Текст книги "Братья Стругацкие"
Автор книги: Ант Скаландис
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 53 страниц)
«22/VI – Самый трагический день в истории страны и, следовательно, в жизни нашей семьи. Война! В тяжёлом предчувствии грядущих бед слушал с Арком в Ц.П.К.О. речь Молотова. Потом поездка на дачу к Сане и Боре в Бернгардовку. Спешный отъезд, и всё завертелось…»
(Явная цитата из Аверченко, но слово дописано до конца, потому что шутить в такой день невозможно.)
До середины января он будет вести этот дневник, потом тетрадь обнаружит Александра Ивановна и продолжит своими записями.
Наверняка в то время не однажды начинал дневники и Аркадий. Он вообще рано начал писать. Первым опытом можно считать ныне утраченный, к сожалению, текст «Находка майора Ковалева», написанный в школьной тетради классе в восьмом, то есть в 1939 или 1940 году. Все подобного рода истории он сначала рассказывал младшему брату устно, запоминались отдельные отрывки, а потом вместе с другом и соседом по лестничной клетке Игорем Ашмариным они собирались вдвоём, а иногда и младшему разрешали присутствовать во время своих бесед, и фантазировали, обсуждали, планировали что-то. Много было всяких историй. Некоторые Аркадий потом переносил на бумагу.
«На самом деле именно отец приобщил меня к литературе и к фантастике, – вспоминал АН. – В детстве рассказывал мне бесконечный роман, созданный им самим по сюжетам книг Майна Рида, Жюля Верна, Фенимора Купера… Это дало сильный толчок развитию моего воображения».
Точно так же много лет спустя Аркадий будет пересказывать любимые книги классиков с несколько измененными поворотами сюжета своим дочерям – на прогулках по лесу или у постели, коротая долгие простудные часы.
«Каким я был в шестнадцать лет? Ленинград. Канун войны. У меня строгие родители. То есть нет: хорошие и строгие. Я сильно увлечён астрономией и математикой. Старательно отрабатываю наблюдения Солнца обсерватории Дома учёных за пять лет. Определяю так называемое число Вольфа по солнечным пятнам. Пожалуй, всё. Хотя нет, не всё. В шестнадцать лет я влюблён…»
Запомним это очень характерное дополнение, сделанное уже 50-летним Аркадием Стругацким. Мы вернёмся к этой теме в отдельной главе.
А потом грянула война.
В июле весь город участвует в строительстве оборонительных сооружений. Натан Залманович копает противотанковые рвы под Кингисеппом, Александра Ивановна – под Гатчиной. Затем Аркадий вместе с отцом оказываются на Московском шоссе в районе Пулковских высот. И это уже не просто строительство, это – линия фронта. Неожиданно? Разведка недоглядела? Возможно. А возможно и другое: командование просто решило вот такими ополченцами заткнуть дыру в обороне. Бывало такое, и не раз. Всем рабочим выдали старые английские винтовки. Почему английские? Ну, других не нашлось. И 16-летнему Аркадию сунули в руки ствол с прикладом, отполированным сухими ладонями предыдущих стрелков, и показали, как передёрнуть затвор и как давить на спусковую скобу. И он впервые в жизни целился, стрелял и, возможно, убил человека. Фашиста. Но всё-таки человека.
АН не однажды вспоминал и пересказывал этот эпизод – разным людям, в разные годы и всякий раз по-разному. Были и совпадающие детали. Танки. Жара. Немцы, идущие раздетыми по пояс. И пулевое отверстие на голой коже.
«Бронетранспортер завертелся на одной гусенице, прыгая на кучах битого кирпича, и наружу сейчас же выскочили двое фашистов в распахнутых камуфляжных рубашках… Роберт в упор срезал их пулемётной очередью». («Хищные вещи века»)
«…И ходил на „рейнметаллы“ в конном строю… А почему, собственно, они должны уважать меня за всё это? Что я ходил на танки с саблей наголо? Так ведь надо быть идиотом, чтобы иметь правительство, которое довело армию до подобного положения…» («Гадкие лебеди»)
«Он не остановился, он всё шёл на господина ротмистра, протянув руку за оружием, и из дырки на плече вдруг толчком выплеснулась кровь. А господин ротмистр, издавши странный скрипящий звук, попятился и очень быстро выстрелил три раза подряд прямо в широкую коричневую грудь». («Обитаемый остров»)
И, наконец:
«В десятых числах июля Ф. Сорокин вернулся со строительства аэродрома под Кингисеппом, возмужалый, уже убивший первого своего человека, врага, фашиста, и очень этим гордый». («Хромая судьба»)
Теперь уже никто и никогда не узнает, было ли это убийством, и было ли это вообще лично с ним. Если только в реальной жизни не будет изобретён придуманный Стругацкими Великий КРИ – Коллектор рассеянной информации, который позволит каждому при желании увидеть любой эпизод в любой точке пространства в любой заданный момент времени…
19 сентября 1941 года Натан Залманович Стругацкий был зачислен в рабочий истребительный отряд. Это уже не ополчение, это уже намного серьёзнее – всё-таки он обладал солидным боевым опытом. Он не мог не пойти на фронт, и партия не могла не вспомнить о нем в трудную для страны минуту. Партия вспомнила. 27 октября 1941 он уже принят кандидатом в члены РКП(б) как лучший командир истребительного отряда, то есть, по существу, восстановлен в партии.
Двумя днями раньше, 25 октября 1941 года, Натана Залмановича увольняют из Публичной библиотеки в связи с мобилизацией в 212-й истребительный батальон НКВД Куйбышевского района Ленинграда. На каком незримом фронте воевал Натан Стругацкий в последние два месяца своей военной карьеры? Неизвестно. Информация об этом, конечно, хранилась в архивах Ленинградского УКГБ да вряд ли уцелела до наших дней. Известно лишь, что 19 декабря того же 1941 года был он комиссован из воинской части по возрасту и состоянию здоровья – порок сердца, – и восстановлен в должности главного библиотекаря. С чего бы это? Ему 49 лет. Понятно, нагрузки бешеные, так ведь они всю жизнь такими были. Комиссары Гражданской – это стальной закалки люди. Блокада? Ну да, голод. Жуткий голод. Правда, у офицеров НКВД пайки всегда были нормальные. Наверное, отдавал жене и детям. Но, мнится, не только в этом дело, было и что-то ещё…
Страшноватый термин – «истребительный отряд», а «истребительный батальон НКВД» звучит ещё страшнее. И почему-то сразу вспоминаются страницы из «Обитаемого острова», где так зримо описаны ленинградские дворы и подъезды, и вместе с доблестными гвардейцами кандидат Сим (Натан Стругацкий?) врывается в квартиры «выродков», чтобы стрелять на поражение… Так это было? Не совсем так? А может быть, совсем не так? О, Великий КРИ, где ты?
А старший сын его всё это время работает в мастерских, где с утра до вечера, отчаянно, исступлённо, до упаду собирает ручные гранаты, вкладывая в каждую из них всю свою ненависть к врагам. А есть уже почти нечего. Или совсем нечего, и морозы дикие. И порою хочется умереть…
Не только Стругацкие – большинство ленинградцев, переживших блокаду, почти никогда и ничего не рассказывают о ней. Как об этом рассказывать? Кому-то стыдно, кому-то страшно, кому-то просто тяжело, немыслимо до нелепости. Да и зачем? Не пережившему всё равно не понять. Мысль изреченная есть ложь. Нельзя об этом рассказывать. Не можно.
Должно было пройти много-много лет, чтобы они решились. В 1970-х, в «Граде обреченном», делая его «в стол» без всякой надежды на публикацию, и наверно, именно поэтому – они впервые расскажут о блокаде. Совсем немного – страничку с небольшим.
«…В Ленинграде… был холод, жуткий, свирепый, и замерзающие кричали в обледенелых подъездах – всё тише и тише, долго, по многу часов… Он засыпал, слушая, как кто-то кричит, просыпался всё под этот же безнадёжный крик, и нельзя сказать, что это было страшно, скорее тошно, и когда утром, закутанный до глаз, он спускался за водой по лестнице, залитой замерзшим дерьмом, держа за руку мать, которая волочила санки с привязанным ведром, этот, который кричал, лежал внизу возле клетки лифта, наверное, там же, где упал вчера, наверняка там же – сам он встать не мог, ползти тоже, а выйти к нему так никто и не вышел… Мы выжили только потому, что мать имела обыкновение покупать дрова не летом, а ранней весной. Дрова нас спасли. И кошки. Двенадцать взрослых кошек и маленький котёнок, который был так голоден, что, когда я хотел его погладить, он бросился на мою руку и жадно грыз и кусал пальцы…»
И только уже в начале 1990-х Борис Натанович, оставшийся без брата и подавленный этой потерей, почувствует, что должен вспомнить и записать, как бы это ни было тяжело, и в «Поиске предназначения» напишет о блокаде так, как ни один писатель до него.
Цитировать оттуда отдельные фразы? Нет. Вот это точно надо читать целиком.
А в качестве дополнения ко всему сказанному, пожалуй, стоит привести без купюр чудом сохранившуюся страничку из блокадного дневника школьника. Комментировать эти записи тяжело, да и не надо, наверное, хотя к концу они становятся похожими на бред. Но так уж получается, что именно эти строки, написанные Аркадием Стругацким, – самые первые из дошедших до нас.
«25/XII – 1941 г.
Решил всё же вести дневник. Сегодня прибавили хлеба. Дают 200 г. С Нового года ожидается прибавка ещё 100 г, но я рад и тому, что получил сегодня. Такой кусок хлеба! Впрочем, я на радостях съел его ещё до вечернего чая с половиной повидлы. В уничтожении повидлы принимала участие вся семья (кроме бабки), т. к. ни у кого нет сахара.
С 28-го думаю начать работать по-настоящему. Занятия: математика (как подготовка к теоретической астрономии), сферическая астрономия (по Полаку) и переменные звёзды (по Бруггеннате). Математику буду изучать по Филипсу. Прекрасный учебник! У меня будут четыре „Дела“: 1-е: „Вспомогательные предметы“ (математика и сферическая астрономия); 2-е: „Теоретическая астрономия“; 3-е: „Переменные звёзды“; 4-е: „Наблюдения“. Это будет хорошо. Ничто не путается под ногами.
Кроме того, нелегальное 5-е дело: „Кулинария“. Ему я буду ежедневно уделять часок времени. Пока читаю „Дочь снегов“ (Джека Лондона. – А.С.).
В школе делают гроб для Фридмана. Было три урока.
26/XII – 1941 г.
27/XII – 1941 г. в 6 ч. Умер мой товарищ Александр Евгеньевич Пашковский (голод и туберкулез).
Нет, нормальные занятия начну с 1/I – 1942 г.
Вчера бабка купила вместо конфет мастику. Вечер был испорчен. Как я хотел бы, чтобы бабки здесь не было!
29/XII – 1941 г.
Сегодня плохо с надеждами (и с хлебом). Сашина труба. Орудия били, но сейчас же перестали. Одна надежда – на январь. Отец и суп в духовке».
Есть ещё записи в дневнике отца. Жуткие в своей лаконичности и будничности, сделанные буквально в те же дни. Мы приведём три: одну до Аркашиных заметок и две – после.
«22/XII – Муки голода: 125 г хлеба, без жиров, без круп, мучительные заботы о сохранении жизни детей. Саня проявляет поистине героизм, добывая на стороне то хлеба, то дуранды (то же, что жмых, подсолнечные семена, из которых выжали масло. – А.С.), то горсть картошки, то кошек (съели 7 штук). Истощены. Опухоли лица и ног. Трупы на улицах, умертвия в ГПБ: Добрин, Слонимский, Драганов… <…>
2/I – Неприятность: Арк утащил из шкафа припрятанные для Бори печенье, сухарь и конфетку – гадость, презрение! Стыдится и испуган.
3/I – Утром умерла мама. Убрали труп в холодную комнату, выдохнули с облегчением. Нужно беречь детей. <…> Есть надежда на дуранду и дрова (часть уже привезены вручную на санках). Пока ещё в комнатах (кухне и Аркашиной) тепло. Нет света. Редко идёт вода, до сегодня свирепые морозы. Замер весь городской транспорт – всюду пешком, а сил нет!..»
В конце января 1942 года Натан Залманович получил возможность эвакуироваться из города вместе с последней партией сотрудников библиотеки в город Мелекесс (ныне Димитровград Ульяновской области). Уезжать должны были по Дороге жизни. На семейном совете было принято решение: Арку ехать с отцом, Борьке – оставаться с матерью. Сегодня бессмысленно спрашивать почему. Ещё бессмысленнее осуждать кого-то за ошибки. Из нынешнего далека не понять тогдашней логики. Да и подробности давно забыты даже участниками событий. Так случилось, так повернулась судьба. Значит, так было надо.
«Мне кажется, я запомнил минуту расставания, – вспоминает БНС, – большой отец, в гимнастёрке и с чёрной бородой, за спиной его, смутной тенью, Аркадий, и последние слова: „Передай маме, что ждать мы не могли…“ Или что-то в этом роде. Они уехали 28 января 1942 года, оставив нам свои продовольственные карточки на февраль (400 граммов хлеба, 150 „граммов жиров“ да 200 „граммов сахара и кондитерских изделий“). Эти граммы, без всякого сомнения, спасли нам с мамой жизнь, потому что февраль 1942-го был самым страшным, самым смертоносным месяцем блокады. Они уехали и исчезли, как нам казалось, – навсегда. В ответ на отчаянные письма и запросы, которые мама слала в Мелекесс, в апреле 42-го пришла одна-единственная телеграмма, беспощадная как война: „НАТАН СТРУГАЦКИЙ МЕЛЕКЕСС НЕ ПРИБЫЛ“. Это означало смерть. Я помню маму у окна с этой телеграммой в руке – сухие глаза её, страшные и словно слепые».
Самое подробное свидетельство всего произошедшего дальше мы находим в письме Аркадия от 21 июля 1942 года, адресованном другу-однокласснику Игорю Ашмарину из квартиры напротив и переписанному 1 августа матерью в свой дневник. Эти строки заслуживают того, чтобы быть приведёнными здесь полностью.
«Здравствуй, дорогой друг мой! Как видишь, я жив, хотя прошёл, или, вернее, прополз через такой ад, о котором не имел ни малейшего представления в дни жесточайшего голода и холода. Но об этом потом. Как часто я раскаивался в том, что не встретился с тобой перед своим отъездом. Я был так одинок и мне было временами так тоскливо, что я грыз собственные пальцы, чтобы не заплакать. Я хочу рассказать здесь тебе, как происходила наша (с отцом), а потом моя эвакуация. Как ты, может быть, знаешь, мы выехали морозным утром 28 января. Нам предстояло проехать от Ленинграда до Борисовой Гривы – последней станции на западном берегу Ладожского озера. Путь этот в мирное время проходился в два часа, мы же, голодные и замерзшие до невозможности, приехали туда только через полтора суток. Когда поезд остановился и надо было вылезать, я почувствовал, что совершенно окоченел. Однако мы выгрузились. Была ночь. Кое-как погрузились в грузовик, который должен был отвезти нас на другую сторону озера (причем шофёр ужасно матерился и угрожал ссадить нас). Машина тронулась. Шофёр, очевидно, был новичок, и не прошло и часа, как он сбился с дороги и машина провалилась в полынью. Мы от испуга выскочили из кузова и очутились по пояс в воде (а мороз был градусов 30). Чтобы облегчить машину, шофёр велел выбрасывать вещи, что пассажиры выполнили с плачем и ругательствами (у нас с отцом были только заплечные мешки). Наконец машина снова тронулась, и мы, в хрустящих от льда одеждах, снова влезли в кузов. Часа через полтора нас доставили на ст. Жихарево – первая заозерная станция. Почти без сил мы вылезли и поместились в бараке. Здесь, вероятно, в течение всей эвакуации начальник эвакопункта совершал огромное преступление – выдавал каждому эвакуированному по буханке хлеба и по котелку каши. Все накинулись на еду, и когда в тот же день отправлялся эшелон на Вологду, никто не смог подняться. Началась дизентерия. Снег вокруг бараков и нужников за одну ночь стал красным. Уже тогда отец мог едва передвигаться. Однако мы погрузились. В нашей теплушке или, вернее, холодушке было человек 30. Хотя печка была, но не было дров. Мы окончательно замерзли в своих мокрых одеждах. Я чувствовал, как у меня отнимаются ноги. Поезд шел до Вологды 8 дней. Эти дни, как кошмар. Мы с отцом примерзли спинами к стенке. Еды не выдавали по 3–4 дня. Через три дня обнаружилось, что из населения в вагоне осталось в живых человек пятнадцать. Кое-как, собрав последние силы, мы сдвинули всех мертвецов в один угол, как дрова. До Вологды в нашем вагоне доехало только одиннадцать человек. Приехали в Вологду часа в 4 утра. Не то 7-го, не то 8-го февраля. Наш эшелон завезли куда-то в тупик, откуда до вокзала было около километра по путям, загромождённым длиннейшими составами. Страшный мороз, голод и ни одного человека кругом. Только чернеют непрерывные ряды составов. Мы с отцом решили добраться до вокзала самостоятельно. Спотыкаясь и падая, добрались до середины дороги и остановились перед новым составом, обойти который не было возможности. Тут отец упал и сказал, что дальше не сделает ни шагу. Я умолял, плакал – напрасно. Тогда я озверел. Я выругал его последними матерными словами и пригрозил, что тут же задушу его. Это подействовало. Он поднялся, и, поддерживая друг друга, мы добрались до вокзала. Здесь мы и свалились. Больше я ничего не помню. Очнулся в госпитале, когда меня раздевали. Как-то смутно и без боли видел, как с меня стащили носки, а вместе с носками кожу и ногти на ногах. Затем заснул. На другой день мне сообщили о смерти отца. Весть эту я принял глубоко равнодушно и только через неделю впервые заплакал, кусая подушку…»
Такова вкратце биография Стругацкого Н. З. Из его инициалов получается любопытная аббревиатура. Конечно, как человек военный Натан Залманович не мог не заметить забавного совпадения и наверняка шутил на эту тему. Уверен, что и старшего лейтенанта Стругацкого А. Н. забавляло это НЗ. Неприкосновенный запас.
Неприкосновенный запас нашей культуры – юрист, искусствовед и красный комиссар Стругацкий, – в условиях военного времени был, конечно, использован не с максимальной эффективностью, но вполне обоснованно и, главное, вовремя. Он успел дать миру, вырастить, поставить на ноги двух сыновей, прославивших его фамилию на весь мир.
Глава вторая
ВСЕ МЫ РОДОМ ИЗ ДЕТСТВА
«…одуряющий энтузиазм тех времён, бело-красные повязки, жестяные копилки „в фонд Легиона“, бешеные кровавые драки <…> Такие юные, такие серые, такие одинаковые… И глупые <…> И ещё стыдные детские вожделения, и томительный страх перед девчонкой, о которой ты уже столько нахвастался, что теперь просто невозможно отступить, а на другой день – оглушительный гнев отца и пылающие уши, и всё это называется счастливой порой: серость, вожделение, энтузиазм…»
(«Гадкие лебеди»)
«…Кое-что мы, конечно, можем, но вообще-то работы ещё на миллионы веков хватит. Вот, говорит, давеча испортился у нас случайно один ребенок. Воспитывали мы его, воспитывали, да так и отступились. Развели руками и отправили его тушить галактики – есть, говорит, в соседней метасистеме десяток лишних…»
(«Полдень, XXII век»)
Все мы родом из детства, сказал один из уважаемых Стругацкими писателей Антуан де Сент-Экзюпери. Это правда. Но, если – строго по Фрейду – находить истоки творчества в этом периоде жизни, категорически не получится рассматривать детство АБС как нечто общее. С разницей в восемь лет общего детства не бывает, а тем более в ту эпоху, искалеченную 1937-м и переломанную надвое 1941-м.
Ранние годы Аркадия были тем самым счастливым детством, за которое тогда было принято говорить «спасибо» товарищу Сталину. Без всякой иронии и без всяких «но» в данном случае: мирная, спокойная жизнь в хорошей семье, среди добрых друзей, в замечательном городе, в любимой стране, которой искренне гордились и взрослые, и дети. Ну да, немного портили картину четырехлетнее отсутствие отца, острая нехватка мужского воспитания со второго по пятый класс – годы важные, во многом определяющие будущий характер, но… Ведь всё обошлось тогда. Отец вернулся, трагедии не случилось, и жизнь катилась дальше – яркая, пёстрая, интересная…
А счастливое детство младшего брата было грубо прервано в восемь с небольшим лет ясным воскресным утром 22 июня. Началось страшное. Крах всех надежд и планов. Ожидание самого худшего. Потом – бомбёжки, артобстрелы, ежедневная стрельба на слишком близкой линии фронта. И, наконец, ледяной кошмар свалившейся на город блокады. Собственно, это была сама смерть, из цепких лап которой вырваться удалось немногим, и те, кто вырвался, начинали верить в чудо.
Вот только чудесное спасение это вело не в райский сад, а в тоскливый неуют ташлинского эвакуационного быта, а потом в ещё больший неуют быта московского и ленинградского со всеми тяготами военной и послевоенной жизни, с необходимостью привыкать к безвозвратному отсутствию отца и неопределённо долгому отсутствию брата…
Такое детство наложило свой незримый, но и неизгладимый отпечаток на всю дальнейшую жизнь. Известно свойство человеческой памяти отбирать из прошлого только лучшее. Потребность, умение, привычка отсеивать страшное, тяжёлое, дурное – это прямое следствие инстинкта самосохранения. Для человека молодого, для человека растущего, развивающегося характерен оптимизм. Стругацкие – оба – не были исключением. Изломанные войною и утратами души срослись, зарубцевались, всё пережитое не столько угнетало, сколько давало силы для новых свершений и побед. Они старались не вспоминать, они не говорили и тем более не писали о плохом. Не было в советской литературе начала 1960-х более солнечного, более радостного мира, чем мир Полудня, созданный воображением Стругацких. Невероятно прекрасный, откровенно фантастический и в то же время абсолютно реальный, осязаемый мир, брызжущий светом, здоровьем и счастьем.
Но ничто не проходит бесследно. Ничто не даётся задарма. И с годами всё явственнее, всё тревожнее и жёстче будет проступать надлом, и мы, наконец, прочтём в их книгах и о блокаде, и о войне, прочтём о голоде и смерти, о подлости человеческой, о мировой скорби, о вселенской тоске и безысходности… Свершился круг времён? Да нет, всё гораздо сложнее. Жизнь – не проклятая замкнутая петля Никиты Воронцова, возвращающегося в своём кошмаре каждый раз в одну и ту же точку, жизнь – это всё-таки спираль, и на новом уровне новые люди с новыми силами находят в ней новые поводы для оптимизма.
Вернёмся к детству. И с удивлением обнаружим, как мало написано о нём в книгах АБС. Не только биографически точных воспоминаний о собственном детстве авторов не хватает читателю – вообще у большинства героев детства нет. И персонажей-детей – наперечёт. Даже в самых светлых и радужных книгах. Точнее, в самых светлых и радужных их особенно мало. Или нет совсем.
Ну да, Аньюдинская школа – пожалуй, самые запоминающиеся, самые симпатичные детские образы. Так ведь тут авторы (в этом они сами признавались) учились у Киплинга писать о детях, откровенно копируя манеру его малоизвестной на русском языке повести «Сталки и компания» (включена в собрание сочинений под названием «Шальная компания», Л.; М.: Новелла, 1925, перевод Пушешникова Н. А). Кстати, АН не знал об этом издании и с удовольствием перевёл книгу сам. К сожалению, его рукопись до сих пор не найдена целиком и пока не опубликована.
Ну, и конечно, славные дети из яркого и прекрасного пролога к «Трудно быть богом» – жёлтого на голубом и зелёном с красными точками земляники. Пролога, написанного в виде отдельного рассказа и прилепленного к роману по просьбе издательства, а сегодня уже хрестоматийного.
Но, возможно, самый выразительный, самый живой детский образ – всё-таки ещё более поздний, а именно Лэн из «Хищных вещей века». И уж точно он самый значительный герой-ребенок по количеству произнесённого текста.
Ну а кроме этого?
Декларативная любовь к детям и торжественное спасение оных в «Далёкой Радуге». Да, хорошо. Но детей там не видно, их там практически нет, по имени назван лишь один бесцветный мальчик Алеша – сын директора Матвея Вязаницына и неистовой мамочки Жени. Все остальные – как абстрактная идея, как фигура речи. Мы даже так и не узнаем, сколько их было – этих юных носителей эстафеты гуманизма (хотя в планах и разработках у авторов цифры приводились точные).
Плоть и кровь обретут детишки только уже в «Гадких лебедях». Но это, простите, будут уже не вполне обычные дети, это будут вообще не совсем дети…
Блестящий детский образ – Малыш, Пьер Семёнов, но он-то и вовсе человек лишь наполовину.
Эпизодический персонаж – милый мальчик Кир из «Волн…», потенциальный люден, то есть тоже не до конца человек.
Наконец, чудовищная Мартышка-мутант из «Пикника», не менее чудовищный сыночек Захара Губаря из «Миллиарда», жутковатый маленький Иуда из «Отягощенных злом», страшненький Лёва Абалкин из «Жука»… Ничего так себе галерея детских образов! А вот ведь, собственно, и всё – ставьте точку. Или добавьте мальчика Уно из «Трудно быть богом», уже почти взрослого, эпизодического принца оттуда же, ну и Федю Скворцова из ранней новеллы «Томление духа».
Этот несколько торопливый перечень не претендует на полноту серьёзного исследования темы, это не более чем иллюстрация отношения авторов к детям и детству.
Какой можно сделать вывод?
Думается, очень простой: не таким уж счастливым было их детство, во всяком случае, всё, что случилось позже, крепко перечеркнуло, заслонило, задавило и сплющило милые сердцу хрупкие воспоминания. Это – первое объяснение.
Есть и знаменитый толстовский аргумент: все счастливые семьи счастливы одинаково, уверял нас классик. И, стало быть, просто неинтересно описывать детские годы в благополучных семьях. Мы не найдем на страницах книг АБС картинок безоблачной радости из их личного детского опыта.
И, наконец, третье объяснение. Напомним, возвращаясь к началу: у них не было общего детства. А трудно, безумно трудно писать вдвоём о том, что не было общим, о глубоко личном, интимном, в чём самому себе нелегко бывает: признаться, а не то что брату… или читателю.
Забегая вперёд, скажем, что примерно такая же картина наблюдается в творчестве АБС с женскими образами – их незаслуженно мало, а те, что есть, зачастую до обидного неглубоки, даже схематичны.
БН не однажды объяснял, что не было у них с братом принято не то что писать об этих щекотливых материях, но даже обсуждать отношения с конкретными женщинами – так уж они были воспитаны. И это по-человечески очень понятно. Однако эта тема – тема секса, эротики, межполовых отношений – разумеется, куда чаще, чем тема детская, всплывала и в критических статьях (особенно последних лет), и в интервью. Мнения посторонних людей оставим на их совести, а вот дежурный ответ АНа на вопрос о женщинах процитируем:
«Женщины для нас как были, так и остаются самыми таинственными существами в мире. Они знают что-то такое, чего не знаем мы, люди. Лев Толстой сказал: всё можно выдумать, кроме психологии. А психологию женщины мы можем только выдумывать, потому что мы её не знаем».
Что характерно, формулировка эта (включая шутку) была действительно дежурной, повторенной десятки раз в разных аудиториях и тет-а-тет с журналистами, формулировка однажды заготовленная и буквально выученная наизусть (разночтения минимальны). Что говорит, безусловно, лишь об одном: это не ложь, но это и не вся правда. Мы с вами действительно ещё вернёмся к этой теме, а цитату я привожу здесь вот к чему: если заменить слово «женщины» на слово «дети», правда получится полной, без оговорок.
Именно дети – это не совсем люди для АБС, прекрасные, удивительные, но совершенно непонятные существа.
Кстати, подтверждает это и БН в одном из своих ответов на сайте:
«Бредбери считал детей особой гуманоидной расой. АБС, соглашаясь с ним(подчёркнуто мною. – А.С.), в особую расу склонны были выделить и женщин тоже».
Возвращаясь к объяснению относительной «бездетности» книг АБС через отсутствие общего детства, отметим: лучшие страницы об этом периоде жизни, вне всяких сомнений, написаны братьями поодиночке. Есть и любопытные ответы в интервью, тоже дававшихся не дуэтом.
Вот что отвечает БН на вопрос, кем он хотел стать, когда был маленьким:
«Настоящего детства – не помню. Если и было что-то, то вполне детское: стать силачом, замечательным гимнастом, хотя бы научиться делать связку рандат-фляк-сальто… Надо сказать, впрочем, я был всегда мечтателем-реалистом и выше второго разряда в мечтах никогда не возвышался (нацепить на лацкан значок с синей ленточкой и пройтись перед девчонками!). Потом появилась мечта стать учёным. Не мечта даже, а некая робкая надежда. Очень уж мне нравилось возиться с формулами и выкладками. А лет в двадцать впервые сформулировалось желание напечататься – хоть бы рассказик, хоть бы страничек на десять!..»
Заметьте, как быстро и ненавязчиво он переходит от детства к юности.
А страшное блокадное прошлое, мелькнув первый раз в «Граде обреченном», выльется затем в целую большую часть потрясающего и ужасно мрачного исповедального романа «Поиск предназначения», написанного уже одним БНом, без соавтора. Две с половиной главы посвятит он трагическим впечатлениям тех зимних дней, и вообще добрая половина первой части – «Счастливый мальчик» – о детстве. Там даже есть Ташла, эвакуация – с жутким гигантским зелёным пауком, от одного вида которого теряешь сознание и можно утонуть. Явный прообраз будущего ракопаука с Пандоры. В миниатюре. Но я специально уточнял – эпизод имел место в жизни, паука видели все, вот только никому потом не удалось найти хоть капельку похожего ни в одном справочнике, ни в одном определителе…
Запоминаются яркие эпизоды, переломные моменты, остальное – как в тумане, и больше БН об этом периоде почти не рассказывает. Даже отвечая на прямые вопросы.
То же и со старшим братом. Он практически никогда и ни с кем не делился воспоминаниями об этом куске своей жизни – конце детства и ранней, доинститутской юности. Ни с кем. Даже с Борисом. И не писал об этом в совместных с братом книгах.
Есть только одно маленькое исключение – последняя глава «Хромой судьбы», повести на девяносто процентов автобиографической для АНа, но там изрядный фрагмент текста посвящен исключительно девушкам, а мы уже договорились, что это – отдельный вопрос.
И есть одно большое исключение – его последняя сольная вещь «Дьявол среди людей».
Но для начала – письма. Их было пять, дошло только два. Первое из них оказалось в руках у матери 2 июля 1942 года:
«15/VI – 42 г.
Дорогая мама. Пишу тебе третье письмо, не получив ответа на первые два, и не знаю, живы ли вы или нет.
Думаю, что первые мои письма не дошли, и поэтому расскажу о моих злоключениях снова. Выехали мы из Ленинграда, как ты помнишь, 28/I и на другое утро были уже на другой стороне Ладожского озера, на станции Жихарево. Здесь нас впервые покормили, и мы наелись так, что не могли подняться с места. Через день нас погрузили в эшелон и отправили на Вологду. В день отправки отец заболел. Приехали в Вологду мы 7/II. Отец к этому времени был уже в ужасном состоянии, да и я не лучше. Нас сняли с эшелона и отправили в больницу.
Через два дня я узнал, что отец умер.
Ты не можешь представить себе моего отчаяния, милая мама, в эти дни. Я не знал, что мне делать, куда обратиться. Тогда я послал тебе первое письмо.
У меня происходило что-то нехорошее с желудком и лёгкими, и мне пришлось пролежать в больнице до двадцатого апреля. За это время я послал тебе ещё одно письмо, но ответа ни на первое, ни на второе не получил.
В Вологде я оставаться не хотел и решил ехать всё равно куда. 12/V сел в первый попавшийся эшелон и поехал. Эвакосправка мне была выдана до Чкалова. В Чкалов прибыл 5/VI. Там меня направили работать в Калининский совхоз, где я сейчас и нахожусь. Пишу и не знаю, живы вы или нет. Или уехали из Ленинграда. Я так тоскую по тебе и Борьке! Немедленно, как только получишь письмо, отвечай. Постарайся выехать из Ленинграда и приезжай ко мне. Здесь жизнь в продовольственном отношении великолепна. Мой адрес: Ташла. Чкаловская область, мясо-совхоз им. Калинина, до востребования Стругацкому. Тысячу раз целую вас мои дорогие (если вы живы).
Ваш Аркадий».
Именно из этого письма Александра Ивановна узнает точно, что её муж погиб, и ужасом этого сообщения омрачена великая радость: сын нашёлся, Аркашка жив!