Ждан-Пушкин сказал, что стихи написал какой-то парень из Тихорецка, которого он любыми путями решил вытащить в Краснодар на совещание молодых писателей».

Однако чинуши из местной писательской организации тогда были озабочены другим: как ублажить приехавшего из Москвы своего бывшего земляка Николая Доризо. Из молодых они взялись продвигать на семинаре лишь Георгия Садовникова (его повесть о войне потом взяли в «Юность») и бывшего командира танкового взвода из Забайкалья Ивана Бойко.

Ждан-Пушкин, огорошенный равнодушием писательской братии к молодым талантам, попытался вопиющую несправедливость исправить хотя бы в газете. Это он своей властью по итогам семинара поставил в номер на 28 июня 1960 года сразу четыре стихотворения Кузнецова: «Так вот где, сверстник, встретил я тебя…», «Я жил, как все в любви…», «Есть люди открытые, как пустые квартиры» и «Морская вода». Из них поэту дороже всего была «Морская вода». В этом стихотворении, признавался поэт уже в 2001 году, он «сделал открытие <…> Оказалось, что вода в море, где плавают рыбы и корабли, растут кораллы и жемчуга, и что красивая девушка вблизи может оказаться не той, какой она кажется издали. Я ещё не знал строки Овидия „Странно желанье любви – чтоб любимое было далеко“, но уже чувствовал её. Все мои отношения с женщинами прошли под знаком этой строки».

Я не исключаю, что подборка в «Комсомольце Кубани» за 28 июня 1960 года очень сильно изменила всю дальнейшую судьбу Кузнецова. Во всяком случае, у него пропало всякое желание возвращаться в Тихорецк. Он вместе с Горским надумал остаться в Краснодаре и отнёс документы на историко-филологический факультет местного педагогического института.

В «Зелёных ветках» Кузнецов своё появление в Краснодаре подал чуть по-другому. Он писал:

«Из родного города я уехал по вызову из пединститута. Поселился у Жорки Панды. Тот работал в редакции молодёжной газеты, мы заочно познакомились, когда в газете как-то тиснули один мой полугениальный стишок про токаря. Он жил один в пустой гулкой квартире. Она была завалена книгами, а в углу валялась дамская заколка. Панды сразу потащил меня в город знакомить с каждым столбом. Первым был Церпенто, студент второго курса факультета иностранных языков. Пошёл на инфак, чтобы в подлиннике читать Бодлера, Верлена, Рембо, Аполлинера. Феликс человек-идея, немного художник, с мощным айсбергом лба и овальным подбородком, с которого он сбривал два раза в неделю недоразвитую растительность. Феликс был несколько академичен в изложении мыслей. Говорил как читал. Помню, он что-то говорил об эгоизме.

– Эгоизм издревле был половым мужским признаком. Женщина как эгоистка – извращение природы. Женщина прежде всего мать, она должна заботиться о других. Она всегда готова на жертву ради другого, но не ради себя. А настоящий мужчина думает о себе. Когда он думает о другом, служит другому, растворяется в личности другого, то он превращается в женщину. Но сейчас это не должно быть унизительно для мужчин: нельзя застывать в каких-то определённых формах – это противоречит диалектике. В будущем не будет места эгоизму. Мужчина должен видоизменяться. Мужчина будущего – человек с женскими качествами. Ведь истинная женщина всегда была коммунистичной.

– Мальчики! Я недоволен. Что может быть лучше! Ведь я не брюзга. Недовольство – движущий стимул человечества. Довольное человечество прогрессировать не может. Довольных людей в принципе не должно быть. Довольство происходит от мелкости и узости человеческих интересов. Оно скучно. Недовольство людей бесконечно, как воображение. Недовольство – признак хорошего вкуса. А довольство отдаёт идиотизмом, это застывшая форма. Это пародия на счастье, оно слащаво, антиинтеллектуально. Цивилизация – высшее проявление недовольства.

– Мальчики! Говорите об идеалах осторожно. Иногда мне кажется: идеал – это туфелька Золушки, которую мы примеряем почти к каждой ноге, а от этого она только разнашивается и приходит в негодность. Но самое страшное то, что когда мы будем примерять эту разношенную туфельку, ставшую заурядной калошей, действительно Золушке, то она окажется ей не по ноге: будет уже велика.

– Мальчики! Надо быть всем, но прежде быть талантливым.

– Мальчики!..»

Уже осенью 2012 года вдова Кузнецова нашла в бумагах мужа не попадавшиеся ей ранее десятки разрозненных листков, исписанных рукой поэта. Вместе эти листки не создают целостного впечатления. Под ними нет никаких дат.

Изучив несколько листков, я сначала подумал, что имею дело с автобиографическими записями Кузнецова 1960–1961 годов. Но другие листки подсказали иную версию.

Вероятно, Кузнецов ещё в начале 80-х годов собирался написать повесть о своей юности, в частности, о первых студенческих годах. Я так понимаю, что он даже название придумал: «Простодушный Жераборов[2]2
  В книге Жераборов и Жерборов. – Примеч. верстальщика.


[Закрыть]
». Своей рукой поэт наметил канву этой повести. Он набросал следующий план:

«Ответь, осиновый листок, раздумчивая ива,

Как молодцу жизнь прожить свободно и счастливо.

Деревенский кинжал.

Бомба. Жар-цветок. Сон.

Молния ударила в него.

Мама, мама, меня отпусти, дай познать роковые пути. Пойду на поиски отца.

То – спрыг-трава, то сон-трава, разрыв и гори-цвет.

Шары молнии бьют из подсолнухов.

Зной. Вспышки, искры, марева. Дуб на зное. Мигает тьма и солнца пламень.

Колесо. Втолкнул он спицу в чернозём и вырос космодром. Когда-нибудь обиняком поговорю о нём.

Встреча со стариком. Дудка. Дыхание родины. Суженное пространство.

Приход в город. Город. „Зимнее стекло“. <…>

Жерборов уходит служить на границу».

На других листках – фрагментарные записи о поступлении в институт и о первых месяцах учёбы. Правда, я пока так и не понял, собирался ли поэт эти листки включить в повесть или просто сделал пометки для себя.

Кузнецов писал: «Первый экзамен – сочинение. Я писал сразу набело: черновиков не признавал ещё с парты. Молодость живёт набело. Жизнь, наверное, тоже сочинение, но мы её пишем сразу набело».

Дальше шёл рассказ о студенческой группе. Она состояла из четырёх парней и двадцати девчонок. Сразу после зачисления на первый курс ребят отправили в колхоз. Кузнецов рассказывал:

«Мы поселились в низкой саманной хате под соломенной крышей. Девчонки в большой комнате, а мы во второй. Девчонок было много, они набились туда, как семечки в дыню. Ночью им некуда было девать локти и, укладываясь спать, они всегда жарко стонали. По утрам мы опускали ноги в башмаки. Башмаки лежали на толстенных ковриках вчерашней грязи, налипшей с травой и огнистыми остьями. Разбитое стекло в окошке было заткнуто волейбольной покрышкой, в которую предварительно напихали сухой соломы. Когда дул ветер, на земляной пол сыпались полова. На стенах шуршали отклеивавшиеся сельскохозяйственные плакаты, в углу стоял стол, прямолинейный, как мужицкая философия. На одной стене иноземной бабочкой висела жёлтая гитара с чёрной каёмкой. В чуткой тишине хату до краёв наполнял мелодичный капельный перезвон. Это мухи задевали за тонкие нервы струн».

Потом обнаружился листок с картинами из общежитского быта. Кузнецов писал: «Варили рисовую кашу. Рис в кастрюле расширяло, он лез вон на плиту, он разбухал, тщетно я его снимал сверху ложкой и выбрасывал излишки в урну, а потом в дымящую кастрюлю доливал из худого чайника чай вместе с хлопьями заварки. Рис пыхтел и жирно пригорал. Мы уныло жевали его полусырым <…> Один раз варили вареники <…> Но главное был чай. Чай никогда не подводил. Он густо отсвечивал степным солнцем. Мы кушали его с пирожками или с батоном».

Вот ещё одна бытовая зарисовка: «В обед <…> мы спускались в институтскую столовку, хватали три бутылки кефира на двоих и несколько пирожков с повидлом, которое при нажиме зубов вылезало магмой».

А вот запись иного плана: «Мы [с однокурсницей. – В. О.] сидели на пороге. В детстве я любил сидеть на пороге и читать книгу. В глубоком чёрном небе светилась полоса Млечного Пути».

В листках Кузнецова о первом студенческом годе упоминались фамилии Шаповалова (он до института строил дома), Шрамко, Светы Беловой… Но реальные это имена или выдуманные, я пока не установил.

Точно известно только одно: поступив в Краснодарский педагогический институт, Кузнецов и его друг Горский впервые столкнулись с Вадимом Неподобой, который был уже второкурсником и тоже с азартом писал стихи.

Вскоре выяснилось, что в судьбах Неподобы и Кузнецова много общего. У обоих отцы были кадровыми офицерами. Только отец Неподобы первое боевое крещение принял ещё в конной армии Будённого. Начало Великой Отечественной войны застало его в Севастополе. По свидетельству очевидцев, Пётр Неподоба, будучи командиром 30-й башенной батареи, сделал первый выстрел по наступавшим немцам. Кстати, его жена долго упорствовала и ни в какую не хотела покидать город русской воинской славы. Её с детьми вывезли из Севастополя уже на последнем морском транспорте.

Как поэт в институте сначала первенствовал, безусловно, Неподоба. Он уже успел достучаться до Москвы. Николай Старшинов из «Юности» написал ему, что у него неплохие стихи, только вот ещё не выстоялись. И главное – у Неподобы появилась куча поклонниц. Другой бы не выдержал и занёсся. А Неподоба, не забывая расхваливать себя, родного, искренне продолжал интересоваться ещё и делами новых приятелей. Учившийся с ним Константин Гайворонский позже вспоминал, как Неподоба часто с гордостью указывал ему на первокурсника Кузнецова и даже наизусть читал новые кузнецовские стихи. Особенно сильное впечатление на Гайворонского тогда произвели вот эти строки:

 
Оскудели родные степи,
Вместо солнца дыра взойдёт.
Я надену блатное кепи
И пойду с кирпичом на завод.
 
 
Дай мне бог одолеть зевоту,
Мы ещё стариной тряхнём.
Пусть начальник даёт работу,
Чтобы ногти сошли с огнём.
 

Правда, Гайворонский долго не мог понять, а кирпич-то к чему?

Впрочем, всех поэтов в институте вскоре затмил бывший командир танкового взвода третьекурсник Иван Бойко. Он первым из студентов истфила выпустил целую книгу рассказов «Разлад». По этому поводу институтское начальство устроило шумное мероприятие, что-то вроде читательской конференции. Как вспоминал Гайворонский, Бойко старался во всём копировать молодого Шолохова. Он любил по вечерам переодеваться в гимнастёрку и брюки армейского покроя и запираться на табуретку в какой-нибудь аудитории. Однокурсники смеялись: Бойко собрался писать роман. Но большие объёмы ему не задались. В двух рассказах, составивших первую книгу Бойко, ёрничал Гайворонский, «поднимались актуальные вопросы птицеводства и обеспечения населения сельхозпродуктами». Однако ректорат и партком института были очень довольны. Озадачили конференцию разве что вопросы пятикурсника Виктора Лихоносова. Он не понимал, откуда бывший командир танкового взвода взял пионера Лёню и его брата комсомольца Гришу, которые плюнули на отсталого отца, озабоченного лишь куском хлеба. Но начальство быстро на Лихоносова зашикало, а Бойко тут же поспешили принять и в Союз писателей, и кандидатом в члены партии.

Между тем настоящая писательская жилка обнаружилась не у Бойко, а у Лихоносова. Только Лихоносов ничего напоказ не выставлял. Да и в друзьях у него в институте ходили ребята не с историко-филологического, а со спортивного факультета. Многие даже думали, что в перспективе Лихоносов собирался заняться акробатикой. И как же все удивились, когда в 1963 году прочли в «Новом мире» его рассказ «Брянские». Вот где скрывались истинные таланты.

В Краснодарском пединституте Кузнецов проучился всего два семестра. Его однокурсник Виталий Кириченко, вспоминая свою юность, уже в 2007 году утверждал: «Кузнецов знал, что не по призванию сидит здесь. И на лекциях тоже писал стихи. Тетради для конспектов он испещрял рифмованными строками. Лекторы были благосклонны к юноше. А вдруг он станет великим поэтом? Не надо мешать. Всеволод Альбертович Михельсон, Израиль Львович Духин и его жена Белла Израилевна, Никита Владимирович Анфимов, Николай Иванович Самохвалов (тут можно ещё вставить нескольких) и другие преподаватели так и остались в памяти истинными поборцами своей науки и вечного творчества. А Юру нашёл влиятельный покровитель, секретарь крайкома партии по идеологии. Он требовал у вузовского начальства Юрия Кузнецова к себе на приём и заставлял читать свои произведения. Говорил, что замкнёт его на два-три часа в кабинете, а когда вернётся – чтобы новое стихотворение было написано. И Юра писал, бродя по вельможным коврам, выглядывая в окно. Внизу, по улице Красной шли люди, не ведая, что творятся гениальные вирши. Секретарь этим спасал Юру от наказаний за пропуски лекций и побуждал его к творчеству. Не раз звонил декану Гавриле Петровичу Иванову (его сын ныне проректор Кубанского университета), что Юра на ответственном партийном задании. И Юра добросовестно сидел под замком, рождая свои шедевры».

Но, сдаётся мне, Кириченко всё перепутал. Ну не было у поэта в начале 1960-х годов высокопоставленных покровителей. Он, когда писал воспоминания о Кузнецове, видимо, часто имел в виду его друга Горского, отец которого действительно много лет занимал высокие должности в партийном аппарате и органах образования и имел влияние на университетское начальство.

Кириченко был прав в другом. Кузнецов не хотел жить только институтом. Заведя в марте 1961 года новую тетрадь для наблюдений, он на первом листе записал:

«Хочу – всё.

Могу – всё.

Имею – я.

Люблю только свежесть, поиск.

Презираю серость.

Для себя оставляю ненависть, ибо она надёжна.

Что такое дневник, не знаю, поэтому знать не хочу. Если не помешает рассредоточенность, которую по обыкновению называют ленью, буду записывать наблюдения, размышления, нюансы, всё – себя».

Кузнецов вновь весь ушёл в стихи. Он утверждал:

«Я живу, как поэт, а надо жить как человек. Отсюда банальная неудовлетворённость действительностью, лютые противоречия, шатания, непроходимая рассредоточенность, нежащая тоска, чесотка несуществующей любви, одиночество, но не эгоизм, экстравагантное неудовольство собой – не высокомерие, поза, не непринуждённость, но и тонкая чувствительность, которую заурядности относят к странности, непосредственность, искренность, обнажённость сердца, чувственность, палящая жажда прекрасного, независимость».

Весной 1961 года во многом благодаря Ждану-Пушкину Кузнецова, Горского и Неподобу под свою опеку взял крайком комсомола. Ребятам предложили поездки по районам Кубани. У них наконец завелись лишние деньги. Но в станицах народ их стихи не понял. От досады Кузнецов записал в свою тетрадь: «Недавно ездили в Кореновскую. В Доме культуры под свист и гам читали стихи. Водку трудно было достать, так Прадкин подошёл к продавцу и сказал: „Мы от крайкома. Дайте нам две поллитры“».

Однако алкоголь не спасал. Кузнецову претило двуличие, ложь, лицемерие. Но в одиночку осилить зло оказалось невозможно.

Поэт пробовал завести романы. Говорили, будто он запал на свою сокурсницу Наталью Колодезную. Она родом была откуда-то из-под Воронежа. В институте Колодезная ходила с белыми пышными волосами и кудельками на висках. Не её ли поэт имел в виду, когда писал:

 
Впервые я встретился с девушкой,
Впервые был час разлуки.
Луна, как вода, мерцала,
Я девушку за руки взял.
А девушка удивилась:
– Какие холодные руки!
– А вы отогрейте руки
Руками, – я так сказал.
 
 
Но девушка рассмеялась,
Не видел лица я краше.
Оно на свету сияло,
А я перед ним впотьмах.
Так близко ещё я не был!
И думал: а что же дальше?
Да так и стоял с холодными
Руками в её руках.
 

Современники утверждали, будто Колодезная умела быть разной. Одного романа ей обычно не хватало. Возможно, она хотела, чтобы за нею бегал весь институт. Её сокурсник Виталий Кириченко вспоминал: «Она выпивала наравне с Вадимом портвейн, была на равных с аспирантами и доцентами, не отказывала в свидании мальчикам. Кузнецов раза два встретился с нею, прогулялся. Назначил ещё свидание. И в эти дни я тоже увидел Наташку, но как? На крыльце вуза дрались двое парней из-за неё, а она с затаённой страстью наблюдала, кто кому набьёт морду. Назначила обоим одновременно свидания возле вуза. Пока лев и тигр терзали друг друга, пришла обезьяна (это был я) и увела их добычу, то есть Наташка пошла за мной. Ей было неинтересно, кто победит. Мы с ней долго гуляли, выпили бутылку портвейна по очереди из горлышка, она набила туфлями ноги и шла босиком, я привёл её к общежитию, постоял на „шухере“, пока она влезала через окно в свою комнату, до смерти боясь Анну Константиновну. Следующие два вечера мы опять гуляли, я уже считал, что мы с нею задружили. И вот идём по Красной, она забыла, что назначила свидание Юре Кузнецову возле перил уличного ограждения. Он стоит, думая, что она торопится к нему, мы проходим мимо. Он окликает. Я оборачиваюсь, вижу здоровенного парня с проницательным лицом. Такой не унизится до драки. Но мышцы приличные, видно, качается. Наташка отрывается от меня, возвращается к нему, он берёт её под руку и ведёт в противоположную сторону. Я стою дураком и не знаю, что мне делать. Отнять силой? Смириться с потерей? Я вижу, что Наташка упирается, замедляет ход, бегу за ними, хватаю свою подругу под руку и отрываю от верзилы. Его лицо передёрнулось, он потянул девушку к себе, а я – к себе. Наташка высвободилась, буркнула „извини“ и быстро пошла со мной. Шагов через двадцать я оглянулся – Юра стоял, как вкопанный, переживал. Или философствовал о женском коварстве, непостоянстве красоты».

Окончательный выбор Колодезная сделала на последнем курсе, выйдя замуж за Виталия Кириченко. Они вместе по распределению уехали потом на Дальний Восток. Их брак продлился не так уж мало, целых пятнадцать лет. Позже Колодезная перебралась в Ташкент, став какой-то шишкой в ЦК Компартии Узбекистана.

Вспоминал ли потом Кузнецов Колодезную, я не знаю. Достоверно известно другое: в мае 1961 года поэт решил на учёбу махнуть рукой. Я слышал несколько версий его ухода из института. Одну из них озвучил завкафедрой Армавирского педуниверситета Юрий Павлов. Якобы Кузнецов в конце второго семестра разругался с преподавателем Израилем Духиным, отказавшись тому сдавать экзамены по его лекциям. Но эту гипотезу потом опроверг критик из Майкопа Кирилл Анкудинов. По его информации, Кузнецов поссорился не с Духиным, а совсем с другим преподавателем – Дерггольцом.

Третью версию в своём письме изложил Сердюк. «Я в 60-м году в армию ушёл, а Юра в пед. Краснодара поступил. С его слов: ему обещали перевод в Литинститут и не сделали. Он обиделся жутко, забросил учёбу».

Я в незавершённой повести Кузнецова «Зелёные ветки» нашёл эпизод о том, как герой, подав заявление об уходе из пединститута, заявился к сокурснице. И дальше шёл следующий текст:

«Светлана сказала:

– Сумасшедший! Зачем ты это сделал? Армия! Ты же там огрубеешь.

Я закричал:

– Во-первых, я жить хочу! Грубо, да! Но это будет наглядно. Я хочу огрубеть, как кусок глины. Пусть жизнь из меня сделает простую чашку, зато из неё люди будут пить чай. Каждому нужно в жизни иметь своё место. А я в конце концов для того и ухожу из института, чтобы доказать ему свою преданность, чтобы там, вдали, выверить себя, узнать и определить своё место в жизни. И если я увижу, что моё место здесь, в институте, я вернусь сюда, но если в другом месте, пойду туда, но это будет тот же институт.

– Ты поступаешь в жизни, как поэт!

Она отвернулась и заплакала. Ну, это уже слишком!

– Вот увидишь, я сейчас уйду.

Она перестала всхлипывать и повернула ко мне своё лицо. Хотел бы я всю жизнь смотреть на такое лицо!»

Хотя я знаю, что в это время Ждан-Пушкин всё делал для того, чтобы краснодарские издатели запустили в производство первую книжечку Кузнецова. Он часто приглашал обиженного студента к себе домой и выправлял некоторые его строки. Эти посиделки отчётливо остались в памяти другой кубанской журналистки – Светланы Денисовой. В начале 2010 года она писала мне: «В приветливой квартире моего соседа журналиста Игоря Михайловича Ждан-Пушкина всегда было много друзей: литераторов, журналистов. Умный, добрый, приветливый, Игорь Михайлович помогал всем, кому мог. Юру Кузнецова я помню молодым и очень озабоченным. По-моему, это был очень сложный период его жизни. А у друзей ему было хорошо и покойно. Он много улыбался».

Но, может, всё было намного проще. Возможно, причину ухода Кузнецова из института надо искать в очередной неразделённой любви. Этот фрагмент из автобиографической повести «Зелёные ветки» интересно соотнести с ранними стихами Кузнецова. Смотрите, что он писал в 1961 году:

 
Что таиться! Я был из ловких,
Вырвигвоздь и большой нахал.
На автобусных остановках
Я свидания назначал.
   Ах, умею я целоваться!
   И рукам я волю даю.
   Но сберёг я своё богатство —
   Никому не сказал: люблю.
 

Спустя годы, поэт добавил, что в этом вроде бы таком легкомысленном стишке он запечатлел одно из своих главных открытий, сделанное к двадцати годам: «Я обнаружил святость в земной любви».

Впрочем, по сохранившимся у вдовы Кузнецова разрозненным листкам с записями автобиографического характера прослеживается ещё одна версия. Не исключено, что на первом курсе Кузнецов, считавший себя до этого чуть ли не гением, столкнулся с неприятием своих стихов в интеллектуальной среде, и это спровоцировало его на неадекватные поступки. Он ведь всерьёз в начале 60-х годов жил и дышал прежде всего поэзией. Герой его повести «Зелёные ветки» заявил:

«Я писал стихи, иногда легко, чаще трудно, а было время, когда не мог выдавить ни строчки, но не писать было ещё трудней. Мне казалось, что я бездарь, обыкновенный бездаришко с велосипедом для редакций. Я представлял так: жизнь идёт, тяжела, но я должен давать бой. Даже отступая, должен давать бой. Должен писать. Кроме того, я дал слово. А совесть не прощает не сдержанных слов. Я хотел чистой, как у всех людей, совести. И даже так: не гладкой жизни, но гладкой совести».

А кто понимал это?

Позже Кузнецов на одном листке подчеркнул: «Я очень честолюбив. Я настолько честолюбив, что готов убить себя работой. А для того, чтобы доказать самому себе, какой я талантливый поэт». А на другом листе – рассказ о бывшем директоре тихорецкой школы Юрии Фёдоровиче, который, видимо, одним из первых оценил талант Кузнецова ещё в Тихорецке. Этого Юрия Фёдоровича перевели в Краснодар, и его очень разочаровала подборка стихов Кузнецова в краевой молодёжной газете. Он заметил, что стихам Кузнецова «не хватает, как свежей струи, жизни. Они слишком созерцательны». Юрий Фёдорович ещё посоветовал ему перейти на заочное отделение и поступить на работу. Но Кузнецов предпочёл совсем оставить институт и дождаться повестки из военкомата.

Бросив учёбу, Кузнецов вернулся к матери в Тихорецк, где ему вскоре пришла повестка в армию. Издатели, видя такую ситуацию, интерес к его стихам тут же потеряли и производство дебютной книги приостановили. И Ждан-Пушкин уже ничем помочь ему не мог. Так приход Кузнецова в большую литературу задержался ещё на несколько лет.

Солдаты в клетчатых рубашках

В армию Юрия Кузнецова призвали 11 ноября 1961 года. Позже, в начале 1988 года он мне в интервью для журнала «Советский воин» признался:

«Надо сказать, что в армию я сам рвался. Бросил в своё время Краснодарский педагогический институт и пошёл в военкомат. Попал в ВВС, в связь. Первый год служил в Чите. В армии столкнулся со строжайшей дисциплиной. Выросший без отца, я был к этому не приучен».

Я тогда переспросил: что, поэту пришлось ломать свой характер? Но Кузнецов не согласился с постановкой вопроса. Он после некоторых раздумий ответил: «Не сказал бы. Пришлось держать свой характер в узде, вырабатывать жёсткую мужскую волю. Служил, как считаю, неплохо. Быстро освоил матчасть. Стал специалистом второго класса».

К этим словам стоит добавить, что Кузнецов и в армии продолжил писать стихи. Уже на девятый день службы, по дороге из Краснодара в Читу он сочинил стихотворение «Наряд на кухню». Молодой солдат писал:

 
Гремел вагон, расшатан и раскачан,
Мелькнула Волга, и Урал пропал.
И вырывался из котлов горячих
Лосиными рогами крепкий пар.
 
 
Я был в наряде, с папироской, весел.
Я мясо, как бельё, перемывал.
И сорок тысяч комсомольских песен
Под клокотанье пара распевал.
 

В Чите, уже в «учебке» у Кузнецова родились стихи «Пилотка», «Связь даю», «В карауле» и несколько других поэтических миниатюр. Армейский связист потом их отправил в газету Забайкальского военного округа «На боевом посту». Там за его письмо зацепился старый служака Юний Гольдман (которому в реальности тогда было всего 37 лет). Он всё сделал, чтобы начальство разрешило молодому солдату раз в месяц (а иногда и чаще) посещать действовавшее при газете литобъединение. Но первым поэтом Забайкальского округа Кузнецов стать не успел.

Летом 1962 года в Читу пришла директива Генштаба срочно отобрать лучших связистов и перебросить их в Белоруссию. У Кузнецова к тому времени имелся всего лишь второй класс. Но командир части на это не посмотрел. Он уже давно косился на солдата с Кубани. Ему не нравилось, что тот писал стихи, печатался в окружной газете и чересчур умничал. А тут вдруг появился блестящий повод безболезненно от этого выскочки избавиться.

В Белоруссии спецы пробыли всего несколько дней. Вскоре их переправили на Балтику, в Калининградскую область. Там, в Балтийске солдат сразу переодели в гражданское платье и погрузили в трюм какого-то грузового судна. Почему, зачем, этого спецам никто не растолковал. Никто не сообщил и точный маршрут их рейса. Всё держалось в строжайшем секрете.

Лишь в Северном море бойцам сказали, что Соединённые Штаты объявили блокаду Кубе.

«Это был август, – вспоминал Кузнецов. – Мы продолжали идти прямым курсом. За три дня на подходе к острову Свободы нас облётывали американские самолёты, пикировали прямо на палубу, словно обнюхивая. Я был наверху и всё это видел своими глазами. Видел американский сторожевой корабль. Он обошёл <нас> вплотную, слева направо и скрылся. Было тревожно и радостно. Мы благополучно вошли в порт, выгрузились и прибыли на место назначения».

Уже осенью 2012 года вдова поэта, в очередной раз разбирая бумаги мужа, наткнулась на копию одного кубинского письма Кузнецова. Правда, на копии нигде не оказалось отметок о том, когда и кому был адресован оригинал. У меня после тщательного изучения копии сложилось впечатление, что вдова обнаружила не фрагмент эпистолярного наследия мужа, а наброски к автобиографической повести об армейской службе поэта. Я думаю, что в основу этой повести Кузнецов хотел положить свои кубинские письма (он даже начал делать монтаж из старых записей), которые собирался разбавить своими стихами начала 60-х годов (иначе зачем он на полях так называемой копии сделал пару пометок со словами: «стихи»?).

Впрочем, в данном случае интересны не мои догадки, а изложенные якобы в копии факты. Любопытны эмоции поэта. Кузнецов рассказывал в этой копии:

«Приехали мы в большой (по-нашему областной) город Камагуэй. Можешь посмотреть по карте. Я в нём вот уже полгода. Здесь аэродром. Живём, так сказать, в казармах; душ, уборная в них же. Но сначала жили с месяц в палатках. Мы приехали ночью; темно, неразбериха. Посуди сам: я брожу впотьмах с матрасом из пластической пены, с заряженным карабином, завёрнутым для маскировки в одеяло, с чемоданом (благо, вещмешок с военным обмундированием засунул куда-то в КДП). Ищу кровать.

– Алё, земляки! – кричу, сердясь. Кругом голоса, крики, один не видит лица другого.

– Где сгружали кровати?

– Я, кажется, наступил на змею!

Возле груды сваленных кроватей толпа. Тьма хоть выколи глаз. Какой-то колючий бурьян под ногами. Боже, а как сосёт под ложечкой! Болит живот с сухого пайка. Кое-как сложил кровать: разные спинки. Поставил её где-то возле куста. Засунул карабин под матрас и лёг. Спал на одном боку, просыпаюсь – бок, обращённый к открытому небу, весь мокрый от росы: росы здесь обильны, как ливень. Просыпаюсь от выстрелов. Чёрт возьми, кто-то чужой стрелял из пистолета, и притом почти возле самого твоего уха. Тревога, суматоха. Дневальные куда-то забились.

– Где дневальный? – помню хриплый голос майора. Еле их нашли.

А утром, еле продрав глаза, не умывшись, впрочем, воды нет! – я сразу кинулся в „лимонно-апельсиново-кокосовую“ рощу. Лимоны были зелёные, но я глотал, не пережёвывая, и сразу набил оскомину, но мне было не до того. Я увидел три кокосовые пальмы. Ты меня знаешь, чтоб я да не полез на кокосовую пальму! Это же мечта детства! Два раза я срывался с гладкого ствола, но на третий раз долез до верхушки, где начинались огромные ветви и свисало несколько кокосов. Кокосы были зелёные, только сок, и он был кислый на вкус. Итак, представь: я держу в руке, к примеру, ананас за зелёный, наподобие свёклы, загривок и лениво покачиваюсь в качалке, заложив одну ногу за другую в клетчатом носке, а в густой синеве вверху, как большие взрывы, плывут тропические изломанные облака. И пальмы, пальмы на жёлтом закате».

Добавлю, что в Камагуэе ни Кузнецову, ни другим бойцам форму уже не вернули. Службу все наши спецы несли только в гражданской одежде. Кузнецов подчёркивал: «Нас так и называли: солдаты в клетчатых рубашках». Эти слова сразу подсказали ему образ. Он писал:

 
Ловили мы за хвост чужое счастье,
Ломали жизнь в зелёных тростниках.
Мы выглядели, мальчики, кричаще
В рубашках клетчатых и модных башмаках.
 
 
Мы жили в комнатах, отчаянно воспетых
Собачьей жизнью здешних сквозняков.
И на столах и опрокинутых буфетах
Мы спали, не снимая башмаков.
 
 
Слипались ночи, караулами измотаны.
Дымились мы в студёном сердце гроз.
Ракетами сшибали самолёты мы
На высоте оледенелых звёзд.
 
 
Но хлынет солнца свежая лавина,
С лица земли сметёт лицо войны.
С зелёной веткой в дуле карабина
Покину пальмы неродимой стороны.
 
 
Уйдут, крича, большие теплоходы…
Я буду плакать о семи ветрах,
Где был солдатом армии свободы
В рубашке клетчатой и модных башмаках.
 

Трудно ли было служить на чужбине? Как сказать? Спали бойцы, по рассказам поэта, «засунув карабины под матрас». Напряжение день ото дня нарастало.

«В самую высокую точку кризиса, в ночь с 26 на 27 октября, – вспоминал впоследствии Кузнецов в интервью авторам фильма „Поэт и война“, – я дежурил по связи. Канал связи шёл через дивизию ПВО в Гавану. Я слышал напряжённые голоса, крики: „Взлетать или нет, что Москва? Москва молчит? Ах мать так, перетак!“ Такого мата я не слышал после никогда! Ну, думаю, вот сейчас начнётся. Держись, земляки! Самолёты взлетят, и ракетчики не разберутся. Погибать, так с музыкой».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю