Текст книги "Доверие"
Автор книги: Анна Зегерс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 26 страниц)
Ей никто не аплодировал, люди молча слушали; они молчали и потом, когда Лина уже села на свое место. Первым поднялся Янауш. Он был взволнован меньше других, но совсем спокойным даже его нельзя было назвать. И взволновал его не смысл ее слов, ведь, собственно, и Штрукс говорил то же самое; да и во всех речах, которые они слышали в последнее время, ничего другого не содержалось. Задело его спокойствие Лины, полная ее уверенность в правоте своих слов.
– Ну, девушка, – сказал Янауш, – ты не зря побывала на профсоюзной учебе. Отлично выучилась! Деньги, которые за тебя платил завод, тоже, наверное, из нашего кармана взяты. Все ведь – собственность народа. Ты вот говорила о восьми годах и еще о Сталине. Но он ведь умер, и уже довольно давно. Я считаю, что сейчас не надо говорить о нем так много, как при его жизни, но теперь, наоборот, все только и знают, что на него ссылаться. Послушай-ка, девушка, – Штрукса он, казалось, презирал и на худой конец соглашался иметь дело с Линой, – мы, конечно, Улиха не упрекаем, но и равняться по нему никто не станет, даже и вполовину, это я тебе сейчас докажу, я тут в своей мастерской шутки ради кое-что подсчитал, хоть и трудно поверить, что в ремонтной мастерской можно подсчитать каждое движение руки и каждый погнутый гвоздь. Мне странно, неужели это дело такое сложное, что ему надо специально учиться? Технические нормы выработки, – протяжно сказал он, – мы такого и не знали, когда я был учеником на заводе.
– Нет, – воскликнул Штрукс, – знали! Начальники знали, как всего выгоднее на нас наживаться. А теперь? Чтобы жизнь подешевела!
Люди уже стояли кучками и смеялись. О Лине все забыли. Томас думал про себя: собственно, ему следовало бы вступиться за нее, он был убежден в ее правоте. Но Томас медлил, ведь все знают, что между ними было, может быть, даже знают, что между ними теперь уже ничего нет. Эрнст Крюгер на несколько секунд опередил Томаса, он сказал решительно и сердито:
– Лина права, но прошло не восемь лет, а шесть, насколько я помню, с тех пор как здесь же, в Коссине, на собрании Рихард Хаген, да, Рихард Хаген, спрашивал, как нам выйти из этого заколдованного круга – лучше жить, больше работать, и тогда Янауш говорил почти то же, что и сегодня: чтобы лучше работать, надо лучше есть. Кто бы только мог подумать, что наши печи заработают? Никто. И все-таки они работают, несмотря на всех янаушей, и волшебства тут никакого нет. Старых норм, конечно, недостаточно, чтобы дальше продвинуться вперед. Тут нужен еще один рывок.
Молодец Эрнст, думал Томас. За два дня до этого Эрнст печально сказал ему:
– Мне теперь даже те несколько марок, которые я себе оставлял, приходится отдавать матери, не могу я вынести ее злобы и всех этих разговоров об Ушши: девочка учится, вместо того чтобы зарабатывать. А из нее выйдет толк, она способная.
Томас думал: Эрнст помогает семье, а у самого сплошные неудачи. И с рационализаторским предложением и вообще… Его не хватает на вечерние занятия и на черчение. И хотя теперь его зарплата временно понизится, он отстаивает новые нормы, да еще как!
После обеда у Гербера Петуха разыгралось то же самое, что и в трубопрокатном. На следующий день Гербер заговорил с Хейнцем Кёлером:
– Ну, ты все еще здесь? Не ездишь больше на эльбский завод к своему Винкельфриду?
– Нет, – просто ответил Хейнц.
– Почему это вдруг?
– Ничего у меня не получается, силенок маловато.
– Ну-ну-ну, – сказал Гербер, – надо только немного поднатужиться. А твой друг тоже, наверно, дома сидит, этот Томас Хельгер? С которым ты всегда вместе ездишь?
– Вы и вправду все о нас знаете, – заметил Хейнц. – Нет, Томас и теперь ездит. Наверно, силы у всех разные.
Гербер какое-то время молча смотрел, как работает Хейнц. Тут уж придраться было не к чему. Наконец он сказал:
– Ты не удивлялся, что я все о тебе знаю, когда я отпускал тебя пораньше, чтоб ты поспел на занятия? А? – Он не стал дожидаться ответа, а пошел обратно в свой цех.
Вечером Гербер отправился к Рихарду Хагену. Разговор с Хейнцем он счел просто болтовней и не упомянул о нем. Ему казалось необходимым в точности сообщить Рихарду, что говорили его люди при обсуждении новых предложений. Гербер полагал, что рабочие должны из своей среды выделить людей, если уж это нужно, чтобы учесть время, потребное на ту или иную работу, а не поручать это дело посторонним, которых никто здесь не знает или едва-едва знает. Трудно это сделать, возразил Рихард, для такого учета нужны люди обученные, определенной специальности, с определенными знаниями.
Вскоре после этого Рихард пошел к Цибулке. Правда, он никогда с ним особенно не дружил, но все же, – так думал Рихард, – Цибулка всю жизнь живет здесь, в Коссине, его отец мастер у нас на заводе.
На вопрос Рихарда Цибулка со свойственной ему нерешительностью отвечал: он не считает, что новые рабочие нормы нельзя ввести, нет, но, чтобы их ввести, надо ухлопать все силы, иными словами, ему эти нормы, поскольку на них далеко не все согласны, представляются весьма напряженными. И опять же, у людей теперь нет никакого стимула. Кто в таком вопросе не действует по внутреннему убеждению, а многие действуют без всяких убеждений, у тех никакого стимула не осталось.
– А если будут упразднены карточки и одежда, обувь, колбаса – все станет дешевле, – спросил Рихард, несколько раздосадованный туманным ответом Цибулки, – и людям будет разъяснено, что они сами всего добились, – разве это не стимул?
– Да, но когда это будет? Если бы все можно было сделать с сегодня на завтра. Я только надеюсь, что тебе удастся дожить до этого.
– Мне?
– Нам.
– Но послушай, Цибулка, если б ты был прав, никогда бы и революции не было, жизнь была бы гладкой, без сучка, без задоринки, пойми!
– Какая революция? Ах, вот что, да, – сказал Цибулка. – Но ведь тогда не было другого выхода. Тогда всем плохо жилось. У нас был выбор: умереть с голоду или все изменить.
– А теперь? – спросил Рихард. – Хоть речь теперь идет не о голодной смерти, а о том, чтобы жить лучше, намного лучше. И за это не надо платить кровью, как четыре года назад платили в Китае или сейчас платят в Корее. Какая такая особенная жертва от нас требуется и почему для нее нужен особый стимул, если все сводится к тому, чтоб нам немножко поднатужиться в своих же собственных интересах?
Цибулка покачал головой. И вдруг разоткровенничался:
– Когда мы впервые с тобой говорили, Рихард Хаген, ты спросил, почему я в юности стал нацистом. Несмотря на отца и так далее… Я тебе ответил, что меня, способного молодого рабочего, послали учиться в высшую школу, что я получал премии, все экзамены сдавал на «хорошо» и «отлично» и плевать мне хотелось на классовую борьбу. Все то, что мне говорил мой отец, я считал глупой болтовней: жертвы, революция и т. д. – приблизительно то же, что ты теперь говоришь, но, разумеется, в соответствии с тогдашним временем. А ушел я от нацистов, это я тебе тоже в тот раз объяснил, когда по горло увяз в грязи на Курской дуге. Теперь детей учат, что это был шестой сталинский удар, а я боялся за свою голову и понял, что меня выдрессировали для этой войны, войны тех, кто на ней наживается, войны Бентгейма, который платил за мое обучение. Таким-то образом я и понял, что мое собственное дело – это часть нашего общего дела.
– Многие на заводе, – сказал Рихард, – даже большинство, пережили то же самое. Разве это не достаточный стимул?
– Не знаю, Рихард. Люди не равняются по мертвым, они равняются по живым…
В его уклончивых ответах сквозила та неискренность, которая так часто мешала Рихарду в разговорах с ним. Цибулка и вправду не знал, насколько искренним он может быть с Рихардом.
– …Равняются по их веселой, хорошей жизни. Там, на Западе, магазины полны товаров, люди могут купить себе все что душе угодно. Для них это стимул. А не лозунг «Миру – мир». Их там убедили, что иметь все эти жизненные блага можно без войны, и, наверно, какое-то время так и будет…
– Ты все еще не отделался от того, – перебил его Рихард, – что тебе вдолбили нацисты. Ты думаешь, американцы не наживаются в Корее?
– Брось, Рихард. Меня учить нечего! Да у тебя на это и времени нет. Ты должен понять людей, им очень не по вкусу ваши новые указания.
– Ваши?
– Наши указания, но ты же хотел знать мое мнение, именно мое.
В этот же вечер Цибулка, несколько взволнованный, явился к Ридлю. Чувствуя потребность высказаться, он не подумал, что Рихард ему все-таки ближе, чем Ридль. Он передал Ридлю весь разговор. И был удивлен, когда тот сказал:
– У нас в сталеплавильном все сошло довольно гладко. На собрании мне пришлось обещать, что со скрапом все будет в порядке. Люди сказали: все зависит от поставок. Они готовы обещать мне на одну шихту больше, если я им обещаю сократить время загрузки. Обещание против обещания. А у нас почти все новые молодые рабочие, собрание продолжалось до поздней ночи. Но это было настоящее обсуждение, и я с утра отправился на скрапный двор. Опасаюсь же я за другое. У нас, может, все и пройдет, но формовщики уже волнуются. «Как, вы хотите чаще загружать печи? Зачем? А нам что делать?» Нет, мои люди не нуждаются в поощрениях, но с формовщиками, думается мне, найдет коса на камень.
Цибулка улыбнулся.
– И вы себя считаете камнем?
– Да, если я твердо убежден, что дело должно быть сделано.
4
Когда Томас пришел домой, фрау Эндерс сказала:
– Тут тебе письмо принесли.
Томас подумал: наверное, экзаменационное свидетельство. Так как он очень спокойно читал письмо и столь же спокойно пояснил: «Мне надо сейчас же туда сходить», – то в душе фрау Эндерс улеглось смутное чувство тревоги, которое охватило ее, ведь письмо принес не почтальон, а полицейский. И хотя она верила, когда ее муж говорил, что народная полиция призвана помогать им и охранять их, в ней слишком глубоко засело старое недоверие и она невольно ощутила какую-то угрозу своему спокойствию. Фрау Эндерс помнила, когда у них жили Ноули и Альберт сбежал, а жена его вернулась, народная полиция ее допекала. Правда, в результате все устроилось как нельзя лучше. Лена, по-видимому, спокойно и хорошо живет со своим Робертом, но фрау Эндерс не любила вспоминать то время.
Томас запомнил только улицу и номер дома и не стал больше ломать себе голову над повесткой или как там это называлось.
Полицейский у входа сказал:
– По коридору направо. Посидите, пока вас не вызовет участковый уполномоченный.
На скамейке рядом с Томасом оказался какой-то высокий неопрятный тип, он то и дело моргал и ощупывал себя. Когда дверь открылась, он вскочил. Но первым в комнату напротив был вызван Томас.
За письменным столом под портретом Вильгельма Пика сидел довольно молодой человек с гладко зачесанными волосами.
– Добрый день, – сказал Томас, – я по вызову.
– Да, – отвечал участковый уполномоченный. Он быстро оглядел Томаса с головы до ног. Потом спросил:
– Вы Томас Хельгер?
– Да, – сказал Томас, – это я.
Участковый уполномоченный или кто он там был – Томас в этом не разбирался – теперь спокойно, испытующе смотрел на него. Потом спросил:
– Вы давно работаете на коссинском заводе?
– Ну, сперва я был там учеником. А последний год работаю в ремонтной мастерской. В общей сложности около трех с половиной лет.
– Так, – произнес человек за письменным столом, сверившись с данными, записанными на лежащем перед ним листке бумаги. – Вы приехали в Коссин из грейльсгеймского детского дома?
– Да, – отвечал Томас и насторожился.
– Подойдите-ка поближе, мой мальчик. Можете сесть. Нам с вами придется обстоятельно побеседовать. – Он был белокур, подтянут и нисколько не враждебен. И все-таки на душе у Томаса было неспокойно. Может, это не что иное, как слабое, почти исчезнувшее воспоминание? Голос довольно строгий, но не враждебный. Холодный и проницательный взгляд.
– Скажите мне, – спросил уполномоченный, – давно ли вы знакомы с Эрной Менцель?
– Я такой не знаю! – воскликнул Томас.
– Странно. Вы не знаете Эрну Менцель, однако под Луккау спали с ней в одной палатке. Вы были с нею в Хоенфельде и в Луккау. И недавно с нею же ездили на субботу и воскресенье в Западный Берлин. Верно?
– Это была Пими! – закричал Томас.
– Пими, – сказал молодой человек, – а по мне хоть Фифи. Но давайте эту девушку, у которой столько имен, называть Эрной Менцель. Во всяком случае, одно несомненно, мой мальчик: ты ее знаешь. И нам неважно, как ты ее звал. Нас интересует другое. Ты помог ей перенести с парома в палатку новый рюкзак, набитый новыми же вещами. Не обязательно покупать все эти новые вещи, они ведь довольно дорогие, можно их добыть и другим путем. Если тебе везет, что, конечно, очень важно, и к тому же у тебя есть друзья, которые стоят на стреме, можно попытать счастья в наших новых торговых центрах, в Берлине на Александерплац и в других магазинах поменьше. Но если тебе не везет и сноровки у тебя нет, дело может чертовски плохо кончиться. Впрочем, твоя Эрна Менцель – девица опытная. Но что ты, парень, выросший у нас, без малого четыре года работающий на нашем народном предприятии, что ты позволил себя толкнуть на такие дела – это уж ни в какие ворота не лезет. Не бойся, я бы, конечно, с удовольствием как следует тебе всыпал, да ты уже взрослый, скоро получишь избирательное право, если только тебя его не лишат, что вполне может случиться. Но как ты не провалился сквозь землю от стыда, когда западноберлинская полиция поймала воровку из нашей республики и предложила нам обратить внимание на нее и на жуликов помельче, которые стояли на стреме?
– Это ложь! – воскликнул Томас. Под загаром у него проступила бледность.
– Потише, пожалуйста! Не нахальничай. Как показала некая Сильвия Брауневель, которую ты хорошо знаешь, и некий Эдуард Мейер, который уже давно знает тебя, ты две недели назад в субботу вечером стоял у бокового входа в универсальный магазин в Западном Берлине. – Участковый уполномоченный говорил быстро, под конец даже гневно, но Томасом тоже овладел гнев. Он закричал:
– Как вы смеете меня в этом обвинять, товарищ комиссар, вы, член партии, если вы член партии, я не имею к этому никакого отношения. Все, что вы тут говорили, меня не касается. И я не верю, что Пими воровка.
Уполномоченный бесстрастно слушал Томаса. Он хотел составить себе представление об этом парне, взвешивал каждое его слово. Потом порылся в бумагах и сказал:
– Выходит, что хоть ты и провел два дня с Эрной Менцель в Западном Берлине, но ни в субботу, ни в понедельник ей не помогал?
– Когда мы приехали, – сказал Томас после недолгого раздумья, – на вокзал Цоо в Западном Берлине, все магазины были уже закрыты. А домой, вернее в Хоенфельд, я поехал в ночь с воскресенья на понедельник. К утренней смене я опоздал на час, один человек меня заменил, а на следующий день я заменил его. Вы, если захотите, можете за десять минут это проверить.
Участковый уполномоченный за письменным столом опять заглянул в какие-то бумаги, на этот раз не спеша, чтобы успеть все обдумать. В бумагах значилось: «Молодой слесарь Томас Хельгер неоднократно сопровождал Эрну Менцель в Западный и Восточный Берлин. Эдуард Мейер утверждает, что Хельгер стоял на стреме. Эрна Менцель отрицает, что Хельгер знал об ее кражах». Характеристика, которую они запросили в заводском отделе кадров, не указывая причин запроса, оказалась благоприятной для Хельгера.
Участковый уполномоченный снова заговорил, но уже другим, не официальным тоном.
– Где ты познакомился с Эрной Менцель, которую ты называешь Пими?
Томас пристально посмотрел на молодого человека – или тому так показалось, – на самом деле он смотрел сквозь него и словно видел то место, о котором его спрашивали.
Не овраг, называвшийся змеиным. И не развалины, служившие им жильем. И не продымленный вокзал, где Пими шныряла среди спящих и вконец измученных людей. Он видел прореженный лес, почти без подлеска, а чуть подальше – голый откос. Эде – теперь он, кажется, зовется Эдуард Мейер – знал это место так, будто в голове у него вместо мозга был компас. Он тихонько свистнул. В ответ раздался тоже тихий свист. С другой стороны, осторожно ступая, чтобы не трещал валежник, появились трое или четверо парней из банды. Ужасными показались Томасу их лица, на секунду он даже раскаялся, что вместе с Эде бежал из Грейльсгейма, почувствовал себя страшно одиноким и вдруг понял, что одно из этих лиц – девичье. Наверно, даже наверняка, это была Пими.
Участковый уполномоченный терпеливо дожидался. Томас, запинаясь, стал описывать свой побег из грейльсгеймского детского дома. Жизнь в банде. И как перед самой зимой они разошлись в разные стороны. Человек за письменным столом задумчиво слушал его.
– Как ни верти, – проговорил он наконец, – у вас было достаточно времени, чтобы отвыкнуть от разбоя.
– Я верил, – тихо сказал Томас, – что Пими тоже стала другой.
– Я хочу верить, что ты в это верил. Но влип ты здорово. Ты ведь с ней давно связан. – Он снова заговорил прежним, официальным тоном и перешел на «вы». – Вы живете у Эндерсов, на набережной? Вам следует оставаться в Коссине, покуда мы не дадим вам знать.
С этой минуты Томас стал замкнутым и молчаливым. Поначалу ни дома, ни в мастерской никто не понимал, что с ним происходит. Думали, он болен. Но Томас работал, молча и с ожесточением. Он даже не обращал внимания на все более оживленные разговоры и пересуды. Люди вроде Януаша и Улиха расценивали ожесточенную работу Томаса как протест против их недовольства, как слепое приятие любого нововведения. Но уже через несколько дней они узнали, что случилось с Томасом. Узнали не через полицию и не через отдел кадров, а потому, что Томаса вывели из комитета СНМ. Скрыть это было невозможно. Расспросы почему да как все сделали явным, даже для тех, кто не желал вникать в дела СНМ.
Томас надумал пойти к Паулю Меезебергу, представителю партии в комитете СНМ, чтобы рассказать ему о случившемся. Он должен все узнать, прежде чем состоится следующее заседание комитета.
Но еще раньше было неожиданно назначено другое совещание. Меезеберг был слишком взволнован, чтобы обратить внимание на Томаса.
– Приходи послезавтра, – сказал он.
Во время этого совещания Меезеберг даже не присел. Он сказал членам бюро, которые сразу же поняли, что на повестке дня экстренное сообщение:
– Только один пункт! Супруги Юлиус и Этель Розенберг, якобы за шпионаж, безвинно приговорены, несмотря на протесты многомиллионных масс, к казни на электрическом стуле в Синг-Синге. Мы должны еще раз провести внушительную демонстрацию протеста. Ждать нельзя ни минуты. Немедленно, как только мы уйдем из этой комнаты, должна начаться наша кампания, и не только на заводе, но и во всем районе. Сегодня ночью мы будем печатать листовки. Лина зачитает вам свой набросок, мы должны выделить троих людей ей в помощь. Теперь вам ясно, почему мы не можем сразу разойтись по домам. Мне необходимо быть в редакции. Лина, прежде чем зачитать текст, даст вам подробный отчет об этом деле.
На следующий день очень рано товарищ Лутц из отдела кадров зашел в кабинет Меезеберга. Собственно, эта комната не была его кабинетом, она принадлежала СНМ, приемной Меезебергу служила библиотека. Читальный зал библиотеки использовался для собраний или совещаний. Меезеберг, поглощенный подготовкой кампании, проверял все поступившие предложения и не особенно удивился, что Лутц зашел к нему по дороге на работу, вместо того чтобы вызвать его к себе, не удивился он и расспросам Лутца о Томасе Хельгере. Меезеберг похвалил Томаса, правда довольно сдержанно, ибо принадлежал к людям, которые хулят открыто, внушительно, не задумываясь, а хвалят с большой осторожностью.
– Следует ли посылать Томаса учиться в Гранитц? – сказал он. – Я думаю, он это заслужил. Но человеку свойственно ошибаться.
– Еще бы! – воскликнул Лутц.
– А что случилось?
– Этого я еще тебе сказать не могу.
Тут Меезеберг вспомнил, что Томас сам хотел с ним поговорить. Хорошо, что я сказал: «человеку свойственно ошибаться».
Долго раздумывать ему, впрочем, не пришлось. В обеденный перерыв Томаса вызвали к Меезебергу.
Он довольно долго дожидался в библиотеке. Ни о чем не думая. Подавленный. Ясно, что он влип в нехорошую историю, из которой ему необходимо выбраться как можно скорей.
Не исключено, что Пими действительно стала воровкой, вернее, осталась ею. Неужели это может быть? Тут к нему подошел Меезеберг и сказал:
– Пойдем ко мне. – Потом спросил наобум: – Что с тобой стряслось, Томас Хельгер?
По его тону Томас решил, что Меезеберг уже в курсе дела. Он стал рассказывать по порядку, монотонным голосом, все, что пережил вместе с Пими. Сообщил, откуда знает эту девушку, когда снова с ней встретился, как протекали эти встречи, и закончил описанием их последней совместной поездки.
Меезеберг таращил на него глаза. Он был ошарашен тем, что слышал впервые; и не только потому, что это говорил Томас, тогда как Лутц обо всем умолчал, а потому, что такое прошлое и настойчивое его вторжение в упорядоченную жизнь было ему чуждо и непонятно.
Он дважды повторил:
– Ишь ты, ишь ты, – потом спросил: – В Западном Берлине ты тоже был с ней?
В первую минуту на его гладко выбритом, спокойном лице отразилось разочарование, оно пересилило все другие чувства. «Я бы за него головой поручился». Ни за кого бы Меезеберг головой ручаться не стал, но ненадолго он и сам в это поверил. Его лицо сделалось жестким и непроницаемым.
– Выходит, ты ни с того ни с сего взял да и отправился в Западный Берлин? – снова заговорил он.
– Многие там уже побывали, – отвечал Томас. – У родственников. У меня никого в Западном Берлине нет. А эта девушка дала мне возможность туда поехать. Мне думается, ничего в том нет плохого, что я и с тамошней жизнью ознакомился.
– Думается… – сказал Меезеберг. – Чего тебе только не думается! Я кое-что знаю об этом. Мы окружены врагами. Они вынашивают коварные планы. Тебе не известно, что случилось в Праге? Неизвестно, что случилось в Венгрии? Ты сам не пережил вместе с нами того, что было два года назад здесь, в Коссине? С Берндтом и его приспешниками? В такое время нам нужны только крепкие, надежные товарищи, которые не клюнут на первую же приманку.
Гнев его нарастал, он говорил все быстрее. Замолчал. Потом продолжил едко, но спокойно:
– Сам понимаешь, что ты ни минуты больше не можешь оставаться в нашем комитете. И надеюсь, тебе ясно, что в партию тебе теперь дорога закрыта. Об этом уж сумеют позаботиться, ведь не я один буду это решать. Мы тебя вызовем, чтобы сообщить наше решение.
Томас побледнел. Лицо его дрогнуло.
– Кого только не приняли в партию, – сказал он спокойно и сравнительно мягко, – даже зятя Эндерса, который был нацистом, да еще каким! Теперь многие думают – в партии состоять выгодно. А мне, мне ты суешь палки в колеса!
– Насчет тебя, – отвечал Меезеберг, – у меня было совсем другое мнение, чем насчет этого самого зятя. Я верил, что на тебя можно положиться. И тем горше разочаровался. Не понимаешь?
– Почему? Понимаю, – тихо проговорил Томас.
Они разошлись, не подав друг другу руки.
Совещание, которого боялся Томас, состоялось не сразу. Решено было дождаться судебного заседания. Потому что в Берлине постановили: без промедления осудить членов банды, чтобы не дать лишней карты в руки западноберлинской полиции. Все же прошло какое-то время между началом процесса, на котором Томасу предстояло быть свидетелем, и его столкновением с Меезебергом и всем комитетом.
Но эта история изменила его жизнь. Люди, так ему казалось, смотрели на него по-другому, чем раньше. Когда-то он был для своих друзей особенным, необыкновенным человеком, на редкость искренним, всегда готовым прийти на помощь, на редкость надежным, и вдруг теперь, даже если его открыто ни в чем не упрекали, он стал не лучше и не хуже, чем все остальные. Даже чужие, те, которые подсмеивались над его пылким усердием, над его синей рубашкой и все же иной раз с удовольствием похлопывали его по плечу – им нравилась его искренность и простота, – теперь смотрели на него равнодушно и думали: ну, конечно…
Он сделался молчалив. Чувствовал себя таким же одиноким, как в детстве. Но тогда он ни в чем не был виноват, а теперь был одинок по собственной вине. Томас мучился от разлада с самим собой, но ничего не мог поделать: как раз те люди, с которыми он больше всего считался, отвернулись от него, а те, кого он даже всерьез не принимал, держали его сторону и посмеивались над его опалой.
Эрнст Крюгер, например, с которым у него совпадало мнение даже по важнейшим вопросам, которому он часто помогал, теперь избегал разговоров с Томасом наедине, видно, презирал его.
Вебер же, напротив, в их общей комнате шутя дал ему подзатыльник и сказал со смеющимися глазами:
– Почему ты спать ложишься? Пойди погуляй, парень. Чего зря огорчаться? Все уладится.
Томас ничего не ответил. Он подумал: я твоего мнения не спрашивал. Сейчас Томас остро почувствовал, хотя не эти несколько слов были тому причиной, что Вебер ему совсем чужой. И не только оттого, что он спал в кровати Роберта. Вся его жизнь и все его мысли были чужды Томасу. Вебер потешался над тем, что камнем лежало у Томаса на сердце.
Только Эндерсы говорили с ним по-прежнему, не косились на него, не задавали вопросов. Он готов был поверить, что им ничего не известно.
Хейнц на мотоцикле довез его до эльбского завода.
– Томас, – сказал он, – подобной ерунды я уже давно не слыхал. Что они с тобой выделывают?
Томас сначала ничего не ответил. Ждал, пока Хейнц кончит. Но тот продолжал:
– Никому нет дела, какая у тебя девушка. Никого это не касается. И то, что ты с ней в Берлин ездил, – тоже. Смешно из-за этого свару затевать.
В глубине души Хейнц радовался, что история с Пими всплыла наружу. И Тони обо всем узнала. Она ни словечком о Томасе не обмолвилась. Тони привыкла, что Хейнц каждое воскресенье за ней заходит. И всегда их прогулка начинается с посещения больницы… Она носила его матери маленькие подарки: букетик цветов, иллюстрированный журнал.
Хейнц, все еще стоя у своего мотоцикла, удивленно смотрел на Томаса. Потом воскликнул:
– Неужели это возможно? Они тебе уже внушили, что ты виноват в этой истории? О ней даже и говорить не стоит!
– Тем не менее, – сказал Томас, – я виноват.
– Ты? Но в чем? Каким образом?
Томас пожал плечами.
– Потому что ты был с этой девчонкой? – снова начал Хейнц. – И не заметил, что она воровка? Ребенку ясно – дело не в этом. А в том, что ты был с нею в Западном Берлине.
Томас молчал. Он раздумывал, в чем же его вина. Так как чувствовал, в чем-то он все же виноват.
– Нет, – ответил он наконец. – Глупая девчонка, воровка, Западный Берлин. Возможно, так думает Пауль Меезеберг. Но все не так просто.
– Но в чем же тогда твоя вина?
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
В Нью-Йорке Элен поселилась вдвоем с Джин в довольно тесной комнатушке, словом, точно так же, как они жили в Хадерсфельде, в Гамбурге и, наконец, на пароходе. Гостиница, точно так же как пароход и все предыдущие гостиницы, в основном была населена персоналом Красного Креста, людьми, приехавшими на родину в отпуск и вновь отъезжающими в страны, где в них нуждались или должны были нуждаться в скором времени.
Сразу же по приезде Элен посетила своих родственников, семейство Бартон. Джин, которой она по привычке все рассказывала, посоветовала ей сделать это. Кузен мог действительно поддержать ее в решении вести самостоятельную жизнь. Довольно высокое положение, которое он занимал в «Stanton Engineering Corporation», за последнее время значительно упрочилось. Но Эрнст Бартон и его жена уже знали, что Элен разошлась с мужем по причинам, довольно туманным. А Уилкокс, которому предстояло сделаться шефом Бартона, ибо вице-президент Вейс, видимо, возлагал на него наилучшие надежды, именно в их доме познакомился с Элен. Чета Бартон, не тратя лишних слов, пришла к полному согласию: эта маленькая Элен, в свое время скромная привлекательная девушка, не заплатила им добром за готовность содействовать ее успеху в жизни. Разумеется, они не намерены сердить Уилкокса, помогая его сбежавшей жене. Надо надеяться, он позабыл, что его злополучный брак имеет какое-то отношение к Бартонам. Родство родством, но Элен в достаточно неприкрашенных выражениях отказали от дома.
Она написала начальнице пансиона, в котором воспитывались две маленькие дочери Уилкокса от первого брака. Они были очень к ней привязаны. Элен не хотела, чтобы ее раздор с их отцом причинял страдания детям. Она собиралась навестить девочек, свезти им подарки. Однако дирекция пансиона поспешила ее уведомить, что Уилкокс запретил какое бы то ни было сближение между его бывшей женой и его детьми.
Элен решила съездить, наконец, к своему брату в Льюистаун, штат Пенсильвания.
Ее желание посмотреть на места, где она выросла, на родительский дом и могучий клен перед ним совпало с намерением Джин съездить в родной город неподалеку от Льюистауна, так что большую часть пути они ехали вместе. И с легким сердцем распрощались на одной из станций.
За последнее время Элен успела позабыть, как рьяно Джин поддерживала ее в намерении уйти от Уилкокса. Как убеждала, что это холодный, сухой человек, за которого она вышла только потому, что у него большое состояние и он мог сделать ее жизнь легкой и приятной.
Они сели в автобусы. И поехали в разных направлениях.
Встреча с братом прошла тепло и сердечно. Невестка отнеслась к ней сдержанно. Дети, или это показалось Элен, не только выросли, но и лица у них вытянулись в длину. Они смотрели на нее во все глаза. На вопрос брата Элен тотчас же ответила, что разошлась с Уилкоксом и возвращается в Нью-Йорк, чтобы там начать самостоятельную жизнь. О том, проведет ли она лето в Льюистауне или пробудет здесь лишь краткий срок, она ничего не сказала. Ей вдруг вспомнилось, что перед свадьбой с Уилкоксом и отъездом на чужбину она сказала брату что-то похожее: «Я еду в Нью-Йорк, чтобы начать новую жизнь». На сей раз брат больше ни о чем ее не расспрашивал. Так же, впрочем, как при первом прощании, она это вспомнила, он боялся, чтобы Элен не потребовала суммы, причитающейся ей за наследственный земельный участок, который она ему в свое время уступила.
Элен ко всему приглядывалась. И все казалось ей выцветшим, бледным, как старая акварель. И ненастоящим. Даже клен больше не был кряжистым, крепким деревом, разветвлявшимся по всем ее сновидениям, деревом, к которому она прислонялась в детстве, а потом всю жизнь – в мыслях. И воспоминание о школьном приятеле Джеке, павшем на Филиппинах, тоже было лишь воспоминанием.