Текст книги "Доверие"
Автор книги: Анна Зегерс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)
Никогда не забыть Берндту лет, которые он прожил и проработал там. И Доре не забыть Берндта, ибо привязанность у них одна.
Приятель врача помог Доре погрузить детей и чемоданы в автобус. Он даже проводил их до самого аэропорта. На днях Дора вдруг заявила, что хочет, пока не поздно, навестить тетю Роннефельд в Западном Берлине. Она-де тяжело больна, а в войну Дора частенько находила у нее приют, когда многие закрывали перед нею дверь. Пусть и дети еще раз повидаются со старой теткой.
Мать Доры, узнав о неожиданно пробудившихся родственных чувствах дочери, несказанно удивилась. Сынишка радовался путешествию, дочь примолкла, ни о чем не спрашивала, инстинктивно чувствовала что-то неладное.
Учитель Бергер внезапно понял, как дорога ему эта женщина, и расставание причинило ему боль. Но одновременно он осознавал, что всеми своими помыслами она уже где-то в недосягаемой дали.
5
«Compañia Mexicana de Acero» владела на севере страны в Монтеррее сталелитейным заводом. Построили его лет десять назад. Теперь он лишь частично принадлежал компании. За последние два года завод значительно вырос, и его все еще продолжали достраивать. Компания получила американский заем. И на работу принимала американских советников и инженеров больше, чем мексиканских. Но завод все еще был известен под старым названием; американцев это ничуть не трогало, по крайней мере до сих пор. Без их денег строительство прокатного цеха никогда бы не завершилось. Они и директора прислали такого, какого сочли подходящим.
Рабочие, выходя из проходной, где их тщательно осматривали, не сразу оказывались за пределами заводской территории. Между проходной и оградой, не замкнутой, но в нескольких местах намечающей границу территории, пролегала полоска земли.
Компания с первых дней – и в это американцы тоже не вмешивались – продавала мелким лавочникам свидетельства, разрешавшие ставить на этом участке киоски для продажи лимонада и соков, жаровни, чтобы поджаривать мясо для тортильи или разогревать бобы с рисом. Тем более что в заводской столовой теперь было не протолкаться, так против ожидания выросло число рабочих. Многие к тому же охотнее обедали на свежем воздухе. И обходилось это дешевле. А некоторые женщины приносили своим домашний обед из города. Так было еще дешевле.
Какая-то пожилая, изможденная женщина – она могла бы трижды обернуть вокруг тощего тела свое ребозо, если бы не держала в руках миски, – глазами отыскала в толпе паренька. Но тот заметил ее еще прежде, чем она крикнула:
– Мигелито!
За ним по пятам шел его друг Лоренцо. Они любили друг друга, как братья, так, словно, ожидая появления на свет, лежали под сердцем одной матери. У Мигелито была золотисто-коричневая кожа, гордая осанка, уверенный, можно сказать сияющий взгляд, к тому же он был на голову выше своего старшего приятеля. У Лоренцо глаза были с прищуром, умные, кожа желтоватая, точно пергаментная, он держался небрежно, ходил враскачку, вечно погруженный в размышления.
Еще несколько лет назад Мигелито с согласия добродушных хозяев спал на одной циновке со своей матерью Луизой, собственно, приемной матерью, на ранчо в Оаксаке, у самого берега Тихого океана.
Но хозяин выгодно продал свое ранчо, где он выращивал деревья ценных пород, и переехал в город. Жена его привыкла к Луизе и взяла ее с собой. До того Мигелито, пусть не регулярно – ему довольно часто поручали работу, хоть и не слишком тяжелую, – ходил в деревенскую школу и полюбил своего учителя. Тот всегда умел подбодрить мальчугана. Даже когда новый владелец ранчо, человек холодный и расчетливый, просто-напросто выгнал Мигелито. Поблизости же работы, кроме как на ранчо с его ценными деревьями, не было, и Мигелито отправился вслед за приемной матерью в город. Там, однако, ему нельзя было спать на одной циновке с Луизой; квартира была тесная, да и Мигелито уже стал взрослым парнем, а взрослому нужен собственный кров.
Мать, правда, подкармливала его остатками еды, а часто даже давала монету из своего жалованья, но Мигелито в силу жизненной необходимости все-таки пошел в соседний поселок на фабрику, хоть на временную работу. Вместе с работой он получал и койку в бараке, который сколотили такие же бесприютные бедняки, как он сам. Там Мигелито впервые встретился с Лоренцо. Узнав, что Мигелито целый год ходил в деревенскую школу, Лоренцо с гордостью заявил, что он давно умеет бегло читать и писать. И стал так усердно с ним заниматься, что ученик быстро превзошел нового учителя. Они по очереди читали товарищам газеты. Дружба с Лоренцо не только сделала сносной жизнь Мигелито, но согрела его, открыла ему новые горизонты.
Вскоре, однако, они потеряли работу. То ли владелец, обремененный долгами, закрыл свою фабрику, то ли просто выкинул обоих друзей, потому что они бесконечным чтением газет портили ему народ; так или иначе, в один прекрасный день оба очутились на улице.
Какое-то время Луиза таскала у хозяев куски для Мигелито и для его друга. Но скоро всем троим пришлось довольствоваться случайным заработком, Луизу тоже уволили, ее хозяин из деловых соображений переехал в Мехико.
Тогда Лоренцо, пристроившись в грузовик к знакомому шоферу, отправился искать удачи на северо-восток страны. И как в воду канул.
Мир опустел для Мигеля. Какое-то время была у него девушка, нежная и робкая, но уж очень недалекая. Будущего, такого заманчивого в мечтах Мигеля и Лоренцо, для нее не существовало, она мечтала разве что о ближайшем свидании или о порции мороженого.
Спустя много месяцев пришло письмо из Монтеррея. Мигель знал, что Монтеррей расположен почти у самой американской границы. Там Лоренцо устроился на работу с помощью двоюродного брата, давно жившего с семьей в этом городе. Он писал, что такого количества труб, такого шума и грохота он себе и представить не мог. Все время кажется, что над тобой громыхает гроза, а конца ей нет и не будет. Двоюродный брат определил его хоть и на тяжелую, но постоянную работу, здесь ведь строится много заводов. Надо и Мигелито поскорее приехать сюда.
Мигелито пообещал выслать приемной матери первое свое жалованье, чтобы она могла добраться к нему на автобусе. Сам же одолел весь путь, как пришлось, – где на попутных грузовиках, где на поезде, зайцем, где подработав на дорогу.
В один прекрасный день Мигель наконец встретился с другом. Видно, работа вконец измочалила Лоренцо, он отощал, весь как-то ссохся. Мигеля он сразу же устроил в прокатный цех, еще не совсем достроенный. Та работа, что, казалось, выжимала все соки из Лоренцо, сообщала Мигелю силы, спина его окрепла, плечи расправились. Но вскоре и Лоренцо стал набираться сил, повеселел, работа пришлась ему по душе, словно Мигелито уже самим своим присутствием помогал ему переносить все тяготы.
Свой первый заработок Мигель, как и обещал, послал матери. И, боясь, что ей не хватит на долгую дорогу, еще призанял у друга. Лоренцо чувствовал себя одиноким, чужим в болтливом семействе двоюродного брата. Он обрадовался старой Луизе, словно она и ему была приемной матерью. Да разве она и не была ею?
До сих пор Мигелито спал с Лоренцо на одной циновке. Теперь ему понадобился собственный угол. Лоренцо и тут подал добрый совет. К окраине города лепился поселок – лачуги из гофрированного железа, какая-нибудь из них всегда пустовала. Расположен поселок был, конечно, далеко от завода, но для начала и это было неплохо.
Так и Луиза считала. Надо было платить долги, прежде всего вернуть Лоренцо, затем соседям, которые дали им взаймы, хоть циновки и жаровню купить в железную конуру, за которую они тоже ведь платили. Вот Луизе каждый день и приходилось пешком идти весь неблизкий путь до завода, чтобы принести обед ребятам.
Они сели на свое обычное место, на камень возле ограды. Луиза постелила полотенце, разложила на нем еду: бобы, даже немного мяса, помидоры, лук, красный перец и тортильи. Обед ее выглядел аппетитно, празднично. Но они не накинулись на еду, а сначала, весело улыбаясь, внимательно все оглядели.
Когда они уже принялись за обед, из проходной завода вышли двое мужчин. Один что-то говорил по-английски, но, судя по виду, был мексиканцем, другой молча озирался вокруг. Взгляд его скользнул по полотенцу, на котором стоял обед, по изборожденному морщинами лицу старой женщины, напоминавшему увядший коричневый лист, по лицам юношей. При этом он невольно поймал взгляд Мигеля, открытый, сияющий.
– Представь себе, мама, – сказал Мигелито, посмотрев вслед тем двоим, что уже пересекли полоску земли между проходной и оградой и садились в машину. – Тот седой, малорослый, – мой новый директор.
– Он незадолго до тебя приехал, – добавил Лоренцо.
– Этот человек не мексиканец, – заметила Луиза, – он что, гринго?
– Нет, – ответил Лоренцо, – мой двоюродный брат знает, что он не только по-испански не говорит, но и по-английски не очень-то хорошо. Верно, приехал из какой-то далекой страны.
Какие у парня глаза, думал Берндт, интересно, что он такое? Что вообще здесь за люди? Я их не понимаю и языка их не понимаю.
Вид этих трех чужих ему людей, обедающих на земле, на полотенце, расстеленном вместо скатерти, почему-то сызнова пробудил в нем горькое чувство тоски по родине. А гордый взгляд юноши поразил его в самое сердце.
Этот парень у себя дома. У него есть свое место в жизни.
6
– Тебе не пройти, ловушка захлопнулась. Контроль свирепый, а сколько это продлится, никто не знает.
– Хочешь к своей Бригитте, топай в обход всего города. Мы уже половину пути отмахали. Да кончай ныть. Здесь, кажется, трамвай ходит. Люди же не напрасно ждут на остановке.
Коротышка, который спешил к Бригитте, не переставая хныкал:
– Раз уж мы туда добрались, лучше было мне остаться…
– Но ты не остался. Хочешь назад? Так я передам жене привет и всему семейству накажу, пусть собирают узлы. Идет?
– Все бы лучше. Раз уж оказались в Западном Берлине.
– Вздор, – буркнул первый, здоровенный, коренастый парень. – Не повезло нам. Нечего нюнить. Ловушка за нами захлопнулась. Хотим домой попасть, придется в обход шагать. Обдурили нас. И пальцем не шевельнули, чтобы помочь.
Коротышка канючил:
– Как же Рейнхард? Он остался.
Другие принялись его уговаривать:
– А дальше что? А Эльза? А его сыновья? За ним побегут? На крыльях, что ли, перелетят в Дортмунд или в Эссен? Может, перелетят, а может, и нет.
Обозленный коротышка тянул свое:
– Зазря мы здесь ждем. Даже трамвая зазря ждем.
Коренастый здоровяк, твердо решивший вернуться в Хеннигсдорф вместе с остальными, послал приятеля за пивом в ресторанчик напротив. Вокруг них на остановке теснились люди, ждали трамвая; надежды у них не было никакой, зато времени – до отвала. Коренастый, сам не зная почему, спросил чужого сухопарого парня, сидевшего скрестив ноги посреди случайного треугольника тени:
– Тоже назад подался, приятель?
Тот пристально глянул на него снизу вверх, уже второй раз. Первый колючий взгляд его холодных голубых глаз и вызвал коренастого на разговор.
– Никуда я не подался, – вяло ответил парень. – Я и трамвая больше не жду, смысла нет, живу возле Потсдама.
– Вот оно что, – сказал коренастый.
А сам подумал: так чего же ты расселся? Парень и правда вскочил куда живее, чем можно было ждать от него, и пошел по шоссе, словно решил: с богом.
Только в эту минуту он понял, что всего умнее не выходить за пределы зоны, раз уж он в ней застрял. Не нарываться на контроль, не рисковать. Все поуспокоится, и он мирно вернется в Западный Берлин. Где-то ведь надо переждать. Это как в грозу, гром уже вовсю гремит, а там, глядишь, опять прояснилось.
Люди на остановке – бунтовщики. В сумятице они добрались до Западного Берлина. Теперь им придется пешком тащиться в обход города на свои заводы. А у него, хоть ему назад и нет пути, здесь найдется убежище. Он давным-давно ничего не слыхал о матери, но надеялся, что она все еще живет в своем домишке на окраине Потсдама. Конечно, если красные ее оттуда не выставили. Да нет, она никому зла не делала, умела держать язык за зубами и быть незаметной… Год, нет, кажется, два года назад кто-то передал ему письмо, пусть, мол, напишет о себе: «Твоя любящая мама».
Шоссе тянулось вдаль. До чего же тихая здесь местность. Пожар пощадил поля, значит, хлеба скоро созреют. Яркой зеленью блестели незапыленные луга, там и сям скучливо желтел рапс. Он уже шел однажды этим путем, в последние дни войны, среди гула и грохота. Шел один. Сумел отделаться от попутчика, Отто Бентгейма. Чтобы пройти этим путем, он раздобыл полосатые арестантские штаны да изодранную куртку с красным треугольником политических заключенных, еще в поезде, а мертвеца они выкинули к другим мертвецам, лежавшим вдоль рельсов. Полосатые лохмотья он запихал в полевую сумку. Никому же не придет в голову засучивать ему рукава, руну искать.
В таком виде, заросший грязью, подошел он к окраине Потсдама. Мать приоткрыла дверь и выглянула в щелочку. Она сразу все поняла. В домишке, правда, было полно солдат. Но они приходили и уходили. Мать спрятала его на чердаке. Носила ему еду. Отмывала горячей водой. Тогда ей еще радостно было возиться со своим сорванцом.
Дня через два кто-то принес ему платье, и деньги, и документы. На прощанье мать долго смотрела на него сухими скорбными глазами. Молодец мать. Хладнокровная, бесстрашная. И для нее и для него к лучшему, что он ей не писал.
Если она жива, думал теперь Хельмут фон Клемм, то, наверно, все такая же молчальница, разумная, бесстрашная.
Мать жила на старом месте. На этот раз, увидев сына, она не выказала ни удивления, ни радости. Первым заговорил он:
– Меня никто не должен видеть. Нам обоим не поздоровится.
Она отвела его на тот же чердак, где он жил восемь лет назад. Потом вновь поднялась, принесла горячую еду, воду и мыло. Собственноручно его отмывать она, видимо, не собиралась. Хотя, к его удивлению, была в форме сестры милосердия.
– Да, – словно подтверждая его мысль, сказала она. – Ночью я дежурю. Нижняя комната сдана. Будь осторожен. Надо как-то жить. А жалованья не хватает, чтобы содержать в порядке сад и мою комнату.
– Я и не собираюсь затруднять тебя дольше, чем необходимо, – сказал он.
Слово «мама» он непроизвольно избегал. Она посмотрела на него внимательным взглядом. Глаза у нее были умные.
– Почему ты вернулся, – спросила она, – в такое трудное время?
Он улыбнулся, эта улыбка напоминала гримасу человека, у которого болит зуб.
– Если у тебя тут дела были и ты застрял, гляди в оба. – Пускаться в долгие разговоры она явно не желала.
Он ел жадно, но пристойно. Думал: русская зона хоть и узкая, но пешком сюда топать от Эльбы устанешь. После войны мать, кажется, мне обрадовалась. Как положено матери. Теперь – нисколько. Странная она стала какая-то.
На полутемном чердаке он быстро уснул. Потом вернулась мать. На ней было черное платье, он его узнал. И пахло от нее не больницей, а по-домашнему. Она села рядом с ним на пол. У нее с собой были сигареты. Они закурили. Приглушенным, равнодушным голосом она сказала:
– Я тут часто убираю наверху. Поэтому никто внимания не обратит. И много курю, когда с хозяйством вожусь. Девушка, моя жиличка, слава богу, уехала. Но ты берегись соседей. Они знали моего брата, твоего дядю, ты на него похож. Могут тебя узнать.
– Ну и что? Во-первых, они дряхлые старики. Во-вторых, как-никак бывшие офицеры. Если их еще не загнали в Сибирь…
– Сейчас здесь тщательно проверяют, не участвовал ли кто из них в неудавшемся мятеже.
– Ты, кажется, боишься собственного сына приютить? Я вижу, тебе это тяжело.
Мать тихо, но внятно ответила:
– Что тут непонятного? Если бы мятеж удался и русским пришлось бы уйти, я бы ничего против не имела. Хотя честно говоря, и особой радости бы не испытала. Ничем я уже больше не дорожу. Жизнь моя кое-как устроилась. Ни хорошо, ни плохо. Кое-как. А ты, Хельмут, в чем-то замешан, тебя подослали. Я ничего о том знать не желаю. Не хочу лишаться покоя. Разве это так непонятно?
Засыпая, он думал: во многом я похож на нее. Я тоже ничем не дорожу. И еще: только мне покой ни к чему. Ей он нужен. А мне нужно, чтобы кругом все кипело и бурлило.
Он ошибался. Мать ворочалась, не могла уснуть. Образы далеких лет всплыли в ее воображении. Она вспомнила свое отчаяние, когда Клемм при разводе забрал у нее мальчугана, ее сына, превратившегося в этого непонятного ей человека. Тощего, наглого, бесстыжего. И новый приступ отчаяния, когда эсэсовцы отобрали и поместили в нацистский воспитательный дом ее сына, после развода опять наконец принадлежавшего ей. А потом – война. Раны, не описанные даже в учебниках по хирургии, а надо было бы в них отметить: неизлечимы, не старайтесь лечить их. И неописуемые страдания войны. Неизлечимы, не старайтесь лечить их.
Уже тогда она о брате думала не меньше, чем о сыне. Словно чуяло ее сердце, что сын больше не способен испытать истинное страдание. А брат умел страдать, страдать до конца, и как страдать!
Война кончилась, но брат не вернулся. Сын вернулся живой и невредимый. Тощий, наглый, бесстыжий. Мать, конечно, все сделала для сына, что только может сделать мать. Прятала его, о нем заботилась. Но истинно из-за него не страдала. Истинно страдать можно лишь за того, кто сам способен на страдания. Тетя Амалия – да, за нее она страдала. Ибо старуха исстрадалась за свою семью, за всю Германию. А у Хельмута нет сердца.
Бог его знает, что он тут наделал. Участвовал в беспорядках, а когда понадобилось убежище, вспомнил, что мать живет поблизости. Все еще живет поблизости. И я хочу жить, где жила. Правда, здесь русская зона. А Фридрих Великий мне дороже Сталина. Но здесь у меня работа, не терять же ее из-за этого мальчишки.
Хорошо, что ей ночью не спалось. Она издалека услышала шум подъезжающих машин. Услышала, что происходит в соседнем доме. Вначале они позвонили. Потом стали стучать что было сил. Народная полиция.
Она бросилась на чердак, растолкала Хельмута.
– Вставай. Рядом обыск. Кто-то на кого-то донес. Как водится теперь. Тебе нельзя здесь оставаться. Проберись в сад, в сарай. Там полным-полно инструмента. Ты тощий. Втиснешься… Скорее, торопись.
Народная полиция пришла к ней на рассвете. Они обшарили все углы. Ленора фон Клемм понимала: по ее документам они узнали, что у нее есть сын. Они поднялись на чердак.
– Кто здесь курил?
– Я курила. Когда я работаю по дому, я всегда курю.
Для человека с нечистой совестью эта женщина была чересчур равнодушна. Один из полицейских заглянул даже в сарай. Инструменты у входа не пускали дверь открыться. Он ничего не увидел, кроме разбитой лейки, грабель и метлы. Хельмут весь вжался в груду старой садовой мебели. Взгляда его, которым он готов был пронзить полицейского, тот в темноте не приметил.
Полиция ушла. Ушла и Ленора – на работу в больницу. Хельмут тоже ушел. Не с кем ему было прощаться.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
1
Томасу не нужны были постановления и указания, что работу ни в коем случае бросать нельзя. Когда он от Штрукса вернулся в мастерскую, его осыпали бранью и угрозами. Но он вернулся бы даже под градом камней, под градом пуль. В эти минуты ему отчетливо представилось, как много лет назад в грейльсгеймскую школу пришли коссинские товарищи и сказали: «Вам пора получать специальность. Идите к нам. Нам такие, как вы, нужны».
Он был здесь нужен и в работу вкладывал всю свою душу. Конечно, кое-что ему не нравилось. Кое-что надо было изменить. За последнее время пропасть всяких неполадок накопилась. Но здесь он нужен. Здесь его место. И огорчения его из-за того, что многое шло вкривь и вкось, были связаны только с этим заводом. Нигде больше ему не испытать ни подобных забот, ни подобных радостей. Не мог он себе представить, что кому-то пришло на ум перетащить сюда обратно прежнего директора, если тот еще жив, о чем Томасу ничего известно не было. Расчистить для него путь забастовкой, считал он, все равно что вернуть в грейльсгеймский детский дом директора-нациста и его жену, белокурую фурию в белом халате.
Не только Эрнст Крюгер, но и старшие товарищи из руководства, косо смотревшие, а то и вовсе не смотревшие на него в последнее время, знали теперь, что в решающий час Томас держался молодцом. И стали относиться к нему по-прежнему. Но для Томаса трудные времена наступили именно тогда, когда в Коссине многие трудности остались позади.
Когда завод уже работал полным ходом, арестовали кое-кого еще, одних дома, других прямо на производстве. Янауш считал вопиющей несправедливостью, что и его забрали. Одно время он притаился было, потом стал ходить на завод, как ходил не один десяток лет, ворчал, злился, поджимал тонкие бледные губы. Он надеялся, что в суматохе никто не заметил, какую роль он сыграл у канала. Вебер, тот на завод не вернулся. И дома его не было. Возможно, перебрался в Западный Берлин.
Хейнер Шанц до сих пор не вышел на работу. Спал он, видимо, в сарае на садовом участке Янауша. Люди видели его то тут, то там. Предстояли похороны его жены Эллы. Бернгарда, на которого он буквально молился, арестовали. Но не таков был Бернгард, чтобы проговориться, что удар Штруксу нанес Хейнер Шанц. Очевидно, пока никто имени Хейнера не упомянул. Полиция его не разыскивала.
Хейнц Кёлер провел весь день у матери в больнице. Потом опять вышел на работу. Минуту-другую Гербер Петух искоса наблюдал за ним, но сказать ничего не сказал. Мальчишка-ученик, всей душой привязанный к Хейнцу, исчез. Куда и давно ли – было не ясно.
Рано утром, на второй день после выхода на работу, Хейнц неожиданно пришел к Томасу. Томас только-только вошел в мастерскую, Хейнц осунулся. В последний раз они виделись в заводской столовой, когда Хейнц ждал вестей от Вебера, а Томас – от Боланда. Вчера и позавчера Томас трудился не покладая рук. Оставался сверхурочно – многие по разным причинам не вышли на работу. Томас не мог заставить себя размышлять над происшедшими событиями, тем более обсуждать их. Вид Хейнца удивил, чуть ли не испугал его. Парень до неузнаваемости изменился со времени их последнего отрывочного разговора. Какое участие принимал Хейнц в событиях того злополучного дня, Томас все еще не знал.
– Томас, – невнятно пробормотал Хейнц, – дай мне, пожалуйста, твой рубанок, пожалуйста, дай.
Томас всегда лучше понимал Хейнца по выражению его глаз, чем слушая его задорные, легкомысленные, иной раз безрассудные, иной раз и умные речи. Сейчас в его взгляде не было ни безрассудства, ни задора. Хейнц просто с мольбой смотрел на Томаса.
– Чего тебе?
Его удивило, что Хейнц явился в мастерскую.
– Ладно, ничего, – сказал Хейнц, – я уйду. – И он зашагал к двери.
Минутой позже вошли два народных полицейских.
– Кто здесь Хейнц Кёлер? – спросили они.
– Да он только что отсюда вышел, – ответил Томас, – наверно, мимо вас прошел.
Томас глянул во двор. Хейнца уже держал полицейский. Томас побледнел не меньше Хейнца. Тот бросил на него тяжелый, словно ищущий поддержки взгляд, а когда его уводили, в этом взгляде сквозил упрек. Томас вдруг вспомнил мать Хейнца, женщину уже пожилую, и подумал: надо было ему удрать вовремя, если уж ему все здесь опротивело. И тут же в голове пронеслось: если он против завода выступил, значит, и я его арестовал. Значит, я тоже против него.
И вдруг с быстротою молнии – самые точные объяснения не привели бы к такому эффекту – он уразумел разницу между мыслью и поступком. В обыденной жизни одно вытекало из другого. Сейчас мысли разделялись бесконечными, грозными пространствами.
Эрнст без обиняков заявил:
– Они, верно, ждали Хейнца у прокатного. А он увидел их и не пошел в цех. К тебе побежал.
В последних его словах прозвучал упрек за прошлое.
– Штрукса уже можно допрашивать, он в состоянии отвечать на вопросы. Кёлер его едва не укокошил.
Томас забыл о своем благоразумном решении – отмалчиваться.
– Хейнц? Штрукса? Ну и брехня, ну и вздор, ты просто спятил.
– Так или иначе, а ему велели задержать Штрукса.
– Кто велел?
– Те, кто эту кашу заварил, ну, такие, как Вебер. За Вебером стоит его отец. За отцом – какой-нибудь шеф.
Томас ничего не ответил. Я упустил время, надо было поймать Хейнца на его язвительных рассуждениях да вправить ему мозги, чтобы понял, что разумно, а что нет. Я же его болтовне значения не придавал, вот и проглядел парня.
Он вдруг ощутил острую потребность поговорить с кем-нибудь. Только не с Эрнстом Крюгером. С учителем Вальдштейном? С Робертом Лозе? С Тони? Сжав зубы, он дорабатывал смену. Эрнст упорно пытался заговорить с ним, но Томас не отзывался.
Вечерело. Томас обедал у Эндерсов. Тони была на работе. Эндерсы не в пример многим старикам не любили жаловаться на свои беды. Фрау Эндерс кое-как выходила мужа, избитого на канале. Все, что он успел тогда заметить, черным по белому стояло в протоколе. Фрау Эндерс было не до разговоров. Она с грустью думала об Элле.
– Теперь и Хейнца арестовали, – с трудом выдавил из себя Томас.
– Он тоже виновен в ее смерти, – ответила фрау Эндерс.
Томас подумал: пожалуй, она права. Но от этого ему не стало ни спокойнее, ни легче.
Он прилег на кровать. Даже то, что он опять был один в комнате, не радовало его сегодня. Вебер был ему, конечно, противен, особенно теперь. Но и такое одиночество ничего доброго не сулило. Мысли не давали ему уснуть.
Вечером он еще раз заглянул к Эндерсам. У них сидел гость, Гюнтер Шанц, с забинтованной рукой. Томас вспомнил, что рассказывал Эрнст, – Гюнтер уцепился рукой за ворота, чтобы преградить дорогу смутьянам. Эрнст снова и снова повторял свой рассказ, дрожа от ярости, ему вторила невеста Гюнтера Эрна и брат невесты, хилый паренек, который преклонялся перед ним, как когда-то преклонялся брат Гюнтера Хейнер.
Может, Гюнтер надеялся, хоть они и давно рассорились, сегодня встретить здесь брата. В его памяти квартира Эндерсов все еще была чем-то вроде убежища для тех, кто в трудную минуту не хотел сидеть ни дома, ни в пивной. И старая фрау Эндерс ничуть не удивлялась, если в какой-то вечер – случалось, только она и понимала, что это особенный вечер, – кто-то появлялся у нее нежданно-негаданно. И на лице пришельца можно было прочесть: а куда, господи ты боже мой, мне еще было податься?
Дважды пересилил себя Гюнтер, ходил к брату – в дом, который был когда-то домом Эллы. Женитьбу эту Гюнтер не простил ему, как и его разлад с партией, вернее, все, что было причиной этого разлада.
Квартира стояла запертая, изнутри не доносилось ни звука. На заводе Хейнер не показывался. Ни в одной пивной его не было. Гюнтер встревожился, стал спрашивать о друзьях Хейнера, и тут впервые услышал:
– Да разве ты не знаешь? Бернгарда арестовали.
Нет, Гюнтер Шанц, невысокий, ладный парень, даже не заметил, кто в той дикой неразберихе, пытаясь пробиться к воротам, вывернул ему руку…
Завтра будут хоронить Эллу. Говорили, что она погибла за завод, отдала за него свою жизнь, и прекрасную свою грудь, и свои лучистые глаза. И всю свою боль о первом, погибшем на фронте муже, и все любовные истории, заглушавшие эту боль, и свое второе, хмурое, непонятное Гюнтеру замужество, и надежды, о которых никто никогда не узнает.
Старик Эндерс не утерпел, снова рассказал ему, как видел в последний раз Эллу, как спросил, что она у них на заводской территории делает. И как потом у него вдруг потемнело в глазах. Много позже он все узнал. И о Янауше узнал, да, о Янауше, который стоял рядом с производственной школой и указывал толпе дорогу.
– Дрянь дело, – добавил старый Эндерс, опять думая о своем. Его мучило, что Янауш, старый друг, вместо того чтобы сидеть у них за столом и ворчать, сидит в тюрьме. Как мог он скатиться до такой низости? Выцветших, белесых от ненависти глаз Янауша Эндерс не замечал. Для Эндерса он оставался все тем же Янаушем, с которым он бог знает сколько лет назад пришел учеником в Коссин. А когда директор Берндт сбежал, Янауш, сидя вот за этим столом, сказал: «Ему у нас не по нраву».
– «У нас», – повторил старый Эндерс. – А теперь он сам против нас, хочет нас погубить, почему?
Эндерс не подозревал, что тот же самый вопрос мучает и Рихарда Хагена.
– Его кто-то в Берлине видел, – сказал Гюнтер, – он выходил от отца Вебера.
Эндерс так и вскинулся:
– Но это же не причина, чтобы избить чуть не до полусмерти старого приятеля Эндерса или растоптать Эллу.
– Да вовсе не он тебя избил, – сказала фрау Эндерс, – кто-то другой, чужой человек, и Эллу Янауш тоже не топтал. Ее растоптали чужие, они Эллу не знали.
– Это все едино! – воскликнул Гюнтер. – Он не иначе как в сговоре с ними был.
Томас внимательно слушал, такой же бледный, как во время ареста Хейнца.
Мягкие, теплые лучи заходящего солнца освещали реку за окном и стол в комнате. Люди не знали, зачем им этот переизбыток света. Косые, хитрые лучи добирались до каждого уголка в прибрежных кустах, до каждой морщинки на измученных лицах.
Вдруг распахнулась дверь, в комнату вошла Тони. Поздоровалась коротко, недружелюбно. Даже не села, а шагнула прямо к Томасу.
– Пойдем. Мне надо поговорить с тобой.
Он пошел за нею в ее чуланчик. Она теперь спала отдельно от Лидии, дед сумел выкроить ей из их комнаты отдельный уголок. Закут, но он напоминал Томасу тот чулан, в котором он спал вместе с Робертом Лозе. У Тони на подоконнике и на кровати – для стола места не было – лежали тетради и книги. Над кроватью висел кусок яркого жесткого шелка. Молодежная делегация привезла. Среди книг Томас заметил томик Брехта. Подарок Хейнца.
Тони прислонилась к дверному косяку. Потом хрипло сказала:
– Я хочу спросить тебя о чем-то очень важном. Почему ты донес на Хейнца Кёлера?
– Как донес? – переспросил Томас. Упрек был несправедлив, но Томас весь день мучался оттого, что сказал полицейским о Хейнце.
Тони в упор смотрела на него, губы ее дрожали. И лицо побледнело, как бледнеют смуглые лица. Исчез золотистый налет. Но она взяла себя в руки, спокойно сказала:
– У нас в производственной все говорят, будто ты донес на Хейнца. Кое-кто даже считает, что ты поступил правильно. Говорят, ты этим свое положение исправил.
– Что исправил? Какое положение?
– Тебя ведь все попрекали судом. Правда, даже они говорят, что всю последнюю неделю ты держался молодцом. Но с Хейнцем-то разве вы не дружили? Ну, часто ссорились. Так уж ведется между настоящими друзьями. Он с тобой о многом откровенно говорил. А ты теперь, значит, все это выложил?
У Томаса дрогнули губы. Но и он сумел взять себя в руки, прежде чем ответил:
– А ты сама как думаешь?
– Не в этом дело, – сказала Тони. – Штрукс долго лежал без сознания, а теперь пришел в себя. Он утверждает, что его ударил Хейнц. Сначала задержал у столовой, потом к нему подбежали остальные, Вебер, Бернгард, других он точно назвать не может. Но Хейнца он видел точно. Твои слова, Томас, решили вопрос, и Хейнца арестовали. – Она говорила быстро, взволнованно, во взгляде ее не было и следа нежности, только резкое требование откровенности. – Ты все выложил, о чем Хейнц говорил с тобой, чтобы снова стать паинькой.