355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Современная вест-индская новелла » Текст книги (страница 14)
Современная вест-индская новелла
  • Текст добавлен: 19 апреля 2017, 02:00

Текст книги "Современная вест-индская новелла"


Автор книги: авторов Коллектив



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 31 страниц)

Т. Маруг (Кюрасао)

ИНДЖУ[42]42
  Местная порода дерева, относится к семейству бобовых.


[Закрыть]

Перевод с голландского Ю. Сидорина

Остров перестает когда-нибудь быть островом. Однажды утром восходит солнце, будит людей, и они вдруг замечают, что их остров больше уже не остров.

Кто в этом виноват? Священник? Нотабли острова? Старые колонизаторы? Новые газетные магнаты? Или, может быть, хозяин кинотеатра? Виновного трудно назвать, ибо каждый из островитян в равной степени предавал свой остров. Ибо все они стояли в сторонке, сложив руки на груди, и только посматривали, как столетние деревья, к которым раньше не смела прикасаться рука человека, срубались под корень приезжими португальскими рабочими под предводительством потного европейца-надсмотрщика в коротких белых шортах и огромном тропическом шлеме на голове.

Их первой жертвой стал инджу, росший у входа на католическое кладбище. Это было могучее старое дерево. Никто не знал, как долго оно здесь стоит. Может быть, это было самое старое дерево на острове. В нем чудилось что-то величественное и одновременно сумрачное, особенно по ночам, когда с его широких ветвей на каменные кладбищенские плиты падали желтые, изогнутые, как лук, стручки, нарушая каждые четверть часа торжественную тишину ночи таинственным сухим треском.

Португальцы появились рано утром. Один из рабочих залез на дерево, другой бросил ему снизу тяжелый канат, который тот прочно закрепил на вершине дерева. Потом рабочий спустился вниз, и надсмотрщик сделал на стволе несколько пометок мелом. Рубка дерева началась. Между тем вокруг собралась целая толпа зрителей: женщины, дети, несколько мужчин – все они сосредоточенно наблюдали за действиями португальцев. Инджу – дерево, рассчитанное на века, срубить его нелегко. Только около десяти часов, когда солнце стояло уже высоко над головой, оно издало первый стон.

Португальцы сразу же прекратили работу и уселись отдохнуть невдалеке. Островитяне отступили на несколько шагов. Воцарилась мертвая тишина. Двое полицейских, широко расставив руки, начали теснить толпу островитян еще дальше, освобождая место для надсмотрщика с тремя рабочими, которые взялись за канат, привязанный к вершине дерева, и крепко его натянули. Белый надсмотрщик взмахнул рукой. К дереву подошли двое других португальцев с топорами и снова принялись за свою работу.

Еще три или четыре стона издало дерево и покачнулось. Все ожидали, что оно рухнет с оглушительным грохотом, что земля дрогнет, когда на нее упадет тяжелый ствол. Но земля не дрогнула. Длинные сильные ветви приняли тяжесть удара на себя. Ствол даже не коснулся земли. Упало на землю первое древнее дерево, и остров перестал быть островом. Высокий безмолвный страж у входа на кладбище исчез, и пейзаж сразу изменился: открылся низкий горизонт и прерывистая гряда унылых холмов. Упало дерево, и пришел конец многому другому. Под его могучими ветвями уже больше не проходили скорбные похоронные процессии, под защитой его толстого ствола не отсыпались по субботним вечерам подвыпившие парни, во время дождя его гостеприимные ветви не укрывали больше жен рыбаков, и желтые стручки не падали на кладбищенские плиты.

Но и после гибели инджу была возможность спасти остров. У мужчин еще была ночь, чтобы наточить свои мачете и до восхода солнца выставить охрану у других деревьев. Но мужчины не точили в ту ночь свои мачете. Ночью из лачуг, расположенных на холме, доносились только глухие однообразные звуки барабана, и временами пел пронзительный голос:

 
Старый папа́ умер
С толстой веревкой на шее…
Старый папа́ умер,
Ему вспороли живот.
 

После инджу настала очередь других деревьев, а после их исчезновения облик острова совершенно изменился: появились огромные, в рост человека, рекламные щиты по обочинам дорог и нелепая часовня у въезда в гавань со столь же нелепой надписью над дверью: «Бог есть любовь»; прибрежные воды покрылись грязной пленкой нефти; постепенно исчезли пляжи – тяжелые тягачи избороздили их вдоль и поперек и вывезли весь песок; над островом поднялись высокие мачты радиостанции; словно из-под земли, выросли сотни ветряков, выкачивавшие соки земли – подземные воды; кибра-ача[43]43
  Кибра-ача (искаж. исп.) – квебраховое дерево, встречающееся в Южной Америке и на Антильских островах, обладает очень прочной древесиной.


[Закрыть]
больше не цвела.

И люди подчинились новым порядкам, ибо остров уже перестал быть островом…

Ж. Зобель (Мартиника)

ВОЗВРАЩЕНИЕ МОЕЙ БАБУШКИ
Перевод с французского Ю. Стефанова

Если день обходился без напастей и злоключений, то и вечер приближался с приветливой улыбкой.

Как только вдалеке на широкой дороге, что утром уводила батраков к плантациям сахарного тростника, а вечером вела обратно, показывалась моя бабушка, я бросался ей навстречу. Летел, как птица, скакал, как осленок, захлебываясь радостным криком и увлекая за собой ораву сверстников, которым, как и мне, не терпелось встретить своих родных.

Бабушка Тин знала, что, если я выбегаю ее встречать, значит, пока ее не было дома, я вел себя хорошо. Тогда она вынимала из-за пазухи и протягивала мне какое-нибудь лакомство, оставшееся от ее обеда: гуайяву, манго, хризобалан, клубень ямса, завернутый в зеленый лист, а то и самое редкостное из всех угощений – ломоть хлеба. Бабушка Тин всегда приносила мне что-нибудь пожевать. Ее часто корили за это, но бабушка говорила, что кусок не идет ей в горло, если она не уделит хоть крошку для меня.

Вот вдали появлялись новые группы батраков, и мои товарищи, узнавая среди них своих близких, неслись им навстречу, крича во все горло.

Не переставая уплетать гостинцы, я слушал, как бабушка говорила сама себе:

– Слава тебе, господи, вот я и вернулась, – и облегченно вздыхала, ставя к стене мотыгу.

Потом она снимала с головы круглую корзинку, сплетенную из бамбуковых волокон, усаживалась на каменный выступ возле хижины, служивший ей скамейкой, и, отыскав за пазухой жестяную табакерку и коробку спичек, принималась молча, неторопливо курить.

Мой день тоже подошел к концу. Все папы и мамы вернулись домой, приятели разбежались по своим лачугам, играть больше не с кем.

Удобно устроившись на широком камне, бабушка Тин продолжала курить, вытянув и скрестив натруженные ноги и устремив взгляд туда, где небо светилось волшебными красками заката. Она с наслаждением потягивала свою трубку и, казалось, забыла обо всем на свете.

Я усаживался подле нее на корточки и тоже смотрел на закат. Небо за холмами, по ту сторону плантации, было похоже на цветущее дерево – ярко-желтую макату или багряную сангвинарию. Отблески заката ложились у наших ног. Изредка я поглядывал и на бабушку, но делал это украдкой: она не уставала повторять мне, что детям негоже пялить глаза на взрослых.

С подлинным восхищением рассматривал я ее бесформенную и выцветшую соломенную шляпу с истерзанными непогодой, обвисшими полями, старую шляпу, сплющенную под тяжестью корзинки и наполовину закрывавшую лицо, почти такое же черное, как земля плантации.

Но больше всего меня занимало бабушкино платье. Оно потемнело от времени и стало просто грязным балахоном, покрытым пестрыми, налезающими одна на другую заплатами. Когда-то, насколько мне помнится, это было платье как платье из простенького кретона с цветочками, и сначала бабушка облачалась в него раз в месяц, когда ходила причащаться, потом стала надевать раз в неделю, отправляясь на воскресное богослужение, теперь же оно превратилось в засаленную, заскорузлую тряпку, похожую на нечесаное овечье руно, и, несмотря на все это, как нельзя лучше шло не только самой бабушке, с ее узловатыми руками, с ногами в мозолях и вздутыми венами, но удивительно соответствовало и лачуге, в которой мы ютились, и деревушке, где я родился и безвыездно провел первые пять лет своей жизни.

Время от времени мимо проходил кто-нибудь из соседей.

– Хорош у тебя табачок, тетушка Амантина, – бросал он обычно вместо приветствия.

Не повернув головы и даже не удостоив собеседника взглядом, бабушка отзывалась благодушным ворчанием и, с наслаждением затягиваясь, снова погружалась в свои сны наяву.

Впрочем, откуда мне знать, в самом ли деле она грезила, забыв обо всем на свете, в самом ли деле струйки табачного дыма, застлав лежащие перед ее взором поля сахарного тростника, уносили ее в неведомую даль…

Накурившись, бабушка говорила:

– Ну ладно, пора!

Потом убирала в жестянку с табаком трубку и спички, поднималась и, прихватив свою корзинку, входила в хижину.

Там было уже темно. Однако бабушка успевала окинуть все быстрым взглядом, убедиться, все ли в порядке, не натворил ли я чего-нибудь за время ее отсутствия.

В такие вечера, как этот, мне нечего было бояться. На обед я взял только то, что она мне оставила: болтушку из маниоки и кусочек соленой трески. Не особенно налегал на масло, не пытался отыскать пачку сахара, которую она запрятала так далеко, что и сам черт не нашел бы ее. Не разбил ни единой тарелки и даже подмел после обеда земляной пол, чтобы не оставалось крошек.

Одним словом, пока бабушки Тин не было дома, мной руководили рассудительность и благоразумие.

Довольная тем, что все оказалось в порядке, бабушка спрашивала себя (она любила рассуждать вслух):

– За что бы это мне приняться сегодня вечером?

И, лениво позевывая, застывала в раздумье посреди погруженной в полутьму хижины.

– Будь я одна, – продолжала она ворчливо, – я бы не стала разводить огонь. Положила бы щепотку соли под язык, чтобы не кололо сердце, да и завалилась бы спать. Ведь я так устала, мочи нет.

И тут же, переборов сонливость, принималась за дела. Доставала из своей корзинки плод хлебного дерева, разрезала его на четыре части, очищала от кожуры, а потом делила на осьмушки.

Я глядел во все глаза, как, взяв горшок, она устилает его дно слоем кожуры, кладет на него посыпанные солью ломтики плода, добавляет кусок трески и заливает все это водой.

Нередко ей удавалось прихватить с поля, на котором она работала, пучок шпината; тогда она укладывала его на самый верх и прикрывала горшок остатками кожуры.

Во дворе, между трех закопченных кирпичей, уже мечется огонь, вызывая довольное урчание в брюхе горшка и разбрасывая во все стороны шальные и трепетные отблески. Они освещают бабушку и меня: она сидит на своем камне, я примостился поближе к костру и дразню пламя веточкой. Оно ворчит и бросается на меня.

– Не балуйся с огнем! – кричит бабушка Тин.

Вокруг нас, в ночи, спустившейся над плантацией, горят такие же костры – всюду варится пища. Они озаряют стены хижин и лица ребятишек, завороженных волшебными отсветами огня, разгоняющего ночной мрак.

Бабушка Тин вполголоса напевает песенку, похожую на журчание бегущего неподалеку ручейка. Когда никого из старших нет дома, я тоже распеваю эту песню вместе со своими товарищами.

Я думаю о том, что нет ничего лучше солнца: оно уводит взрослых на работу и тогда мы можем вдоволь набегаться и наиграться. Впрочем, ночь – это тоже хорошо: ночью зажигают костры и поют песни.

И все же иной раз надоедает ждать, когда будет готов ужин. Я хочу есть, мне кажется, что бабушка могла бы поменьше петь и почаще заглядывать в горшок с варевом.

В такие вечера меня больше всего выводит из себя неторопливость, с которой бабушка Тин готовит соус. Вот она не спеша берет глиняную сковородку и начинает ее чистить (ох уж эта бабушка: как она любит все мыть и чистить!), потом крошит лук, трет на терке чеснок, отправляется на огород за тмином, потом принимается копаться в углу, отыскивая в груде коробок перец и другие приправы… Как медленно тянется время, пока все это подрумянивается, пока бабушка выливает на сковородку соус и выкладывает овощи и рыбу! Нет, ужин в одну минуту не приготовишь! В последний момент оказывается, что нужно добавить еще чуточку гвоздики и еще немножко подержать сковородку на медленном огне…

Наконец бабушка зажигает висящую над столом керосиновую лампу. По дощатым стенам нашей лачуги разбегаются гигантские тени.

Бабушка сидит у стола на шатком стуле и, держа на коленях большую фаянсовую миску с голубыми и желтыми разводами, ест из нее руками. А от меня требует, чтобы я водрузил свою алюминиевую тарелку на стол и пользовался вилкой, «как положено благовоспитанному ребенку».

– Ну как, набил живот? – спрашивает она, когда я кончаю есть.

Мой живот и впрямь набит до отказа ломтями хлебного плода; у меня едва хватает духу ответить ей более или менее внятно:

– Да, бабушка…

Тогда она подает мне глиняную плошку с водой, я иду к двери, чтобы, почистив зубы и как следует прополоскав рот, сплюнуть через порог.

X. Л. Гонсалес (Пуэрто-Рико)

СВИНЦОВЫЙ ЯЩИК, КОТОРЫЙ НЕЛЬЗЯ ОТКРЫТЬ
Перевод с испанского Ю. Папорова

Произошло это несколько лет назад, когда прибыли останки Мончо Рамиреса, погибшего в Корее. Останки Мончо Рамиреса, если можно так сказать, ибо в действительности никто никогда так и не узнал, что находилось в том свинцовом ящике, который нельзя было открыть. Это-то чуть и не свело с ума донью Милью – мать Мончо, которая ничего более не желала на свете, как посмотреть на своего сына, прежде чем прах его будет предан земле. Однако лучше я расскажу все с самого начала.

Прошло полгода с того дня, как Мончо Рамиреса увезли в Корею, и вот донья Милья получила официальное письмо, в котором сообщалось, что Мончо после одного из боев внесен в списки без вести пропавших. Письмо это донье Милье прочел сосед; оно пришло из Соединенных Штатов и было написано на английском языке. Когда донья Милья узнала, о чем говорилось в письме, она заперлась в своих комнатах и проплакала три дня, никого не пуская к себе и не отворяя двери даже соседям, приносившим ей гуарапильо[44]44
  Сласти из сока сахарного тростника.


[Закрыть]
.

В нашем большом деревянном доме много говорили о судьбе Мончо Рамиреса. Вначале кто-то высказал предположение, что Мончо просто заблудился там, на чужой земле, и еще объявится. Другие считали, что он попал в плен к корейцам и после войны его отпустят. Вечерами, после ужина, в патио возле дома часто собирались мужчины и обсуждали обе эти версии. Так мы и разделились на «заблудившихся» и «военнопленных». Сейчас, вспоминая все это, я часто задаю себе вопрос – ведь, наверное, многие из нас уже тогда догадывались, что Мончо не заблудился и не попал в плен к корейцам, а был убит. Я лично так и думал, но не решался заговорить об этом вслух. Мне почему-то кажется, что другие тоже так считали. Но ведь нехорошо называть человека умершим, если ты твердо не уверен в этом. Тем более когда речь идет о настоящем друге, каким был для всех нас Мончо Рамирес, который родился и вырос в нашем большом доме.

Спустя два месяца после первого письма пришло второе. Во втором письме, которое прочел донье Милье тот же сосед, ибо оно, как и первое, было написано по-английски, говорилось, что Мончо Рамирес найден. Вернее, найдено то, что осталось от Мончо Рамиреса. Нам об этом стало известно по неистовым крикам доньи Мильи, которые она начала испускать, как только узнала, о чем говорится в письме. В тот вечер две комнатки доньи Мильи заполнили обитатели нашего дома. Не знаю, как мы там все поместились, ведь пришли все до единого жильцы дома, а было нас немало. Женщины уложили донью Милью в постель, хотя до вечера было еще далеко. Донья Милья так рыдала, глядя на фотографию Мончо в военной форме на фоне американского флага и орла с пучком стрел, зажатым в когтях, что ей сделалось плохо. Мы, мужчины, один за другим выходили в патио, но в ту ночь уже не высказывалось никаких предположений. Всем было ясно: Мончо нет в живых и нечего больше гадать.

Через три месяца прибыл свинцовый ящик, который нельзя было открыть.

Однажды днем без всякого предупреждения четыре солдата военной полиции в белых перчатках, вооруженные винтовками, привезли на военном грузовике ящик. Командовал солдатами лейтенант. У него не было винтовки, но на поясе висел огромный пистолет. Лейтенант первым сошел с грузовика. Он остановился посреди улицы, уперев руки в бока и широко расставив ноги, и бросил на наш дом такой взгляд, будто собирался потребовать расплаты за нанесенное оскорбление. Затем лейтенант повернул голову и сказал солдатам, которые находились в грузовике:

– Это здесь, слезайте!

Четыре солдата спустились на землю; двое из них несли покрытый флагом США ящик, который по длине был гораздо меньше гроба. Лейтенант спросил соседей, столпившихся на тротуаре, где находится квартира вдовы Рамирес. (Вы знаете эти многолюдные деревянные дома Пуэрта-де-Тьерра: пятнадцать-двадцать дверей и почти ни на одной нет номеров, ни чего-либо другого, что указывало бы на то, кто здесь живет.) Соседи объяснили лейтенанту, что дверь доньи Мильи четвертая налево по коридору, и последовали за военными, не сводя глаз с ящика, покрытого американским флагом. Лейтенант, которому было явно не по себе от такого сопровождения, постучал в дверь рукой, затянутой в белую перчатку. Когда донья Милья отворила дверь, офицер спросил:

– Сеньора Эмилия, вдова Рамиреса?

Донья Милья ответила не сразу. Она оглядела лейтенанта и четырех солдат, затем перевела взгляд на соседей и уставилась на ящик.

– Что? – спросила она, будто не расслышав вопроса офицера.

– Сеньора, вы донья Эмилия, вдова Рамиреса?

Донья Милья вновь посмотрела на ящик, покрытый флагом. Протянула руку и спросила прерывающимся голосом.

– Что это?

Лейтенант повторил с явным нетерпением:

– Сеньора, вы…

– Что это, а? – снова спросила донья Милья дрожащим голосом, каким говорят женщины, которых постигло несчастье. – Скажите! Что это?

Лейтенант повернул голову и посмотрел на соседей. В глазах присутствующих он прочел тот же вопрос. Он повернулся к женщине, откашлялся и наконец выдавил из себя:

– Сеньора, армия Соединенных Штатов… – Он запнулся, будто внезапно забыл то, что уже столько раз произносил. – Сеньора… – вновь начал он. – Ваш сын, ефрейтор Рамон Рамирес…

Он продолжал говорить, но никто уже не слышал его слов, так как донья Милья залилась горючими слезами. Плач перешел в такие бурные рыдания, что, казалось, грудь ее не выдержит и вот-вот разорвется.

То, что произошло в следующий миг, показалось мне (я стоял среди соседей позади военных) столь нереальным, что сейчас даже трудно восстановить этот эпизод в памяти. Кто-то начал напирать сзади, и в мгновение ока все мы очутились в комнате доньи Мильи. Какая-то женщина, надрываясь, просила воды, держа за руки донью Милью, пытавшуюся исцарапать себе лицо. Лейтенант взывал к присутствующим:

– Спокойствие! Спокойствие!

Но никто не обращал на него внимания. Все больше соседей, привлекаемых шумом, набивалось в комнату, и в ней уже трудно было пошевельнуться. Наконец женщинам удалось увести донью Милью в спальню. Ей дали настоя цветов апельсинового дерева и уложили в постель. В первой комнате остались одни мужчины. Тогда лейтенант обратился к нам, пытаясь изобразить на лице улыбку:

– Давайте, ребята… Вы ведь были друзьями ефрейтора Рамиреса. Не так ли?

Никто не ответил. Между тем лейтенант продолжал:

– Ну ладно, ребята… Пока женщины успокоятся, вы помогите мне. Поставим вон тот столик посредине комнаты и установим на нем гроб.

Тогда впервые заговорил один из нас. Это был старый Сотеро Валье, который работал на пристани вместе с Артемио Рамиресом – умершим мужем доньи Мильи. Указав на ящик, покрытый американским флагом, он спросил лейтенанта:

– Это там?..

– Да, – ответил лейтенант, – в этом гробу покоятся останки ефрейтора Рамиреса. Вы лично знали ефрейтора Рамиреса?

– Он был моим крестником, – произнес Сотеро Валье так тихо, будто боялся, что ему помешают договорить.

– Ефрейтор Рамирес погиб при исполнении служебных обязанностей, – сказал лейтенант, и больше никто не произнес ни слова.

Происходило это около пяти часов дня. Вечером комнату снова заполнил народ. Теперь приходили люди из соседних домов; они толпились в патио, в котором уже не было места, стояли на тротуаре возле дома. Те, кто был в доме, пили кофе, который разносила одна из соседок. Из других квартир были принесены стулья, но большинство оставалось стоять: так мы занимали меньше места.

В спальне женщины продолжали утешать донью Милью. Одна из соседок то и дело выходила из комнаты: то за водой, то за нашатырным спиртом или кофе и при этом информировала нас:

– Она немного успокоилась. Думаю, что скоро уже сможет выйти.

Четыре солдата с ружьями «на плечо» несли почетный караул: по двое с каждой стороны столика, на котором был установлен ящик, покрытый флагом. Лейтенант стоял впереди, спиной к столику и к своим солдатам, слегка расставив ноги и заложив руки за спину. Когда принесли кофе, кто-то предложил лейтенанту чашечку, но он отказался, заявив, что не может нарушать почетного караула. Старый Сотеро Валье тоже отказался от кофе. Он сел напротив столика и за все время не произнес ни слова. Взгляд его был прикован к ящику. Выражение глаз старика было странным: казалось, он смотрит и ничего не видит.

Когда в четвертый раз принесли кофе, он поднялся со стула и подошел к лейтенанту.

– Послушайте, – сказал он, не глядя на офицера, по-прежнему устремив взгляд на ящик. – Вы говорите, что в этом ящике мой крестник Мончо Рамирес?

– Да, сеньор, – ответил лейтенант.

– Но… как же… в таком маленьком ящике?

Лейтенант пояснил, с трудом подбирая слова:

– Да… но… видите ли, в нем находятся лишь останки ефрейтора Рамиреса.

– Вы хотите сказать, что… что там только то, что нашли…

– Только то, что удалось обнаружить, сеньор. Наверняка он был подобран много времени спустя после боя. Так случается на войне. Понимаете?

Старик ничего не ответил. Не сводя глаз с ящика, он тяжело опустился на стул.

Прошло несколько минут, прежде чем дверь второй комнаты отворилась. Поддерживаемая под руки соседками, вышла донья Милья. Она была бледная и растрепанная, но лицо ее было спокойно. Опираясь на руки двух соседок, она медленно подошла к лейтенанту.

– Сеньор… будьте любезны… скажите, как открывается этот ящик?

Лейтенант посмотрел на нее с удивлением:

– Сеньора, его нельзя открыть. Он запечатан.

Казалось, донья Милья не поняла его. Зрачки ее глаз расширились, и она долгим вопрошающим взглядом посмотрела на офицера. Она смотрела так до тех пор, пока лейтенант не повторил:

– Гроб запечатан, сеньора. Его нельзя открыть.

Женщина медленно покачала головой:

– Но я хочу видеть сына. Я хочу видеть моего сына. Понимаете? Я не позволю вам похоронить моего сына, пока не взгляну на него в последний раз.

Лейтенант посмотрел на нас, было ясно, что он искал поддержки, но никто не произнес ни слова.

Донья Милья приблизилась к ящику, осторожно отогнула край флага и потрогала металл.

– Сеньор, – сказала она офицеру, не глядя на него, – этот ящик не из дерева. Из чего сделан этот ящик, сеньор?

– Из свинца, сеньора. Их делают из свинца, чтобы они были прочнее и лучше выдерживали долгий путь по морю.

– Из свинца? – прошептала донья Милья, не сводя взгляда с ящика. – И его нельзя открыть?

Лейтенант, вновь взглянув на нас, повторил:

– Их делают из свинца, чтобы они лучше сохранялись в долгом…

Но он не закончил фразу, он не мог ее закончить, потому что его прервал страшный вопль доньи Мильи, – вопль, который и на меня подействовал так, будто мне внезапно нанесли удар под ложечку.

– Мончо! Мончо, сын мой! Тебя не похоронят, пока я не увижу тебя! Никто, сын мой! Никто!..

Мне трудно теперь вспомнить все подробности. Услышав рыдания доньи Мильи, все заволновались и засуетились. Женщины, которые держали ее под руки, старались увести ее от гроба, но она повисла у них на руках, а затем упала на пол, не желая уходить. Тогда на помощь пришли мужчины. Я же продолжал стоять в стороне: неприятное ощущение не проходило. Старый Сотеро тоже бросился поднимать донью Эмилию, и я сел на его стул. Нет, нет, мне не стыдно говорить об этом – я должен был сесть или уйти из комнаты. Не знаю, случалось ли с вами что-либо подобное. Это не был страх, ведь никакой опасности я не подвергался. Но я чувствовал, как у меня подвело живот и он стал твердым как камень, а ноги ослабели, будто они были из ваты. Если с кем-либо из вас это случалось, вам будет нетрудно понять меня. Если же нет… Если не случалось, так лучше пусть этого никогда с вами и не случится.

Я сел и, несмотря на замешательство, царившее вокруг меня, стал думать о Мончо; я еще никогда не думал о нем так. Донья Милья от громкого крика потеряла голос, и ее наконец удалось увести в другую комнату. А я думал о Мончо, о Мончо, который родился, как и я, в этом доме; о Мончо, единственном из нас не заплакавшем, когда всех нас впервые повели в школу; о Мончо, умевшем плавать дальше всех, когда мы ходили на пляж, что за Капитолием; о Мончо, который был лучшим игроком в бейсбол, – мы играли на Большом острове до того, как там создали военную базу…

Донья Милья продолжала настаивать, кричать, требовать, чтобы ее сына не хоронили, пока она в последний раз не взглянет на него. Но ящик был из свинца, и его нельзя было открыть.

На следующий день мы похоронили Мончо Рамиреса. Когда останки Мончо, или то, что было в ящике, опускали в глубокую сырую могилу, отделение солдат произвело залп. Донья Милья присутствовала при этом, она стояла у могилы на коленях.

* * *

С тех пор прошло несколько лет. До сегодняшнего дня я молчал. Весьма возможно, что кто-нибудь спросит, почему именно сегодня я рассказываю об этом. Я отвечу. Этим утром в наш дом приходил почтальон. Для того чтобы прочесть то, что он принес, мне не нужно было прибегать к чьей-либо помощи. Оказалось, что я тоже знаю английский. Почтальон оставил повестку о моем призыве в армию.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю