355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Зегерс » Доверие » Текст книги (страница 11)
Доверие
  • Текст добавлен: 19 декабря 2017, 22:01

Текст книги "Доверие"


Автор книги: Анна Зегерс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц)

– Конечно, нет! – воскликнул Эуген. Он ел за обе щеки, хотя и не упускал ни слова. – Но они, несомненно, помогут, если зона захочет.

– А ты думаешь, наши братья на Востоке, если американцы им помогут, захотят вернуться назад, к рейху? А дураки, которые против, так уж испугаются американцев? А русские, ты полагаешь или твой отец полагает, посмотрят на это сквозь пальцы? И этот новый человек в Москве, который, по твоему утверждению, облечен там неограниченной властью, тоже?

– Русским теперь война уже ни к чему.

– Им и та война была ни к чему. Я отнюдь не убежден, что они захотят быть просто наблюдателями. Но не убежден и в обратном. Откровенно тебе скажу, я не очень-то разбираюсь в том, что творится справа на карте. Я имею в виду географическую карту, которая висела передо мной в школе. А как говорится, сомневаешься – так лучше молчи. Боюсь, твоему отцу предстоит разочарование.

– Это не существенно, – сказал Эуген.

– Разумеется, – ответил Кастрициус и живо добавил: – Давай-ка все обдумаем. Допустим, твой отец прав. И все выйдет так, как он того хочет. Заводы, отнятые у него, будут вновь ему принадлежать. Я люблю себе представлять, как выглядят вещи на самом деле. Вот висит, к примеру, в Коссине над заводскими воротами щит: «Народное предприятие» – там так это называют, говорил мне мой старый друг Шпрангер. В конце концов, рано или поздно кто-то должен будет приставить лестницу, влезть наверх и сорвать этот щит, а внизу будет стоять другой, он вытянет руки и примет щит. А тут стоят еще по меньшей мере двое, а то и трое, и они подают наверх другой щит: «Завод Бентгейма». Тот на лестнице должен его укрепить…

Эуген слушал с изумлением, как мальчик слушает какую-нибудь занимательную историю.

– А кругом стоят люди и пялятся, пялятся, просто стоят и пялятся, так полагает твой отец. А я в этом не уверен. Может, и не все будут пялиться. Может, кое-кто сломает лестницу, а заодно и кости человеку, который снимает щит. Как-никак, этот щит провисел там год-другой.

– Но ведь это всего несколько упрямых идиотов! – воскликнул Эуген. – Ведь большинство, почти все за нас!

– Что значит – несколько? Вас тоже только несколько. Вернее даже, двое. Двое Бентгеймов. А что значит – большинство? Возможно, там люди думали: нам бы хотелось, чтобы многое у нас было по-другому, но не совсем так, как хочет Бентгейм, который под «другим» понимает вовсе не то, что мы. Не могу я, Эуген, отговаривать твоего отца, но и уговаривать не берусь… – И вдруг совсем другим тоном добавил: – Тебе же, малыш, я очень не советую долго канителиться с особой, ожидающей тебя в соседней комнате, так же как не советую с нею еще раз здесь появляться. Ты, конечно, волен испоганить себе всю жизнь. Например, если ты к ней очень привяжешься… Почти то же самое было со мной, пока не появилась моя Мелани…

Он, наверно, еще многое рассказал бы, если бы гость не поднялся.

– Именно поэтому вам и не надо за меня бояться, – перебил его Эуген. – Благодарю за угощение и за все ваши советы.

– Благодари Гельферих. А на что тебе, собственно, мои советы?

Когда машина уехала, Кастрициус поднялся на второй этаж, постучал к дочери, но дверь открыл, не дожидаясь ответа.

Нора расчесывала волосы щеткой. Она выглядела гораздо моложе своих лет. Большой чувственный рот, белая кожа. Вид ее густых каштановых волос смягчил разгневанного старика. Он сел на первый попавшийся стул и стал ждать, покуда Нора не подколет волосы. Вопреки моде она никогда их не стригла. Затем Нора спросила:

– Уже уехали?

– Да, – сказал Кастрициус. – И эту особу он больше сюда не привезет. Мне их связь довольно безразлична. Человек вроде твоего деверя может себе позволить любую глупость. Мужчине это не возбраняется. Особенно, если его зовут Эуген Бентгейм. И ничего он на этом не потеряет. Но тебе, пойми меня правильно, надо быть начеку!

Нора почувствовала, что краснеет по самую шею, и быстро отвернулась. В зеркале она увидела свое смущенное лицо, а за ним рассерженное лицо отца.

– Передо мной тебе нечего притворяться. Можешь считать, что я все знаю. Ты глупая женщина. Хватит с меня этой прелестной парочки. Черт бы побрал этих Бютнеров! Эуген Бентгейм привозит мне в дом жену, а ты того и гляди мужа приведешь. Им обоим лестно войти в нашу семью. Если тебе непременно нужен кавалер, если ты не стыдишься своего взрослого сына, то поищи кого-нибудь другого и воздержись от прогулок с Бютнером на лоне природы.

Нора хотела что-то возразить и начала:

– Отец…

– Не спорь! Не старайся зря, доченька. Заметь себе, когда я умру, никакой выгоды не будет ни тебе, ни мальчикам, ни Траутель. Уже по тому, что Траутель ничего не унаследует, ты, надеюсь, поймешь, что я говорю серьезно. Пусть тебя кормит твой свекор, когда я умру. Если ж тебя это не устраивает, а я вижу, что не устраивает, то немедленно порви с этим типом.

Спускаясь по лестнице, он еще бормотал что-то себе под нос и успокоился только, когда из сада вбежала маленькая девочка, ее он любил больше других внуков. Ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы не ущипнуть внучку, последнее время она этого не любила. Девочка рылась в журналах, которые оставила на столе Хельга Бютнер. Кастрициус думал: она будет такой же красавицей, какой была ее мать. Нора сошла с ума. А этот Бютнер внушил себе, что если его жена далеко пойдет, то он должен пойти еще дальше. На самую верхушку.

2

Томас вскоре даже вздохнул с облегчением, что от Пими нет никаких вестей. Спору нет, с ней ему было просто и радостно – ночью в палатке и утром на траве у костра; все было связано неразрывно: лес, тишина, водопад, костер и ночь в палатке с Пими. Это налетело на него так же внезапно, как и прошло.

Теперь ему нужно было время, чтобы подготовиться к экзамену, назначенному профессором Винкельфридом, и он часто оставался ночевать у Герлихов.

Ридль нередко без устали втолковывал ему то, чего он еще не понимал. Когда он хорошо сдавал экзамен, Ридль радовался не меньше самого Томаса. Юноша не сознавал, как сильно к нему привязан Ридль. Потому что в часы, когда они не занимались вместе, как ни важны были для Томаса эти занятия, Ридль все-таки оставался для него чужим человеком. Томас жаждал поговорить с учителем Вальдштейном и написал ему письмо, как только сдал экзамен. Теперь уже почти наверняка известно, что его пошлют учиться в Гранитц. Когда Томас писал это, он был уверен, что Вальдштейн будет доволен и обрадован такой вестью. И с Робертом, именно с Робертом, он охотно обсудил бы многое. Ему бы он рассказал не только об экзамене и своей надежде поехать осенью учиться в Гранитц; ему бы он мог рассказать и о Пими. Возможно, Роберт стал бы его от нее отговаривать. Ну что же, пускай! Роберт все на свете понимает. Но почему, почему он так далеко от меня? Конечно, он же не может равнять свою жизнь по моей.

Томасу никогда даже в голову не приходило задать Ридлю какой-нибудь вопрос, не касающийся их занятий. Хотя нет, однажды у него вырвался совсем другой вопрос. Он вдруг, к собственному своему ужасу, спросил, действительно ли Ридль верит в бога. Ридль не сказал ни «да», ни «нет». Пробормотал что-то об Эйнштейне и Планке. Нечего тут было спрашивать, нечего было и отвечать.

Однако сам Ридль во время вечерних занятий и у себя дома каждый раз чувствовал: есть в Томасе что-то такое, что удерживает меня здесь. Не напрасны были мои страдания и моя вина тоже. Как он пробивается, этот парень, и все, о чем он меня спрашивает, даже то, как он выглядит, нет, не потому, что мне нравится его внешность, хотя и это тоже, но есть в его лице что-то очень ясное и правдивое. Это тоже относится к тому, на что я надеялся, уже после войны, когда передо мною, вконец растерянным, забрезжила слабая надежда создать из всех этих развалин нечто новое. Потому-то я здесь и застрял…

Он позвонил Винкельфриду узнать, как обстоят дела у Томаса Хельгера с письменным экзаменом.

– Что случилось? – спросила его мать, таким довольным выглядел Ридль. Он даже подбросил высоко в воздух маленького Эрни.

В тот вечер, когда Винкельфрид похвалил его, с улыбкой одобрительной, но в то же время привычно насмешливой, первой мыслью Томаса было: рассказать о своем успехе Лине. Она как раз вернулась с профсоюзной учебы. Тем не менее он видел ее лишь мельком. И не успел поделиться с нею своей радостью. Лина тоже хорошо закончила курс. Вдруг его пронзила мысль: что, если кто-нибудь рассказал ей о Пими? Лина слишком горда, чтобы меня выспрашивать. Она ждет, пока я сам все скажу.

Но случайно – а что касается Лины, возможно, и не совсем случайно – они столкнулись на дороге к каналу.

– Хорошо, что мы встретились, – сказала Лина, – мне надо с тобой поговорить. – С минуту она молчала, может, надеялась, что Томас начнет первым. Он схватил ее за руку, но она вырвала руку.

– Я знаю, у тебя теперь работы по горло. И надо сдавать экзамен. Но я должна тебе кое-что сказать о вашей Тони и ее Хейнце. Я не терплю сплетен, и тем не менее…

– Ну, в чем дело?

– Их всюду видят вместе, – сказала Лина. – Они и на самом деле вместе. Вдвоем ездят за город. Например, Тони нам обещала помочь в организации спортивных соревнований. Раньше на нее всегда можно было положиться. А теперь она попросту не явилась. Где, спрашивается, она была в это воскресенье? Сидела у Дросте со своим Хейнцем, с Улихом, Бернгардом, с Хейнером и Эллой. Все не наши люди.

– Что ты имеешь против Эллы? – воскликнул Томас.

– Ничего особенного, а раньше и совсем ничего не имела. Ты разве не заметил, что люди меняются? Последнее время Элла ни в чем не участвует.

– Потому что очень устает. Она ждет ребенка, – сердито крикнул Томас, последняя встреча с Эллой запала ему глубоко в душу. Светлым, даже сияющим было воспоминание о ней. Почему, он не знал.

– Ты же сам говоришь, Элла ничего не делает, Элла устает, – возразила Лина. – А Тони, она ведь почти ребенок, ее сознание еще не сформировалось.

Томас молчал. Его лицо было непроницаемо. Он не просто подыскивал слова, а хотел, чтобы в нем заговорило чувство. Он думал: какое мне дело до Тони? И еще: Тони и Хейнц – невозможно.

– Надо на нее обратить внимание, – продолжала Лина, – она очень молода. Хотя, с другой стороны, и не так уж молода.

Она была разочарована, так как Томас, ни слова не говоря, а только кивнув головой, пошел прочь. Лина надеялась, что он пойдет к ней. Но Томас быстро зашагал по набережной к дому Эндерсов. Ему повезло, он застал Тони одну, она гладила белье.

– Послушай-ка, – сказал Томас, – что там у вас с Хейнцем? Хоть мы с ним и в хороших отношениях, но тебе он не подходит. Совсем. Я терпеть не могу, когда девушка в твоем возрасте ведет себя вроде Лотты из вашей школы, которую тискают все кому не лень, а ей хоть бы что… Я не хочу, чтобы ты стала такой.

Тони смотрела на него с изумлением.

– С каких это пор ты должен что-то терпеть во мне? И чего-то там хотеть или не хотеть? Ты мне не брат, и тебе нет дела до меня. Разве я вмешиваюсь когда-нибудь в твои дела? Никогда. Тебя не касается даже, сколько мне лет. И вообще, что ты вдруг примчался как сумасшедший?

Она послюнила указательный палец и пощупала утюг, который предусмотрительно отставила в сторону. И продолжала гладить, не обращая внимания на Томаса. Здесь, у Эндерсов, ее домашней обязанностью было глажение.

Так как разговоры с Линой и с Тони удовольствия ему не доставили, Томас решил поехать на эльбский завод. Герлихи, как всегда, ему обрадовались:

– Между прочим, тут для тебя опять открытка, написанная таким бисерным почерком. Ты что, с вышивальщицей крутишь?

«Грузовик отойдет от эльсбергской пивоварни. На Рыночной площади в Хоенфельде, в 12.30».

Томас прикинул время. Если поменяться с напарником, он может успеть. Он попросил Хейнца Кёлера:

– Мне в субботу надо быть в Хоенфельде. Подбрось меня на мотоцикле. Мы минут за двадцать доедем.

Хейнц охотно его отвез. Хорошо, если в субботу и воскресенье Томаса не будет в Коссине. Они мчались к городу среди свежевспаханных, мокрых от дождя полей. Хейнц, как положено, сбросил скорость и медленно свернул к Рыночной площади.

– Да вот же она стоит, – сказал он и добавил: – Где это ты на нашем святом Востоке откопал такую кралю?

Томас был на себя не похож, напряженный, взволнованный. Он лишь мельком взглянул на девушку: в своем остроконечном капюшончике она, точно гном, стояла на растопыренных ножках.

Томас почти забыл, как она выглядит. Он коротко с ней поздоровался, поблагодарил Хейнца и залез в машину.

– Садись, полпорции, – сказал Пими шофер. Он хотел ей помочь, но она как мячик вскочила на подножку.

Однажды военной ночью Томаса из горящего Грейльсгейма занесло в горящий Берлин. Весь мир дрожал от страха, даже звезды дрожали. Теперь же все кругом дышало тихой радостью, день был светел, мокрые поля блестели. Томас рассеянно перебирал пальцы Пими, он вдыхал запах городов, лежащих слева и справа от автострады, ему хотелось ехать, ехать все дальше, он весь был устремлен к цели.

– Итак, господа, – сказал шофер, – горька разлука до первой встречи.

Томасу въезд в город представлялся величественным. Но окраина с маленькими, убогими домишками была похожа на коссинский поселок.

– Бежим на поезд! – крикнула Пими.

Она так хорошо ориентировалась в городе, словно родилась тут. Но разве она не так же хорошо ориентировалась в лесу, как будто в лесу родилась?

Через две-три станции городской железной дороги Томас узнал город, в котором побывал ребенком. Среди новых жилых кварталов все еще громоздились кучи щебня и мусора – больше, чем люди были в состоянии убрать. Труб раз в десять больше, чем в Коссине. Они упираются в самое небо. С эстакады он видел улицы, кишевшие народом. Вагон был набит до отказа. Он позабыл о Пими. В его воспоминаниях – или это было на самом деле? – бесконечные рельсы пересекались и бестолково спутывались, так казалось Томасу. На всем видимом пространстве одновременно вспыхнуло множество фонарей, хотя небо еще голубело. Пими прикорнула в углу. Он не видел, как заблестели ее глаза, как вся она напряглась, когда на перроне чей-то голос произнес:

– Поезд выходит из демократического сектора.

Пими толкнула его: выходи! Он вспомнил, что она говорила ему в лесу: «Фонарей больше, чем звезд! И они так близко-близко». Томас невольно поднял голову, на небе еще не было ни звездочки.

– Подожди здесь, – сказала Пими, – они уже закрывают, но я еще, наверно, застану подругу Сильвии, мне надо ей кое-что передать.

Она еще раз наставительно проговорила:

– Постой здесь минуты три. – И через боковой вход стремглав бросилась в универсальный магазин.

У него заколотилось сердце. Как хорошо стоять здесь одному. В этом неведомом городе, который был и неведомой страной, в городе, о котором он всегда слышал: это совсем особенный город; в нем ничего нет особенного, и все в нем особенное; все в нем ложь и обман; он великолепен, но это жалкое великолепие; там ты найдешь все, что душе угодно. Все? Что же, например? Что угодно моей душе?

Во всяком случае, я должен там побывать, думал Томас, должен, должен, и вот я здесь.

В витринах были выставлены платья и обувь, золото и серебро; колбас и окороков хватило бы на всех коссинцев. Да что там! Даже небольшой толики этих колбас и окороков хватило бы им всем на рождество. Он не ушел, только прошелся вдоль витрин магазинов. Пими была уже тут как тут и дернула его за рукав.

– Ах, это ты?

– Молодец, не заблудился. Что ты здесь высматриваешь?

– Пими, кто покупает все эти часы? Почему их так много? Зачем это нужно?

– Как кто? Каждый выбирает, что ему нравится.

– А если у него денег не хватит? Вот если бы я захотел купить своей девушке, ну хотя бы эти.

Он подумал, что сказала бы, например, Тони, положи он перед ней такие часы.

– Каждый покупает, что ему очень нравится, или просто нравится, или совсем чуть-чуть нравится. В следующий раз ты тоже что-нибудь для себя найдешь. Может, уже в понедельник. Пошли.

Она схватила его под руку и потащила к автобусной остановке. Все как по-писаному, подумал Томас, теперь мне это ясно. Они делают эти вещи на своих фабриках, а потом вынуждены покупать то, что ими сделано. Только маленькие изящные часики, которые покупает своей девушке сын директора, я своей никогда не смогу купить, также серебряный браслет, который какой-нибудь служащий покупает жене, а рабочие находят для своих жен часы подешевле, погрубее, и совсем в других магазинах.

– Что ты там лопочешь себе под нос?

И Пими, как белочка, вскарабкалась в автобус. Улицу, на которой они сошли, нельзя было назвать великолепной. Разрушенные дома еще не восстановлены. Может, я жил где-нибудь здесь, думал Томас, может, в этом дворе я прятался от воздушного налета, и женщина, которая меня нашла, сперва была со мной ласкова, а потом меня предала. Нет, я не хотел бы снова ее увидеть.

– Зайдем сюда, – приказала Пими.

Это заведение не так уж отличалось от трактира Дросте в Коссине или кафе в Нейштадте.

– Давай-ка подсчитаем твои ресурсы. Сильвия нам потом обменяет деньги. Ей нужны и восточные и западные марки.

Томас с бессознательной хитростью, покуда Пими смотрела в другую сторону, сунул одну бумажку себе в карман. У него было немного прикопленных денег, не то чтобы прикопленных – он впервые вовремя не заплатил фрау Эндерс за квартиру. Тогда он думал: я должен туда попасть, а теперь думал: да, я действительно здесь.

Высокая девушка, без пальто, в черном тафтовом платье, с обнаженными руками, подошла к столику.

– Томас Хельгер – Сильвия Брауневель.

Ее лицо под нимбом гладких золотистых волос было удивительно серьезно. Несмотря на отчаянно сверкавшие серьги, ярко нарумяненные щеки, огненно-красный рот, в ее красивых серых глазах застыла какая-то печаль, даже робость. Томас подумал: она похожа на Лину. Такие же длинные руки, такие же костлявые ключицы. Лина, думал он, в черном тафтовом платье с накрашенными ногтями была бы похожа на Сильвию. Она смотрела на Томаса в упор и, как ему показалось, с укоризной.

– Ее жених, – сказала Пими, – даст тебе свой костюм. Тогда мы как следует повеселимся.

– Не хочу, – отвечал Томас, – чужого я не надену.

– Что-что? Нет, ты должен. Смотри, я уже переоделась.

– А я не буду. И точка. – Он и так надел для этой поездки клетчатую рубашку вместо обычной синей.

– Ты ненормальный, – воскликнула Пими, – ты же нам все испортишь!

– Оставь, – примирительно сказала Сильвия. – Мы можем пойти к Максе. Туда ходят в чем попало.

Ее спокойный грудной голос снова напомнил ему Лину. И последний разговор с нею. Но тут же его больно пронзила мысль: Тони сейчас с Хейнцем. Он с явным удовольствием ссадил меня в Хоенфельде.

Они вышли втроем. Пими семенила между Сильвией и Томасом. Эти оба были одного роста, и ноги у них были одинаково длинные.

Несмотря на сравнительно ранний час, шум в зале показался Томасу оглушительным. А самый зал с зеркальными стенами – грандиозным. Там был не один оркестр и не одна танцевальная площадка, окруженная столиками, нет, куда ни глянь, все здесь было бесконечным и бессчетным; великое множество оркестров, танцевальных площадок и танцующих пар. Отражения их гремели музыкой, криками, смехом.

Пими заказала напиток, которого Томас в жизни не пробовал. Томас остался доволен, он был одержим познанием нового.

Двое парней, один в белой крахмальной рубашке, другой в клетчатой, подсели к их столику.

– Жених Сильвии.

Люди за разными столиками весело переговаривались. Один из парней ущипнул Сильвию, другой, в белой крахмальной рубашке, ударил его по руке. Сильвия их утихомирила. Пими смеялась. До чего же они здесь нахальные, думал Томас, у нас бы таких презирали. Люди вроде Эрнста Крюгера, Лины, Тони, он сам, наконец, всегда таких презирали.

Среди танцующих он заметил пару. Как нежно они прижимались друг к другу, просто изнемогали от любви. Их презирать было не за что.

Поначалу музыка сливалась для Томаса в сплошной гул, и вдруг она проникла в его существо, закружила его. Он не понимал, что с ним творится и творится ли что-то, его куда-то уносило.

– Вы не танцуете, господин Хельгер? – спросила Сильвия.

– Я сам не знаю, – отвечал Томас.

– Вы сейчас это выясните, – сказала Сильвия.

Пими зашипела от ярости. Потом сама пошла танцевать с парнем в клетчатой рубашке. И почему Томас должен стесняться Сильвии? У нее печальные глаза. А он? Ему пришлось взять себя в руки, чтобы не рассмеяться. Ему хотелось стереть красные пятна с ее щек. Сильвия почти с мольбой смотрела на него. Сначала он немного покачивался, подражая другим танцорам, но вскоре музыка завладела им. Это было большое облегчение. Скованность исчезла.

Когда музыка смолкла и Сильвия пошла с ним назад к столику, Пими вскочила и – это очень насмешило Томаса – разразилась дикой бранью:

– Вот же идет Хорст, мерзавка несчастная! А ты моего отбить хочешь? Номер не пройдет!

Рубашка на Хорсте была не клетчатая, а вся в лошадях и ковбоях. Он был красив. И неприятен. Но, танцуя, они с Сильвией составляли прекрасную пару. Для Томаса и это было в новинку: противный Хорст, танцующий с печальной Сильвией.

Пими, все время следившая за выражением лица Томаса, снова зашипела. Потом напустилась на Сильвию:

– Давай сюда ключ!

Хорст приударил за какой-то лохматой девицей. Сильвия растерянно смотрела то на одного, то на другого. Пими решила все это прекратить и повисла на руке Томаса.

Стены комнаты, которая, вероятно, принадлежала Сильвии, были сплошь увешаны фотографиями. Неужто ее жених хотел постоянно иметь ее перед глазами, голую или одетую? Такие штуки они всегда презирали, Лина, Эрнст Крюгер, Тони, Эндерсы, а также Роберт Лозе. Впрочем, Роберт уже давно прошел через все это и теперь имел право на презрение. Пора и мне через это пройти. Никто не виноват, что ему снится сон, что ему снится, как он лежит в кровати под ядовито-зеленым одеялом, и девушку, которая все время прижимается к нему, во сне нельзя оттолкнуть. Кто она, Сильвия, Пими?

К счастью, когда он проснулся, Пими, настоящая Пими, свеженькая, вся в белом, стояла у его постели. Из коридора донесся голос Сильвии. За окном был ясный воскресный день. Даже колокола звонили.

– Давай, давай, пошевеливайся!

Она потащила его в метро. Когда они вышли оттуда, в воздухе пахло землей.

– Здесь мы выпьем кофе, – заявила Пими.

Лучшего места она и выбрать не могла. Тишина. Тенистые деревья. Белоснежная скатерть на столе. Аромат ландышей.

– Потом искупаемся, – сказала Пими, – а за завтраком обсудим, куда нам податься вечером.

– Вечером? Мы же должны быть на Александерплац.

– Зачем?

– Там будет ждать шофер.

– Какой еще шофер?

– С эльсбергской пивоварни. Из Хоенфельда. Который нас привез. Он нас и обратно захватит. Я с ним договорился.

– Ерунда. Это не сегодня. Он только в понедельник едет.

Томас вскочил.

– Ты же меня не предупредила.

– Да ты что, совсем спятил? Хочешь все удовольствие испортить? Ты же ни в одном магазине не был, только на витрины лупился. А в Коссине уж сообразишь, что наврать.

– Я должен ехать, – сказал Томас, – если с шофером из пивоварни ничего не получается, мне придется сейчас же уезжать одному. Поищу попутную машину. До свидания, Пими.

– Ну, ты совсем рехнулся. Будь любезен, расплатись хоть раз. Вечно все портишь, так хоть расплатись.

– Дорогая моя, но ведь западные марки у тебя.

– Гони сюда восточные. Так уж и быть, я расплачусь. Твои разменяю завтра.

– Это все, что у меня есть, – соврал он, выложил на стол несколько монет и, не прощаясь, ушел.

Поздним вечером со множеством пересадок он добрался до Хоенфельда. Оттуда какой-то грузовик довез его до Нейштадта.

3

На заводе он не делал тайны из своей поездки. Только сказал, что навещал родственников.

– Наконец-то и ты повеселился, – заметил Улих. – Ну, как там было?

– Мне очень понравилось, – отвечал Томас. – Хотя ничего сверхъестественного я там не обнаружил. Было поздно, и магазины уже закрылись.

– Ну значит, ты не видал всего, что там можно купить.

– И всего, что нельзя.

Хейнц, которого он встретил после работы, сразу же заговорил о Пими.

– Маленькая, а все у нее есть, что положено.

– Заткнись!

– Ну-ну, – сказал Хейнц, – не задавайся. Тебе это не к лицу.

Ему хотелось уязвить Томаса, потому что Томас в воскресенье, наверное, испытал удовольствие, он же, Хейнц, только разочарование. Когда он просил Тони его подождать, она ответила:

– Если ты непременно хочешь быть со мной, приходи на пароход.

В конце концов он так и сделал, ему была невыносима мысль после больницы до самой ночи сидеть одному.

Но и экскурсия на пароходе, организованная СНМ, была ему невыносима. Игры, чтение, немножко танцев. Ребяческим, слащавым, пошлым показалось ему все это. А тут еще Тони, говорившая с ним, как с едва знакомым человеком, дружественно-серьезно.

У него не шло из головы: быть с Тони, всегда, постоянно! Но остальное, все, к чему она привязана, так как ничего другого не знает, все эти людишки? Это не по мне, нет! Она должна, должна вместе со мной вдохнуть другой воздух. Потом он снова силился понять, над чем смеялась Тони. Почему вдруг стала серьезной. О чем они там спорят? Он не чувствовал ни радости, ни боли. Ничего не понимал. Ничего его не трогало.

– Тони и я, – сказал он, – мы вместе с остальными катались на пароходе.

– Что это ты вдруг с ними поехал? – удивленно спросил Томас. И ощутил легкую боль, укол, на который и рассчитывал Хейнц.

Когда дома Томас попросил фрау Эндерс еще несколько дней обождать с деньгами, она сказала:

– Не беда, ведь теперь и Вебер мне кое-что платит.

Всем было ясно, что он больше не встречается с Линой. Но Лина сама его подкараулила:

– Мне надо сказать тебе несколько слов. Зайдем ко мне на минутку.

Голос ее звучал холодно. Войдя в комнату, он обратил внимание, что стол не накрыт на двоих, как бывало.

– Ты думаешь, мне приятно, – она даже не села и с места в карьер начала, – приятно слышать от чужих, что ты тайком ездил в Западный Берлин?

Томас не нашелся, что ответить, кроме:

– Уж и тайком?

Лина побледнела. Ему это было больно. Он не чувствовал раскаяния, но сам не понимал, как все произошло.

– У нас было решено, – продолжала Лина, – ты при этом присутствовал и согласился с нами, что никто больше без должных оснований не поедет в Западный Берлин. А должных оснований, поручения нашей партии, у тебя, по-моему, не было?

– Нет, – сказал Томас, – и все-таки я не находил эту поездку преступной. – И добавил: – И теперь не нахожу. – Он смотрел на нее удивленно, как на чужую. Печальные глаза красили ее длинное, худое лицо.

– Я верю, Томас. Ты ведь не сразу замечаешь плохое. Что хорошо и что плохо, решают люди более прозорливые. И нам надо с этим считаться. А ты ни с чем больше не желаешь считаться.

Томас был доволен, что она ни словом не обмолвилась о незнакомой ей Пими. Хотя ему, верно, стало бы легче, если бы он выговорился.

– Ты, надо думать, – добавила Лина, – все-таки заметил, что там что-то не так, иначе ты бы мне обо всем рассказал.

Может, она и права, подумал Томас. Он подыскивал слова и даже мысли, которые Лина могла бы понять. Нет, никогда ей не понять, почему он должен все изведать, даже плохое. Почему именно ему дано такое право, он и сам толком не знал, но верил: ему оно дано. Тем не менее он снова почувствовал, как близка ему Лина, или, вернее, как была близка; но и то, что было ему близко когда-то, даже если оно уже прошло, все еще касалось его.

Он вдруг взял обеими руками ее лицо и поцеловал в глаза. Лина его оттолкнула; она была скорее несчастна, чем разгневана.

– Оставь это, Томас, иди.

За дверью Томас прислушался, не плачет ли она. Лина его не окликнула. Если она и плакала, то, наверно, уткнувшись лицом в подушку.

Через день он снова увиделся с Линой, но не с глазу на глаз, а на собрании, которое срочно созвал профсоюз. Он и теперь удивлялся Лине, так же как удивлялся в начале их знакомства. Ее взгляд и голос трогали его. Ему опять бросилось в глаза то, что он уже и раньше замечал: грубые и упрямые люди, которые вовсе не могли быть согласны с тем, что она говорила, спокойно ее слушали и, казалось, были так же захвачены, как он, Томас. Дело в том, говорил себе Томас, что все чувствуют: она говорит, как думает. И тот, кто придерживается другого мнения, не сомневается: Лина верит во все, что говорит.

Перед ее выступлением Штрукс объяснил:

– Если мы будем выполнять норму, которую Улих шутя перевыполняет вдвое, а то и втрое, и вся бригада начнет процветать, то наша совесть и тем более наше государство потребуют установления новых норм.

На это Улих с места крикнул:

– Слыхали? Мы, значит, не должны процветать!

Он, Улих, сам заметит, сказал Штрукс, что все подешевеет, как только увеличится выпуск продукции, здесь и везде, сразу, и это единственное, что даст им возможность все покупать по более дешевым ценам.

Участники собрания наперебой стали просить слова. Большинство, несмотря на ругань и насмешки, поддерживали Улиха, который попросил слова первым и, не повышая голоса, как будто у него на это не было ни сил, ни охоты, словно бы скучливо, но достаточно веско заявил: он-де не станет надрываться ради того, чтобы год или два ждать, покуда клок мяса подешевеет на несколько пфеннигов. Прежде всего ему важно, чтобы товарищи, здесь собравшиеся, поняли одно: в свое время он надрывался, потому что ему нужны были деньги для особых целей, ведь не мог же он предположить, что сегодня то, чего он добился с такими усилиями, сделают нормой.

Несколько человек закричали:

– Тебя же никто не упрекает!

– Никто тебя не винит!

Когда Лина начала говорить, все сперва удивленно на нее уставились. Люди к ней не привыкли и прежде всего не привыкли к ее выступлениям перед такой большой аудиторией. Лина держалась очень прямо. Она не красивая и не уродливая, думали многие, но когда она с загоревшимися глазами стала ратовать за дело, от которого ни один взор здесь не загорался, и ее голос, по-прежнему тихий, приобрел глубокое, волнующее звучание, всем захотелось ее слушать. Восемь лет, сказала Лина, прошло с тех пор, как Сталин уничтожил фашизм. Теперь мы можем, честно и мирно трудясь, жить среди других миролюбивых народов. Наш труд станет преградой для поджигателей войны на Западе, для спекулянтов оружием, для всех сил империализма. Неодолимой будет эта преграда, если мы здесь не позволим себя сломить. Что даст нам силы для этого? Наш труд. И всем этим мы обязаны Сталину. Миллионы сыновей принес в жертву его народ. Соревнование без правильно установленных рабочих норм было бы сплошным надувательством, насмешкой, которая нам слишком дорого обойдется. Ведь таким образом ни один метр материи, ни один кусок хлеба не подешевеют. Социалистическим можно назвать только такое соревнование, когда нормы основываются на точном исчислении себестоимости. Никто здесь не наносит ущерба Улиху. Речь идет об установлении в качестве нормы не сверхпроизводительности, а средней производительности труда. Слышите, это написал сам Сталин, и вы должны понять, что нам следует этим руководствоваться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю