Текст книги "Современная вест-индская новелла"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 31 страниц)
Я жду наказания. Не знаю, откуда оно придет, но постоянно жду. И еще я жду вестей от Дэйо, но он не пишет. Иногда вдруг хочется поехать в дом к Стивену. Просто так – приехать, сесть и ничего не говорить. Но я не еду.
Но вот Стивен получает известие о своем сыне. Ему сообщили, что его сын «валяет дурака» в Монреале. Стать образованным человеком и оправдать великие надежды отца – это оказалось ему не по силам, он сбился с пути и валяет дурака, вот так тупеет, становится дурашливой полицейская овчарка, пока не превратится в обыкновенную дворняжку – если невзначай убьют ее хозяина-проводника. Так и Стивен получил плохую весть: принц не состоится. И в маленьком его домишке царит смятение.
Мой отец изрекает: «Говорил ведь я, что Стивен потеряет своего сына». Он всегда ведет себя как победитель, мой папочка! Он ничего не делает для этого, только занимает выжидательную позицию и оказывается победителем. А во мне снова закипает ненависть. Ненависть, которая отравляет мне жизнь, и я готов убить их всех.
Я думаю сейчас о кленовом листе, который сын Стивена прислал нам в конверте с незнакомой маркой, о том, как он гулял по улицам в толстом пальто, с портфелем в руке – это было в те времена, когда он еще «продолжал образование». С тех пор эти улицы совсем не изменились. Дождь падал на них тысячу раз, а листья все так же лежат на тротуаре вдоль черной железной ограды… И вот я уже вижу себя идущим по этому асфальтовому тротуару, среди чужих листьев. Чужие листья, чужие цветы… время от времени я подбираю их… Потом я вижу лист бумаги, разлинованный, как в школьной тетради, и Фрэнк пишет на ней мою фамилию вверху, там, где полагается ее писать. Но мне некому писать и некому послать листок с тротуара, тянущегося вдоль железной ограды…
Вода черная, пароход белый, огни яркие. И в чреве парохода, где-то там, внизу, люди чувствуют себя узниками. Огни притушены, пассажиры укладываются на свои койки. Утром вокруг одна голубая вода – ни клочка земли. Ты плывешь туда, куда везет тебя этот пароход, и ты уже никогда не будешь свободным человеком. Тут воняет блевотиной, как из задней двери ресторана. Мы движемся день и ночь. Море и небо сливаются в один цвет – серый.
Я не хочу, чтобы пароход останавливался, чтобы он подплывал к берегу. На койке надо мной лежит ювелир по имени не то Хан, не то Мухаммед. Он все время в шляпе, не снимает ее ни на минуту – словно желая насмешить всех. Но на его маленьком личике нет и тени улыбки – он толкует уже о возвращении домой. А я не смогу вернуться – я должен остаться там, куда еду. Я еще не подозреваю, какую западню устроил себе сам…
Земля все ближе и ближе, и однажды утром я увидел ее сквозь пелену дождя, она была скорее белой, чем зеленой, – и никаких других цветов. Пароход внезапно застопоривает ход, и становится непривычно тихо; внизу, на воде, качается шлюпка с людьми в непромокаемых комбинезонах. Я вижу их жесты и движения, но не слышу голосов. После стольких дней в открытом море все, что есть в этой маленькой шлюпке и вокруг нее, кажется очень ярким и отчетливым, как будто черно-белое изображение стало вдруг разноцветным: зыбкая вода – очень зеленая, непромокаемые комбинезоны – очень желтые, лица людей – очень розовые.
Таинственная земля принадлежит им, а чужеземец здесь – я. Ни один из ее домов там, под сеткой дождя, не будет моим. Я не представляю себя беспечно гуляющим по этим незнакомым улицам, проложенным прямо по скале. Но выбора нет – мне нужно именно туда… Как только все пассажиры усаживаются в катер со своим багажом, пароход дает гудок; большой, белый и мирный, он говорит мне «прощай» и спешит отчалить, чтобы оставить меня здесь. Цветное изображение меркнет, краски снова тускнеют. Остается только шум, спешка, возня с багажом и уличное движение. Вот так я стал «человеком в шорах»[68]68
Слова «man in blinkers» здесь имеют двойное значение: «человек в шорах», то есть с автоматическими, заданными движениями, и «человек среди уличных светофоров».
[Закрыть].
Я говорю себе: я приехал в Англию, чтобы быть с Дэйо, присматривать за ним и помогать ему, пока он будет получать образование. Но я не вижу Дэйо на пристани, не нахожу его и на железнодорожном вокзале. Он не хочет со мной знаться? Предоставил меня самому себе?
В конце концов я делаю то же, что и все, – понемногу осваиваюсь. Нахожу работу, снимаю комнату с кухонькой в Паддингтоне. Запоминаю номера автобусов и названия улиц и площадей. Привыкаю к смене холода и тепла. Жизнь вроде бы налаживается, и кажется, что все в порядке, только я чувствую, что это не моя жизнь. Я будто случайный попутчик на этом корабле, а свой корабль упустил навсегда.
И вот после нескольких недель полнейшего неведения я получаю от Дэйо письмо. Он упрекает меня: ему пришлось написать домой, чтобы узнать мой лондонский адрес. Он здесь, но живет в другом городе. Он ничего не пишет об «авиационном пилотировании», но сообщает, что в настоящее время заканчивает курс наук частным образом и получает диплом; а сейчас он нуждается в «некоторой материальной помощи», чтобы переехать в Лондон и продолжать дальнейшую учебу.
Я беру выходной на сигаретной фабрике, где работаю, забираю все деньги со сберегательной книжки и поездом отправляюсь в незнакомый город, откуда получил письмо. Здесь это в порядке вещей: все время нужно ездить в незнакомые города, на незнакомые улицы, не имея заранее никакого представления ни об этих улицах, ни о домах, ни о людях, которые тебя встретят.
Улица ровная, с маленькими домами из серого кирпича. Всего несколько ступенек от ворот до входной двери, и открывший ее человек, едва услышав мою фамилию, выходит из себя. Маленький пожилой человечек – цыплячья шея торчит из большого воротника, – я не очень понимаю, что он говорит. Понял только, что речь идет о сумме в двенадцать фунтов, которую Дэйо задолжал ему за комнату… Дэйо смылся, не заплатив, и человечек отказывается вернуть мне его чемодан с вещами, пока не получит деньги сполна. Я начинаю ненавидеть этого человечка и его обшарпанный дом, стены которого потемнели от грязи. Когда я вижу крохотную каморку, за которую он дерет три фунта в неделю, я еле сдерживаюсь. Здесь все время приходится сдерживаться – я не уверен, воздастся ли мне за это на том свете.
В каморке я вижу чемодан брата с сохранившейся этикеткой: «Колумбия». Я отдаю человечку двенадцать фунтов и забираю чемодан. Я не знаю, где искать Дэйо в этом городке, не представляю, где он мог провести последние четыре недели, и как дурак брожу с тяжелым чемоданом по улицам, как будто только что сошел с парохода, – высматриваю брата. Вернулся было на вокзал, да не хватило решимости сразу уехать. Зал ожидания пуст, сиденья скамеек исполосованы длинными ножевыми порезами, от вида которых по коже начинают бегать мурашки. Снова пытаюсь представить себе, как жил здесь Дэйо – один во всем городе, – особенно вечерами, когда не с кем словом перемолвиться. И когда поезд везет меня назад, в Лондон, я ненавижу все, что попадается мне на глаза: дома, магазины, уличную суету, всех этих благополучных людей и даже их детей, играющих на площадках.
На вокзале я снова жду чего-то, потом сажусь в автобус, пересаживаюсь на другой. И когда в конце пути, уже у самого дома, я поворачиваю за угол, я вижу Дэйо – в том самом костюме, который был на нем, когда он поднимался на борт «Колумбии».
У него такой вид, будто он ждет меня очень долго и уже сам забыл, зачем пожаловал. Он не худой – наоборот, вроде поплотнее стал. Увидев меня, он так погрустнел, что у меня на глаза слезы навертываются. Мы спускаемся ко мне и, обнявшись, усаживаемся на диван-кровать, где я сплю. И тут я, к стыду своему, замечаю, что от него дурно пахнет, что у него грязное белье…
Он кладет голову мне на колени, и я поглаживаю его, как ребенка, и думаю о том, как ему плохо было все это время одному, без меня. Он тычется лицом мне в колени и произносит: «У меня нет уверенности в себе, брат. Я потерял веру в свои силы». Я смотрю на его длинные спутанные волосы и вижу, что у него грязный воротник и что он давно не чистил свои башмаки.
«Я больше не верю в себя. Не знаю почему…» – повторяет он, и все обидные слова, которые я собирался ему сказать, куда-то разом улетучиваются. Я баюкаю его на коленях, пока, немного успокоившись, не замечаю, что уже темно и на улице зажглись фонари. Я не хочу, чтобы он из ложной гордости сотворил какую-нибудь глупость – стал как сын Стивена. Мне хочется помочь ему найти выход из положения, и я спрашиваю: «Ты больше не хочешь учиться?» Он не отвечает. Только всхлипывает. Я спрашиваю снова: «Ты не хочешь получить образование??» Он поднимает голову, высмаркивается. «Ну вот, теперь все в порядке, – говорит он. – Учиться я хочу. Мне это нравится…» И поверьте, он сразу оживает; по-моему, он просто немного растерялся и пал духом от одиночества.
В кухне, как только я зажигаю свет, во все стороны разбегаются тараканы: их полно и на старой грязной плите, и на давно не мытых тарелках и мисках. Я нахожу хлеб, молоко и коробку нью-брансуикских сардин.
В небе полная луна. Пожилая белая женщина с верхнего этажа – как всегда в полнолуние – кричит и ссорится с мужем. Они вопят и бранятся до тех пор, пока один из них не выставляет другого за дверь.
Я зажигаю камин – у меня больше щепы для растопки и газет, чем угля, – и мы с Дэйо садимся есть. Я сетую, что в моем подвале нет ванны; но это, оказывается, не проблема – Дэйо завтра пойдет в общественные бани: за шесть пенсов, с большим мохнатым полотенцем. Тем временем огонь в камине постепенно согревает комнату, и сырые стены начинают подсыхать. Крысы почуяли запах еды: слышу, как они царапают дно коробки, которой я закрыл дырку в полу. Здесь все выглядит, как во временном пристанище. Поселившись в этом подвале, я позволил себе только – ради шутки – повесить женское зеркальце с ручкой посреди голой стены над камином. Надеюсь, брат оценит эту горькую шутку. Мы раскладываем диван-кровать и готовим себе постель. Все прекрасно, я уже забыл о грязном белье Дэйо, о проклятых крысах, о застарелой грязи, о запахе газа и о ржавых от сырости канализационных трубах. Наверху соседка не пускает в квартиру мужа. Среди ночи я просыпаюсь оттого, что он кричит ей с тротуара и колотит в дверь. К утру они затихают. Приступ лунатического умопомешательства закончился.
Так внезапно, в одночасье, кончились все мои страхи и печали и настало счастливое время. Оно наступило и не уйдет, и я начинаю все забывать: Стивена и его семью, отца и мать, тростниковое поле, и вечную слякоть, и дом-скелет богатого человека, и пароход в ночи, и таинственную землю поутру – все это сейчас где-то далеко, в другой жизни и больше меня не касается. В подвале, с сумасшедшей старухой наверху, я чувствую себя отшельником – лондонская жизнь месяцами проходит мимо меня, мы здесь вдвоем с Дэйо, и больше мне никого не нужно.
Я отгораживаю спаленку для Дэйо, оборудую ее настольной лампой и всем, чем полагается, и он снова принимается за свою учебу. К нему возвращается уверенность в себе, и похоже, что ему и вправду нравится учиться, потому что, как только он получает один диплом, сразу принимается за другой. В новом костюме, который я ему купил, он выглядит совсем прилично, я бы сказал даже – шикарно. У него культурная речь, и, по мне, он выглядит вполне образованным человеком. Я же, сознавая собственное невежество, решил не мешать его учебе. Пусть «идет своим путем» и проводит время, как ему нравится. Я не хочу, чтобы с ним опять что-нибудь случилось. Мне достаточно того, что он живет здесь, со мной рядом, и ладно.
Вы можете подумать, что мне стала нравиться жизнь в большом городе. Дома, на родине, где люди невежественны и любая работа для них «одно наказанье», мне всегда хотелось быть самому себе хозяином. А здесь я привык к фабрике. Надзирателей нет, никто тебя не унижает, не издевается над тобой. Мне нравится острый запах табака, нравится машина, за которой я работаю, – из нее непрерывно ползет длинная-предлинная сигаретина. Никогда не думал, что существует такая работа. Мне нравится думать, что всегда есть фабрика, куда я могу каждое утро приходить.
Каждую пятницу нам выдают по сотне сигарет даром. Эти сигареты – со специальным водяным знаком; рядом со мной работают пакистанцы, которым этой сотни показалось недостаточно, и один из них не выдерживает, соблазняется… Однажды у ворот фабрики появляются незнакомые белые – они стоят, раскачиваясь на высоких каблуках, как ковбои. Они останавливают незадачливого воришку и велят ему снять ботинки – из ботинок сыплется табак. Такое случается неизбежно. Фабрика – это школа: вначале все тебе не нравится, но потом привыкаешь…
Нет нервотрепки с грузовиком, когда каждый норовит «столкнуть тебя в кювет»; ты еженедельно получаешь небольшой коричневый конверт, словно какой-нибудь государственный служащий или специалист с образованием. Постоянная работа, постоянная зарплата…
Через несколько месяцев я выплачиваю все долги ростовщикам на родине и даже начинаю откладывать понемножку. Я не держу деньги дома, как это делает мой отец, а несу их прямо в почтовую сберкассу. У меня уже есть там небольшой вклад. В один прекрасный день я узнаю, что у меня уже накопилась сотня фунтов. Мои деньги, собственные. Сто фунтов. Я – обеспеченный человек. Вы даже не поверите, что значит чувствовать себя обеспеченным человеком… Всякий раз, думая об этом, я закрываю от удовольствия глаза и кладу руку на сердце.
Но что случается с человеком, который слишком счастлив? Он забывается. Эти сто фунтов вскружили мне голову. У меня появляются «планы обогащения». Они заставляют меня забыть, зачем я приехал в Лондон. Я хочу чувствовать себя еще более обеспеченным, чем сейчас. Хочу видеть, как растут деньги, как клерки делают записи в моей сберкнижке каждую неделю – и разными почерками. У меня появляется какая-то одержимость. Я понимаю, что это глупо, и потому ничего не говорю Дэйо; но в то же время мысли о деньгах доставляют мне тайное удовольствие. Но мне этого мало – я хочу, чтобы сумма росла быстрее. И начинаю искать вторую работу. Я нахожу эту работу – вечернюю, на кухне ресторана.
Так моя жизнь превращается в одну сплошную работу. Я встаю около шести. К семи я уже готов. Дэйо еще спит, а я отправляюсь на фабрику. Возвращаюсь в наш подвал около шести вечера – иногда Дэйо дома, а иногда нет. В восемь я иду в ресторан и возвращаюсь снова около полуночи, а то и позже. Лондон для меня – это бесконечные автобусные маршруты, утренние, вечерние, ночные, это фабрика, ресторанная кухня, подвал. Не густо, как говорится, но я и в этом нахожу удовольствие, как бывает, когда человек исхудает во время болезни, а ему хочется худеть все больше и больше, чтобы увидеть, до какой степени он способен похудеть – где предел. Или, наоборот, ты толстеешь, и, хотя ты этим недоволен, все равно хочется знать, до каких размеров ты способен поправиться, ты как бы подглядываешь за своей собственной тенью – это вроде тайного хобби. Так и со мной: я ложусь спать всегда усталый, усталость не проходит и утром, но мне это даже доставляет удовольствие, это часть моей тайны, как и накопление денег: пятьдесят, шестьдесят фунтов… Усталость проходит только к середине дня.
Чувствую, Дэйо будет смеяться надо мной, если узнает, что владеет моими мыслями. Я ничего ему не говорю, но уверен, что он, «как иностранный студент, обучающийся в Лондоне», не очень радостно отнесется к тому, что его брат моет посуду в ресторане. Так проходят месяцы, исполняется год моей новой жизни, два года – все идет нормально, деньги растут, и я начинаю воображать, будто эти деньги придают мне силы. И я становлюсь терпимым к окружающим. Мне нет дела до того, что они говорят обо мне и как на меня смотрят. Когда у меня не было денег, я ненавидел свой подвал и пределом моей мечты было купить хорошую одежду не только для Дэйо, но и себе. А сейчас мой внешний вид перестает меня интересовать, я даже думаю иногда: вот бы кто-нибудь, встретив меня на улице, когда я в своей «неприличной» рабочей одежде выхожу из подвала, на минутку представил себе, что у меня в сберкассе тысяча фунтов, или тысяча двести, или тысяча пятьсот…
Я сам едва верю в это. Жить в Лондоне! Да об этом у нас на родине мечтает каждый, это означает все в жизни самое лучшее. Я лично никогда так не считал – я не за тем сюда приехал. Но так или иначе, думаю я, эта лондонская жизнь наступила для меня, и самое главное, что тревожит меня сейчас, так это чтобы хватило сил выдержать ее и чтобы Дэйо, закончив свое ученье, не покинул меня, не оставил одного в этом подвале, иначе все мои усилия пойдут насмарку.
Правда, это было счастливое время, когда Дэйо жил у меня и я работал, как лошадь в шорах: каждое утро я шел на фабрику, и каждый вечер – мыть посуду в ресторан, и когда я по-настоящему радовался каждому воскресному дню – совсем не так, как прежде, у себя на родине. Время от времени я вспоминаю то, первое утро, мужчин в ярко-желтых комбинезонах на фоне ярко-зеленой воды. Но сейчас то утро отодвинулось так далеко, что мне уже кажется, будто этого и не было вовсе.
Умопомрачение. До чего только не доходит человек в своей глупости… Смотрит на эти улицы, смотрит на этих людей и ничего не видит. У них же своя жизнь, это их город! Где я был раньше? Я веду себя так, будто живу в каком-то ненастоящем городе, живу, работаю как вол и вдруг делаю для себя такие открытия. Фрэнк никогда этого не поймет. Он никогда не увидит этот город моими глазами. Он никогда не сможет понять цель моей здешней жизни.
Он все только расспрашивает меня, выясняет, не обижает ли меня мастер на фабрике, не затирают ли меня другие посудомойки на ресторанной кухне. Ох и надоел он мне своими расспросами! Он мой друг, мой единственный друг. Я один знаю, как он помог мне в трудную минуту, из какой пропасти вытащил меня и вернул к жизни, но он копается во мне все время, потому что ему нравится видеть меня слабым. Он как будто открывает все время крышки уличных канализационных люков на нашем пути, чтобы я оступился и упал туда, он нарочно толкает меня во мрак отчаяния, чтобы «спасать» потом…
Везде – в кафе, на автобусной остановке, в автобусе – он всем своим видом показывает: этот человек слаб, он под моей защитой. Это его сознание собственного превосходства, эти его начищенные ботинки и добротная твидовая куртка лишают меня последних сил. Как будто я не могу взять и пойти в магазин – купить дюжину твидовых курток и заплатить наличными…
Да, не могу, потому что денег у меня больше нет, ничего нет – остался только этот поношенный костюм с застарелым запахом. Здесь все пахнет. Дома, на родине, окна всегда открыты, и там, на чистом воздухе, ничего не пахнет. Здесь все закрыто или заперто. Даже в автобусе не продохнешь.
Где-то в этом городе Дэйо, он женится сегодня. Каково ему сейчас?
Я работаю и работаю, коплю и коплю, деньги растут и растут, и, когда сумма достигает двух тысяч фунтов, я уже на пределе. Чувствую, что дальше не могу, что такая жизнь не может продолжаться вечно, что я не выдержу и со мной что-нибудь непременно случится. От одной только мысли, что надо продолжать эту жизнь и накопить еще одну тысячу фунтов, мне становится невмоготу… И я бросаю работать совсем. Увольняюсь с сигаретной фабрики и ухожу из ресторана. Забираю с книжки все деньги и решаю завести свое «дело».
Это глупость и безрассудство. Безрассудство, на которое толкают меня деньги. Деньги сделали меня, как я думал, сильным. Деньги вселили в меня уверенность, что теперь мне все доступно. Деньги заставили меня забыть о том, как тяжело они мне достались, о том, что они отняли у меня четыре года жизни. Деньги в моих руках – две тысячи фунтов – заставляют меня забыть о том, что мой отец со своей ослиной двуколкой никогда не зарабатывал больше десяти фунтов в месяц, что он вырастил всех нас на эти деньги и что эти десять фунтов, помноженные на двенадцать месяцев, составляют всего сто двадцать фунтов в год, и, чтобы заработать столько, сколько у меня сейчас, отцу пришлось бы «ишачить» пятнадцать или шестнадцать лет. Из-за этих денег я вообразил, будто весь Лондон – мой.
Да, я снимаю все деньги со сберкнижки и поступаю с ними так, как, я видел, поступают у нас на родине, – завожу собственное «дело». Это безрассудство, точнее, денежное умопомрачение. Я не знаю Лондона и не имею представления о том, как вести «дело», но я покупаю торговое предприятие. Я считаю себя смекалистым парнем – вроде тех, что у нас дома купят грузовик, заработают на нем денег, потом покупают еще один грузовик, потом еще один и еще…
Торговое «дело», которое я задумал, было всего лишь маленькой индийской лавочкой, небольшой роти-кэрри, закусочной. Не ресторан, нет, а что-то вроде киоска на ипподроме: две-три миски с кэрри на прилавке с одной стороны и горка чапатти[69]69
Тонкая лепешка из пресного теста.
[Закрыть], или дальпури[70]70
Запеченная в масле булочка из гороховой муки.
[Закрыть] – с другой. У нас дома почти каждая женщина это умеет. Мысль о такой лавочке появилась у меня однажды, когда я еще работал на сигаретной фабрике, и долго не покидала меня. И потому, что мысль эта пришла как-то сразу – будто мне ее кто подсказал, – я решил, что она правильная. О моей затее узнал и Дэйо, но ему это показалось не очень интересным. Он говорит мне много слов в своей новой манере, говорит и говорит… И я уже совсем не понимаю, чего он хочет: видимо, находит мое «дело» нелепым – напоминанием о нашей примитивной жизни дома… Я не перебиваю его.
Первый удар меня постиг, когда я узнал, во что обойдется мне оборудование моего «торгового предприятия». Но это не испугало меня и не остановило. Нет, умопомрачение продолжалось – я не отступил. Я вел себя так, словно опаздываю на поезд и должен растратить перед дорогой все свои деньги. И странная вещь, как только от меня ушла первая часть денег, уплаченных за аренду помещения – маленькой лавочки далеко не на бойком месте, на какой-то заброшенной улочке, – как только эти первые деньги уплыли из моих рук, до меня дошло, что вся эта затея – чистейшая глупость, что все мои деньги уйдут впустую и я останусь ни с чем. Мне стало ясно, что дело мое прогорело, и я уже начал истекать кровью и похож на больного, ждущего неизбежного конца.
Итак, за какие-нибудь четыре-пять недель мир для меня переменился. Я не был больше сильным и богатым, и мне уже не было безразлично, что люди говорят и думают обо мне. Я опять вдруг стал бедняком, и теперь моя бедность не дает мне покоя: я думаю о вещах, о которых мечтал недавно, – о двенадцатифунтовой твидовой куртке, которую теперь, после того как я заплатил малярам, электрику и поставщикам, я уже не могу себе позволить.
Потом я сталкиваюсь с разными правилами и предписаниями. Дома у нас, если вам захотелось, вы можете поставить стол перед своим домом и торговать себе на здоровье чем угодно. Здесь другие порядки. Подозрительные люди в твиде и фланели – некоторые из них совсем молодые – ходят вокруг тебя со всякими инструкциями и «жмут» со всех сторон. Они ни на минуту не оставляют меня в покое, все время делают какие-то замечания и никогда не улыбаются – им все не по нраву. Послушать их, так я один должен и торговать, и готовить роти-кэрри, и убирать помещение; и место, видите ли, плохое, и дело невыгодное, и раньше надо было думать…
Я понял, что я самоубийца, и остатки мужества, которые еще были у меня, быстро улетучиваются, а тайная мечта купить весь Лондон – совершеннейшая глупость, я всегда это знал – лопается как мыльный пузырь. Без двух тысяч фунтов в сберкассе, без наличных в кармане я бессилен, как Самсон без своих волос.
Мужчины во фланелевых костюмах исчезают, и в мой магазинчик заявляются местные стиляги. Не знаю, что их привлекло сюда. Половину из того, что они говорят, я не понимаю, да и незачем – мне с ними лучше дела не иметь. У них одна забота – разодеться черт-те как и устроить какое-нибудь безобразие. То они поедят и не заплатят, то перебьют посуду и погнут ножи. Это стало у них как бы хобби – так они проявляли свое «удальство» и «образованность». Все против меня. За меня – никого.
Раньше, когда я работал с утра до ночи и когда у меня были деньги, эти выходки меня не беспокоили. Но сейчас я выхожу из себя при виде этих сопляков. Я не выношу их смеха, их манеры одеваться и разговаривать, и мое сердце вновь наполняется ненавистью, как это было когда-то со Стивеновой семейкой, – ненавистью, от которой не знаешь, куда деваться.
Дэйо должен бы помочь мне. Он ведь мне брат. Человек, для которого я зарабатывал деньги. Человек, ради которого я отправился за океан. Но он покинул меня в беде. Нет, он по-прежнему живет со мной, в подвале, иногда мы даже обедаем вместе в воскресенье, но ведет он себя так, будто мое «дело» – это мое дело. И его это не касается. Он идет своим собственным путем, продолжает образование, и все остальное его не должно интересовать. Иногда свет горит в его спаленке, когда я прихожу домой, а иногда он возвращается, на цыпочках, позднее меня. Но по утрам он всегда еще спит, когда я ухожу. Он здесь, постоянно рядом, и я должен все время думать о нем. Поневоле озлобишься.
Меня раздражает теперь даже его манера говорить. Я начинаю приглядываться к нему. Совсем недавно это был красивый юноша, он смазывал волосы бриолином и причесывался, как Фарли Грейнджер. Сейчас его лицо огрубело и стало похоже на лицо рабочего, но без той жестокости, которая была у моего отца – от долгой работы на солнце и тяжелого физического труда. Когда Дэйо начинает говорить в этой своей «манере», он может разглагольствовать о чем угодно: ты, к примеру, попросишь у него спичку, а он пошел… читать тебе мораль, что так, дескать, обращаться за спичками не годится, что так употреблять слова английского языка нельзя… и все в таком же духе. Иной раз такое впечатление, будто он наконец-то дорвался поговорить и уже не может остановиться, будто нет больше никого в Лондоне, с кем бы он мог поупражняться в красноречии.
Итак, меня начал тревожить мой Дэйо. Моя лавочка… О ней уже нечего беспокоиться, это уже в прошлом; адская работа, бессмысленно растраченные деньги – я вернулся к тому, с чего начал. Начать все сызнова невозможно. Я уже не могу вернуться на сигаретную фабрику, к наглым и глупым девчонкам, к этим длинным автобусным рейсам холодным утром. С этим со всем покончено. Сейчас у меня осталась только одна забота – мой брат Дэйо. Я слежу за выражением его лица, прислушиваюсь к тому, что он говорит, смотрю, как он бреется. А он, ни о чем не догадываясь, все тараторит и тараторит, словно болтливая бабенка. Я ничего ему не говорю. Я только смотрю на него внимательно и изучаю его.
Я проснулся как-то на рассвете в мокрой постели. Это случилось со мной второй раз в жизни; в первый раз это произошло еще в детстве. Мне было и стыдно, и неприятно… Захотелось пойти к брату и попросить у него прощения, мне казалось, то, что случилось со мной, никогда не могло произойти с ним. Я чувствовал себя виноватым перед ним – как будто я подвел его, предал… Захотелось подойти, поговорить с ним откровенно, как в прежние дни, сказать ему, что я люблю его и буду любить всегда.
Я иду в его маленькую, отгороженную занавеской спаленку; слабый ранний свет просвечивает сквозь тонкую ткань, и я внимательно смотрю на юношу с лицом рабочего, спящего на узкой железной кровати. На столике, который я покрыл красным коленкором, стоит лампа. Я специально поставил ее сюда, чтобы он мог заниматься. Рядом с лампой толстые книги – учебники, дешевые развлекательные книжки, которые он читает в минуты отдыха, и маленький транзистор, который я купил ему, чтобы он мог слушать свою любимую поп-музыку.
Лицо рабочего. Но меня поражает грустное выражение этого лица. И еще – убогость этой каморки. За окном – глухие бетонные стены. Двор-колодец, куда совсем не попадают солнечные лучи. И я задаю себе вопрос: не приведет ли все это к тому, что он сам захочет взять обратный билет на пароход, чтобы снова оказаться на нашем острове и снова проехать на такси до развилки через все те места, которые он никогда не забывал.
Я замечаю блюдечко, которое он приспособил под пепельницу, и дорогие сигареты. Я вижу грязь у него под ногтями; какими пухлыми стали его пальцы. А когда-то эти руки были сильными, мужскими. И говорил он когда-то нормально, совсем как Фонда.
Я молча стою в холодной комнате и смотрю на него. Он заворочался. Открыл глаза и увидел меня. Испугался. Вскочил с постели… Какие грязные у него простыни… Какие грязные! Спрашивает: «Что случилось?» Сразу забыл о своих «культурных оборотах». Смотрит на меня затравленно, будто я пришел его убить. И не произносит ни слова. Словно потерял дар речи. Лицо рабочего…
Печаль… Но теперь уже моя печаль. Она внезапно пронизывает меня всего. «Какие науки ты сейчас изучаешь, Дэйо?» – спрашиваю я. Страх сползает с его лица. Он сердится. И хочет, чтобы я понял это… «Ты допрашиваешь меня, как полисмен», – говорит он. И умолкает. Не заводится, как обычно. Он снова похож на ребенка – как там, на острове. «Мне надо поговорить с тобой. Ты ведь знаешь, я все время занят в этом проклятом магазине. Мы уже давно не говорили с тобой серьезно». К нему постепенно начинают возвращаться эти его излюбленные обороты речи: «Хорошо, раз ты спрашиваешь, а ты, конечно, имеешь право спрашивать, я тебе отвечу. Это очень и очень не просто – получать здесь образование, как думаешь ты и подобные тебе несведущие люди. Большинство молодых людей приезжают в Лондон с определенными планами по поводу своего образования…» Нужно его остановить… «Меня интересует, чему ты учишься сейчас?» – «Я готовлю себя к жизни в завтрашнем мире. Прохожу курс вычислительного программирования, если желаешь знать. Вы-чи-сли-тель-ные програм-мы, понятно? Надеюсь, тебя этот ответ удовлетворит». Я беру пачку сигарет со стола: «Дорогие». Он отвечает капризным, как у женщины, тоном: «Я привык к хорошим сигаретам».
Лицо рабочего. Дерзость простолюдина. Чувствую, что, если еще хоть минуту останусь в комнате, я ударю его. И несмотря на это, я выхожу из его каморки какой-то размягченный, пристыженный.
Весь день меня мучают угрызения совести. Вечером, после суматошного дня в лавке, да еще с этими белыми стилягами, я снова чувствую себя так, будто из меня тянут проволоку, – весь обратный путь, пока еду в автобусе домой. И едва я схожу с автобуса, за мной увязывается черная собака в ошейнике. Уличные огни освещают деревья – эти деревья с ободранной корой по цвету напоминают мне наши гуайявы. Тротуары сырые, все следы четко отпечатываются на тонком слое темной грязи. Собака настроена дружелюбно. Я понимаю, она спутала меня с хозяином, и пытаюсь отогнать ее, но она только кротко смотрит на меня и виляет хвостом, а как только я двигаюсь дальше, неотступно бежит следом.