Текст книги "Доверие"
Автор книги: Анна Зегерс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 26 страниц)
Советская власть имеет все основания ему доверять. Приезжает из Советского Союза, к примеру, недавняя делегация, и ее руководитель помогает нам решить вопрос, сколько времени нужно на загрузку печи. Он уже много слышал об Ульшпергере. И приветствовал его как друга. Наверно, ему еще дома сказали: Ульшпергер в Коссине – человек правильный, ты должен его держаться.
Почему Кожевников не говорит со мной так задушевно, как с Ульшпергером? Не только потому, что я по-русски не знаю. А потому, что нет во мне того, ему привычного, что он видит в Ульшпергере. В конце концов, я другой человек. Вся моя юность – сплошная нелегальщина; а я еще такого маленького роста, что через любую дырку пролезаю. Это ведь все равно что «в тылу врага», и бегство я тоже пережил, и испанскую войну, в батальоне Тельмана был. А под конец еще эта пещера, лазарет, где я лежал с Робертом и Гербером Мельцером и над нашими головами проходила армия Франко, все это при мне осталось. Не успел я добраться до Франции, как меня схватили нацисты и упрятали в лагерь. Вдобавок ко всему партийное поручение: ты должен любою ценою сохранить жизнь Мартину. Ты один будешь знать, кто он есть, и ты должен ему помогать, должен во что бы то ни стало! Я выполнил свой долг. Мне удалось сохранить жизнь ему и себе, нас освободили – это тоже при мне осталось. Но… а какое тут может быть «но»? Ульшпергер все делал у них на глазах, а доверие, полное доверие люди питают лишь к тому, что им полностью понятно.
Иной раз инженер Ридль лучше понимает меня, чем Ульшпергер: ведь то, что мы делаем, мы делаем для нашей страны, он и я, мы оба хотим ее перестроить. А Ульшпергер разве не хочет? Хочет, конечно. Но ему всего важнее точно выполнить инструкции. А я разве по-другому поступаю? Да, потому что они мне говорят то, что я сам себе говорю. Ульшпергер ближе ко всем этим делам. Могучая тень Сталина всегда осеняла Ульшпергера, а я был далеко.
Ульшпергер вместе с Кожевниковым показался в дверях. Кожевников на довольно хорошем немецком языке сказал:
– И вы здесь, товарищ Хаген, как жизнь?
– Хорошо, очень хорошо.
– Пошли, Рихард, – сказал Ульшпергер, – извини, что заставил ждать. Итак, в чем дело?
Ульшпергер был на две головы выше Рихарда. Впрочем, когда он сидел за письменным столом, это было не так заметно.
– Мне надо обсудить с тобой неотложное и важное дело, – сказал Рихард.
– Говори.
– Я условился с Герхардом завтра встретиться во второй половине дня в районном комитете. Но не хотел делать это без твоего ведома.
– Зачем ты хочешь туда ехать? – поинтересовался Ульшпергер.
Рихард говорил с сердечным трепетом, но говорил то, о чем уже сотни раз думал:
– Затем, что новые нормы, которые нам дали, во многих случаях не оправданы. У нас, правда, давно уже говорят и пишут, что рабочие нормы высчитаны в соответствии с возможностями среднего рабочего, но выполнить их зачастую может только рабочий высокой квалификации. Хотя бы уже потому, что они технически обоснованы, а не каждый может так разумно распределить свои силы, как это предусмотрено нормировщиками. Вот многие товарищи и думают, что когда они работали по контрольным часам, было приблизительно то же самое. Но самое главное, что постоянно выполнять эти нормы они не могут. Во всяком случае, в большинстве цехов, в том числе в трубопрокатном и в литейном…
– А как обстоит дело в прокатном? – прервал его Ульшпергер. В тоне, каким он это сказал, слышалось: я-то, знаю, но хочу еще и от тебя услышать.
– В прокатном все в порядке. Там Гербер. А второго такого не сыщешь. Другие же – вот смотри сам!
Рихард выложил на стол сводки. Ульшпергер на них и не взглянул, потому ли, что они его не интересовали, а может быть, потому, что были ему досконально известны. Он посмотрел Рихарду прямо в глаза и сказал:
– Помнишь совещание с мастерами, когда Гербер вдруг заявил, что результатов, за которые мы боремся, можно достичь в мгновение ока, если ввести непрерывную рабочую неделю, как это уже сделано на заводе Фите Шульце, и смонтировать новые установки, какие уже скоро будут пущены на эльбском?
– Да, помню, – отвечал Рихард, удивляясь, что Ульшпергер не только запомнил это высказывание, но что он умеет судить о людях, оценивать людей по их высказываниям.
А я разве по-другому поступаю? – подумал он и продолжил:
– Инженер Ридль тогда возразил Герберу, что для нас эта пора еще не приспела, у нас нет свободных денег для таких крупных капиталовложений и потому мы своим трудом должны добиться тех же результатов, даже больших.
– Ну а дальше, что ему ответил Гербер? – спросил Ульшпергер, словно учитель, старающийся навести ученика на правильный ответ.
– Гербер это понял. Но я тебе уже сказал, второго такого, как он, не сыщешь. Гербер, получив даже самое пустяковое указание, немедленно созывает совещание бригадиров. И его люди умеют вникнуть в дело, когда он сам им его объяснит и покажет.
– Так. Зачем же тогда жаловаться на указания, которые в конце концов понял Гербер, более того, сам объяснил и показал, как их следует осуществлять?
– Потому что он исключение, а не средний рабочий. Я могу тебе назвать дюжину, да что там, десять дюжин наших людей – все они мучаются, каждого эти новые нормы бьют по карману. Один не может себе купить даже самой необходимой мебели. В квартире – голые стены, так и живет с семьей, и что с того, что ему эти самые стены дали по распределению; другому стыдно на улицу показаться, ободранцем ходит. Работает человек, работает, а ничего у него не получается. Я хочу сказать, покуда получится, покуда они освоятся с новыми темпами, пройдет немало времени. Вот им и кажется, что за это время они все свое счастье упустят.
– Ладно, – произнес Ульшпергер. – Поставим точку. Ты берешься мне показать дюжину рабочих, недовольных своими заработками. Подумаешь! То, что они производят, – это же мизерная часть того, что производит рабочий, ну, скажем, у Бентгейма в Хадерсфельде.
– Если Бентгейм и зарабатывает миллионы, – крикнул Рихард, – и этот заработок несправедлив и возмутителен, рабочие этой несправедливости не замечают, а если и замечают, то не думают, справедливо мне платят или несправедливо и почему это так? Потому что при таком заработке, позорном, бесчеловечном в сравнении с миллионами Бентгейма, им все же что-то перепадает, и жизнь у них не такая уж постылая. Они думают – здесь заботятся о нашем благополучии.
– Дорогой товарищ Хаген, – сказал Ульшпергер, – многие из тех рабочих, о которых ты мне докладываешь, что они, мол, недовольны, так как не могут приобрести мебель, в Советском Союзе оставили позади себя столько сожженной земли, что ее хватило бы на три неразделенные Германии. И теперь могут немножко поднапрячься, без мебели, без новых костюмов, без бентгеймовских и американских капиталовложений, покуда не станут выполнять нормы. У ами, которые снабдили Бентгейма такими деньгами, что он смог построить новый ультрасовременный завод, не было ни пяди сожженной земли. Не было и восьми миллионов убитых. Разъясни-ка лучше это своим склочникам, вместо того чтобы выслушивать их жалобы. Советский Союз тоже должен отстраиваться после войны. Нельзя им все свои деньги вкладывать в наше молодое государство, оно само должно встать на ноги. Ты, милый мой Рихард, не видел своими глазами, что там творилось на протяжении четырех лет…
Рихард побледнел. Ульшпергер, если бы и заметил это, все равно бы не понял причины. И сказал тихим, спокойным голосом:
– Я себе представляю, Ульшпергер. В разных лагерях, где я провел эти четыре года, я многого навидался. Избиений, газовых камер, расстрелов, виселиц. И тем не менее я понял, что людей можно перевоспитать.
– На этом стоит наше государство, – так же спокойно и тихо ответил Ульшпергер.
– Но приказами никого перевоспитать нельзя, – не повышая голоса, продолжал Рихард, хотя взгляд его посуровел. Ульшпергер невольно насторожился. Казалось, он лишь сейчас взволновался – внешне он своего волнения никогда не выказывал, – словно лишь сейчас понял, кто сидит перед ним.
– Или указаниями, которые звучат, как приказы. Я тебе уже дважды сказал: у нас есть один-единственный Гербер, который может быстро объяснить, что нам необходимо. В других цехах надо все долго растолковывать, чтобы люди сами этого захотели. С тем-то я и пришел: не приказывать надо, а объяснять и предлагать.
Ульшпергер – он если и был взволнован, то вполне владел собою – сказал:
– Независимыми, самостоятельными, свободными мы будем только тогда, когда сравняемся с другими государствами. И счастливыми тоже. Так или иначе, я прошу тебя, Рихард, подумай хорошенько, прежде чем ехать в районный комитет. Еще раз подумай. И спасибо тебе за то, что ты меня поставил в известность.
Он поднялся. Пожал Рихарду руку.
Совсем другое рукопожатие, чем при его приходе, но Рихард понял это только сейчас. И несогласие было в этом рукопожатии, как в их разговоре, и понимание тоже.
Ульшпергер хочет выжать из завода то, что от него требуют. На то он и поставлен директором. Требования не так уж велики по сравнению с другими заводами, в Западной Германии, например. Тут он прав. И все же с нашими людьми мы должны обходиться так, как я ему советую. Тут я прав. Рихард до того углубился в размышления, что, не попрощавшись, прошел мимо Ингрид Обермейер, красивой или только хорошенькой.
Он направился в прокатный. Может, изловлю там Гербера. Надо попросить его вечером зайти к нам… Прокатный цех был не близко, у самого канала. А административное здание, из которого он сейчас вышел, где находились кабинеты дирекции, почти у главных ворот. На маленькой площади неправильной формы, давно уже очищенной от мусора и щебня, был разбит цветник. Довольно жалкий. Может быть, потому, что дым вредил цветам, а может быть, потому, что никто здесь цветоводством особенно не интересовался.
После того как Рихард выговорился в кабинете Ульшпергера, мысли уже не раздирали его изнутри, теперь они легли на него тяжким бременем, но не на него одного. Он решил еще побывать завтра на партийном собрании. Если же и там у него ничего не получится, он послезавтра поедет в районный комитет.
Тот же самый порочный круг, думал он, который нам надо было прорвать много лет назад, когда я впервые сюда приехал. Они все еще артачатся. Не все. Но очень многие. И я должен этот круг разогнуть, как кузнец железо. Мы говорим: больше работать. Они отвечают: сначала жить лучше. Тогда можно и о работе говорить.
Прав Ульшпергер? Или неправ? Многие еще недавно шутя выполняли норму. И вдруг им надо затратить на это максимум сил; чтобы ее выполнить, они должны работать не покладая рук и потому уверены, что к ним предъявляют чрезмерные требования. А между тем наш завод выдает куда меньше продукции, чем может и должен выдавать.
Какой-то паренек пробежал мимо него и весело крикнул:
– Доброе утро, товарищ Рихард!
Другой прошел не поздоровавшись, сделал вид, что не узнал его. Еще один, немолодой рабочий – Рихард никак не мог вспомнить его имени, хотя не раз имел с ним дело, – улыбнувшись не без хитрецы, преувеличенно вежливо ему поклонился. Потом прошли двое, неся что-то тяжелое, и пробурчали приветствие себе под нос.
Уже подходя к прокатному, Рихард вспомнил, что Гербера сегодня нет на заводе. Он проработал две смены подряд – наблюдал за монтажниками – и теперь отсыпался дома.
Вдруг он почувствовал, как остро ему недостает в эти дни Роберта Лозе. Даже Гербер не может его заменить. Что же такое особенное было для него в Роберте? Что они бог знает как давно друг друга знали, насквозь знали? Не в этом дело. Не только в давности. Мы были друзьями, Роберт Лозе и я. Были и врагами. А потом опять сдружились. Одно время я считал Роберта беспокойным, ненадежным человеком. Раньше он часто спрашивал у меня совета. Мало-помалу я стал меньше нужен ему. И сегодня нуждаюсь в Роберте, наверно, больше, чем он во мне. То, что было мне важно, он понял. И для него это стало не менее важным. Осветило путь, которым он пошел. Я пошел другим путем. Но тоже добрым, надежным… Как бы мне хотелось сегодня поговорить с Робертом!
Партийное собрание отложили на следующий день. В новом постановлении Политбюро предложило отменить указания, вызвавшие недовольство. Ульшпергер срочно созвал совещание, на котором и зачитал это сообщение. Знал ли он уже о содержании такового, когда Рихард приходил к нему, или был озадачен не меньше Рихарда, считал ли он постановление правильным во всех его частях, об этом Ульшпергер и словом не обмолвился. Люди, им созванные, приняли к сведению важнейший документ, с которым их ознакомил директор, и разошлись.
В цехах, как заметил Рихард, рабочие волновались, хотя и помалкивали. Он задавал им вопросы, но в ответах не слышал ни радости, ни удовлетворения, скорее предвзятое нежелание о чем бы то ни было разговаривать.
На партийном собрании те, на кого, по его мнению, можно было положиться, к примеру Гюнтер Шанц и Эрнст Крюгер, говорили:
– Ох, как они теперь задаются, Вебер, Янауш, Улих и другие.
Эрнст Крюгер был привержен к Рихарду со времени первого собрания в Коссине. Рихард тогда проник в душу этого парня, как хотел проникать во все души. Он, можно сказать, перевернул жизнь Эрнста Крюгера.
– Почему задаются?
– Надо, мол, и дальше стоять на своем, а там уж те начнут помаленьку сдавать позиции, – отвечал Эрнст.
4
На той же неделе к Рихарду подошел Пауль Меезеберг и заявил, что ему необходимо срочно с ним поговорить. Рихард ждал, что Пауль выскажется о решении партии и о том, какое воздействие оно оказало на коллектив. Но Пауль, к его удивлению, в достаточно резком тоне заговорил о деле Томаса Хельгера. Как это свойственно очень взволнованным людям, он полагал, что Рихард, конечно же, в курсе истории с Томасом. Но Рихард попросил его все изложить по порядку и с самого начала, что тот и сделал с большой охотою. Под конец он сказал: на совещании, состоявшемся на прошлой неделе, директор производственной школы заявил, что невиновность Хельгера давно уже юридически доказана. И с партийной точки зрения надо дать ему возможность полностью оправдаться. Он, Пауль Меезеберг, с этим не согласен. Такая снисходительность многих поощрит вместо неуклонного выполнения своих обязанностей заниматься разным баловством.
Рихард с удивлением его слушал. Когда тот произнес имя Томаса Хельгера, ему вспомнилось, как высоко ставил Роберт этого паренька. Он спросил:
– Это тот самый Хельгер, который готовил Роберта Лозе – он теперь на заводе Фите Шульце работает – к экзамену на инструктора производственной школы?
– Да, – подтвердил Меезеберг. Он не вспомнил, что сам возражал тогда против посылки Роберта Лозе на курсы инструкторов, а следовательно, позабыл и о том, что остался в дураках, когда молодые рабочие вступились за Роберта. Неправильное свое суждение он забыл немедленно и вполне основательно. Ему бы и во сне не приснилось, что теперешняя его позиция может иметь нечто общее с тогдашней. А вот Эдуард Ян, директор производственной школы, вступился за Томаса, как в свое время вступался за Роберта.
– Томас Хельгер пошел по плохому пути, – твердил свое Меезеберг. – Он всех нас разочаровал.
– Пришли-ка его ко мне, – сказал Рихард.
Он выглядит куда старше Роберта, думал Томас. Волосы почти совсем седые. Сидя перед столом Рихарда, он вспомнил все, что рассказывал о нем Роберт.
– Пусть на тебя косятся, – говорил Рихард, – а ты помалкивай. Работай и все тут. Ты же знаешь, что в эти тревожные дни каждый коммунист на счету.
– Мне даже неизвестно, – возразил Томас, – коммунист я или нет, я об этом узнаю только на будущей неделе. Они могут выгнать меня из кандидатов.
– Одно с другим ничего общего не имеет, – отвечал Рихард. – И неважно, что ты там на следующей неделе узнаешь. Важно, что ты коммунист. Я думаю, ты и по всей форме им останешься. Но если и будет вынесено другое решение, ты все-таки будешь коммунистом для себя и для меня. И для меня, ты понял? Не пойдешь же ты из-за этого к нашим врагам? Ты останешься с нами, Томас, и будешь ждать, покуда все разъяснится.
– Конечно, – тихо проговорил Томас.
Он ушел с некоторым чувством облегчения. В мастерской Кёлер явно избегал разговора с ним. Но Томас, утешенный словами Рихарда, не принял этого близко к сердцу.
Хотя Томаса сначала успокоил разговор с Вальдштейном, а теперь с Рихардом, история с Пими все же возымела для него неминуемые последствия: в Высшее техническое училище в Гранитце его не послали. Послали другого – Вернера Каале, младшего брата Эриха Каале из трубопрокатного. Семейство Каале, состоявшее из Эриха, его жены, двоих ребятишек и Вернера, приехало в Коссин из Берлина. Довольно редкий случай. Но фрау Каале была больна после вторых родов, и они надеялись, что ей пойдет на пользу жизнь в крестьянском домике с садом в деревне Кримча за каналом. Родственники обменялись с ними. В своей молодежной организации Вернер был на хорошем счету. Школьные отметки и квалификационное свидетельство говорили за то, что он парень сообразительный и надежный. Он был электриком и с Томасом встретился совершенно случайно.
Дирекции завода со всех сторон рекомендовали Томаса Хельгера для посылки в Гранитц, после того как он, получив разряд, успешно учился не только у Ридля, но и у профессора Винкельфрида на эльбском заводе. Поэтому вопрос о Вернере Каале вообще не подымался.
Но в середине июня, когда все, собственно, было решено и кто-то из дирекции назвал имя Вернера Каале, подчеркнув своей интонацией, что о Томасе Хельгере вряд ли еще может идти речь, поэтому не стоит, мол, зря тратить слова, кандидатура Вернера была утверждена единогласно.
Хейнц Кёлер дождался Томаса у дверей мастерской, чтобы сообщить ему об этом; Эрих Каале в рабочей столовой обронил несколько слов относительно своего брата. Хейнц не из злорадства спешил известить Томаса, что вместо него в Гранитц посылают Вернера. Он был твердо убежден, что достойным кандидатом является Томас, а не Вернер.
– Вот видишь, – говорил он, – теперь ты можешь меня понять. Ты что-то такое сделал и не угодил им. И вдруг оказывается, что нет у тебя достаточных способностей, чтобы сделаться инженером. Вернер Каале на них, можно сказать, с неба свалился. Анкета у него в полном порядке. А значит, из него будет толк.
– Ты его знаешь? – спросил Томас.
– Нет. Он здесь недавно. И ни в чем не успел провиниться. Времени не было на то, что на языке Меезеберга называется «виной».
– То-то и оно, – сказал Томас, испытывая непонятную потребность, показавшуюся Хейнцу абсолютно нелепой, взять под защиту Меезеберга, – он, наверно, многое умеет.
– Наверно, – ответил Хейнц, – а ты наверняка. У тебя наверняка есть способности, ты ведь из тех, о ком говорят – старик хоть и умер, а слова его живы на вечные времена: от каждого по способностям. И вдруг ты оказался неспособным к учению. Так это случилось и со мной. По причинам, тебе хорошо известным: отец на Западе. Брат на Западе. А твои способности испарились из-за этой дурацкой истории.
Томас слушал краем уха. И ничего не ответил. Внезапно ему стало ясно – он хоть и допускал, но допускать и знать совсем не одно и то же, – что осенью не поедет в Гранитц, а будет, как до сих пор, работать в ремонтной мастерской. Конечно, он может учиться в вечерней школе. Но чтобы посещать курсы Винкельфрида на эльбском заводе, нужно получить разрешение, ведь два, а то и три раза в неделю он уезжал до конца рабочего дня. Кто знает, разрешат ему теперь это или нет. Когда Лина намекнула, что его, возможно, пошлют учиться в Гранитц, он съездил туда разок-другой. Списал учебный план первого семестра. И даже обсудил с Ридлем, с которым откровенно говорил обо всем, что касалось работы, как ему лучше подготовиться. Ридль давал ему задания, снабжал книгами.
Томасу явно не хотелось продолжать разговор, и Хейнц выждал, не пойдет ли он к Эндерсам. Убедившись, что Томас отправился в поселок, скорей всего к Ридлю, Хейнц позвонил у дверей Эндерсов особым, заранее условленным с Тони звонком. «Хочу сразу знать, что это ты», – сказала ему Тони, не говоря, зачем ей это нужно.
Хейнц догадывался, что девушка не решается выходить к нему, когда Томас дома.
«Нет, он ни слова мне не говорит, – объясняла Тони, – только такое лицо состроит, что мне не по себе становится. Вот и все».
Хейнц подумал: а ей-то что до лица Томаса?
Хейнц с Томасом никогда не говорил о Тони. Они дружили, иной раз ссорились, но Тони была тут ни при чем.
В этот вечер Тони крикнула:
– Подожди секундочку, я только переоденусь!
Хейнцу нравилось, когда Тони надевала платья, которые ей щедрою рукой дарила Элла. Нравилось, потому что в этих платьях Тони была очень хороша и потому что она надевала их ради него, Хейнца.
Тони вышла гордой, уверенной походкой, перенятой у Эллы, точно платье обязывало ее к этому. Она была чуть выше Хейнца, ее глаза мерцали темно-золотыми бликами, темным золотом отливали волосы и кожа. Платье Эллы сидело на ней мешковато, Элла – женщина полная, а Тони худенькая. Хейнц с восхищением оглядел ее с головы до ног и с ног до головы. Они пошли вдоль реки, где не часто встретишь коссинцев. Хейнц сразу же заговорил о своем, наболевшем, что не нашло отклика у Томаса.
– Теперь в Гранитц пошлют Вернера Каале.
Тони внимательно посмотрела на Хейнца. И тот мигом понял, что всякий раз совершает ошибку, так или иначе возвращая Тони к мысли о Томасе. По глазам девушки он увидел, что ей и сейчас не безразлично, как обернется дело с Томасом.
И все же сердито продолжал:
– Ты только представь себе, если бы на Западе молодой рабочий сдал эдакую кучу экзаменов. Показал, на что способен. Учителя, специалисты обратили бы на него внимание. Ему бы помогли учиться…
– Такого там вообще не бывает, – пробормотала Тони.
– Редко, но и там бывает. У нас же вот в чем загвоздка – стараются не пропустить того, кто не подходит государству. А на Западе, если уж способный человек выдвинулся, никого не интересует, что он еще делает и с какой девушкой гуляет, такого там быть не может.
– Такого там не случается, – сказала Тони, – потому и быть не может.
– Да брось. А мой брат? А сам Ридль?
Но Тони уже не слушала. Она думала о том, какое же огромное разочарование испытал Томас.
У Ридля в гостях сидел Цибулка. Старая фрау Ридль, по виду Томаса решив, что его привело к ее сыну нечто из ряда вон выходящее, попросила обождать несколько минут.
Томас пошел в детскую. За эти месяцы малыш научился сам заводить паровоз, и он пустил его по рельсам, не дожидаясь, пока это сделает Томас. Томас припомнил, как однажды они забавлялись той же игрой. Очень давно. Хотя не так уж и давно. В январе этого года. И тогда в гости к Ридлю зашел Цибулка. А Томас, сидя в детской, с удивлением услышал, что они говорят о врачах, арестованных в Москве. Сталин умер, подумал Томас, а что изменилось? Кое-кто стал, сдается мне, храбрее. Искреннее? Храбрее?
И вдруг подумал: если я на веки вечные останусь в Коссине, то жить мне веки вечные в одной комнате с этим Вебером. Сам навязал его себе на шею. Рекомендовал фрау Эндерс, думал, вот-вот уеду в Гранитц. И вдруг, глядя на мальчугана, спокойно игравшего железной дорогой, Томас ощутил острую боль, ему показалось, что он понапрасну загубил свою жизнь. Он бы разрыдался, будь он один в комнате, но возле него вертелся мальчонка со своим паровозом.
И тут, может быть впервые, Томас по-настоящему задумался о будущей жизни. Он ясно чувствовал, как нужна ему радость. Не просто дурашливое веселье, а истинная радость. Пусть работа ему нравится, пусть уладятся партийные дела – слово директора производственной школы и Рихарда весит больше, чем слово злобного Меезеберга, – для радости ему нужно что-то совсем другое. Он подумал о Тони. Ее волосы отливали темным золотом. Он вспомнил фотографию на письменном столе Ридля. Черно-белую фотографию. Но в жизни, он уверен, на этой женщине лежал темно-золотистый отблеск.
Мысли его словно обрели звучание – в комнату внезапно вошел Ридль.
– Что у тебя слышно, Томас?
Минуту назад в кабинете Цибулка сказал ему: «Вашему-то любимцу Хельгеру теперь в Гранитц не попасть».
Томас коротко все объяснил. И сказал:
– Я останусь, если разрешите, в вашей вечерней школе. Значит, уже на втором курсе. И если разрешите, буду заходить к вам, как до сих пор, время от времени. Проверить, что знаю из того, что другие без меня учат в Гранитце.
– Но нельзя же, – вернувшись к Цибулке, сказал Ридль, – из-за глупой мальчишеской выходки отменить решение и так вот, вдруг, послать учиться другого. Вы должны немедленно поговорить с кем следует.
– Бессмысленно, – сухо ответил Цибулка. – Это решение окончательное, изменить его нельзя.
Покачав головой, Ридль отпил вина и сказал скорее весело, чем сердито:
– Это решение было принято единогласно?
– Да, единогласно.
– Значит, и вы голосовали за него, Цибулка? А ведь эдакий вздор может обернуться для Хельгера еще худшей бедой. Почему же вы-то голосовали?
Цибулка пожал плечами.
– Этого вам не понять. Направление в Гранитц – своего рода награда. Ее дают тому, кто этого целиком и полностью заслуживает. Если считается, что Томас Хельгер ее больше не заслуживает, тут уж ничего сделать нельзя.
Единогласно, подумал Ридль. Значит, Цибулка не вмешался. Ему и в голову не пришло, что можно выступить и сказать: «Отправьте же, черт побери, этого Хельгера учиться. Он и чести завода не уронит и сам на ноги встанет, если день и ночь будет сидеть за книгами, о чем так мечтает».
На все поступки Цибулки, хотел он того или нет, влияла его возлюбленная в Западном Берлине. Их любовная связь мало-помалу перешла в спокойное супружество. И женщина только удивлялась, вспоминая иногда, сколько воды утекло с тех пор, как они поклялись никогда не расставаться. Отказаться от двойной пенсии, которая полагалась ей, как вдове павшего на фронте, от государства и от бывшего предприятия ее мужа, и окончательно перебраться в Коссин она не решилась. А ее друг, молодой Цибулка, не в силах был порвать с Коссином, несмотря на невзгоды, которые ему довелось пережить, порвать со своей партией, со своей работой, со своим государством, раз и навсегда порвать со всеми, и даже со своим отцом, старым Цибулкой. Так уж безумно он все-таки не был влюблен.
Приятельница его побывала раза два-три в Восточном Берлине, съездила и на Лейпцигскую ярмарку. Но потом сказала Цибулке:
– Дорогой, не сердись, нам было вместе очень хорошо, но я с облегчением вздохнула, снова очутившись в Штеглице.
– А все потому, что здесь ты не работаешь.
По специальности она была интерьеристом, но в последнее время разве что набрасывала эскиз для какой-нибудь приятельницы, да и то редко.
– А мне как раз претит, – живо возразила она, – что у вас я непременно должна работать, да еще, скорей всего, над эскизами, к которым у меня душа не лежит. В Западном Берлине, даже если я ничего не делаю, а только гулять выйду, на людей посмотреть, себя показать, мне уже весело. У вас же просто так не погуляешь.
Цибулка скоро перестал настаивать. Когда он пытался представить себе ее в Коссине, у своих родителей, или среди своих друзей, или, наконец, праздно гуляющей по пустынным улицам, ничего путного из этого представления не получалось. Он привык тайком ездить к ней, с нетерпением ждал радостного возгласа при своем неожиданном появлении. Известное очарование было в том, что здесь, в Коссине, он носил в кармане ключ от штеглицкой квартиры, известное очарование было и в той ревности, которая его порою мучила. Разумеется, она нет-нет да и заводила знакомства! Как же иначе? Но и для нее было известное очарование в том, что друг из восточной зоны, который никогда, никогда ее не покинет, мог неожиданно открыть дверь ее квартиры.
Однако Цибулка не доверял людям, время от времени по каким-либо причинам ездившим в Западный Берлин. Он поставил себе за правило не раскрывать рта, когда при нем случайно затрагивался больной для него вопрос: здесь или там. Не хотел возбуждать ни малейшего подозрения. Не хотел привлекать к себе внимания. Не хотел выделяться. Даже в деле Томаса Хельгера, казалось бы, никакого отношения к нему не имеющем, не хотел привлекать к себе внимания особым мнением, хоть как-то затрагивающим Запад.
Ридль вдруг вспомнил, что забыл попрощаться с Томасом. Добрых вестей для парня у него не было, но Томас и не ждал ничего доброго. Он только спросил, можно ли ему будет, как до сих пор, приходить по вечерам, если возникнут затруднения в учебе.
– Понятно, – сказал Ридль, – теперь тем более.
Но Томас высказал еще опасение, что ему не разрешат уходить на несколько минут раньше, чтобы поспеть на занятия к профессору Винкельфриду.
Ридль обещал так или иначе это уладить, хотя в глубине души не был уверен, легко ли ему будет сдержать обещание. Он настойчиво внушал Томасу, что теперь ему надо использовать каждую минуту для занятий и приложить все силы, чтобы заочно, пусть за более длительный срок пройти тот же курс.
Он, Ридль, станет помогать ему сколько сможет. Не напоминая Томасу больше о причине всех его бед, Ридль, улыбаясь, добавил:
– Уж вдвоем-то мы справимся.
Возвращаясь домой, Томас размышлял над необъяснимым явлением: на его жизненном пути встречаются люди, которые дают ему остро почувствовать, если он хоть разок оступится, к примеру Меезеберг, но встречаются и другие, которые хотят ему добра, только добра: Вальдштейн, Рихард Хаген, Ридль. Как же так случилось, что суровые и непримиримые получили столько власти?
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
1
Ульшпергер до самой ночи пробыл в комендатуре. Потом Кожевников увез его к себе. Он был его другом до войны и во время войны, остался другом и после войны. Ульшпергер лишь позднее узнал, как часто, когда и где ручался за него Кожевников в те времена, когда доверие означало жизнь, а недоверие было равносильно смерти.
Ульшпергер еще раз перевел Кожевникову текст радиопередачи с Запада. Затем пересказал отчет молодого Фирлапа о командировке. Несколько лет назад тот вместе с инженером Ридлем впервые ездил на Запад, теперь его одного послали заключать ответственные соглашения. Все это время он много учился, занимался не только экономикой, он стал бегло говорить по-английски, приобрел хорошие манеры, наблюдательный от природы, он все подмечал. Во время последней поездки ему бросилось в глаза, что курс восточной марки поднялся и ее весьма охотно покупают из-под полы.
Ульшпергер также показал Кожевникову наиболее интересные места в статьях западных газет, привезенных Фирлапом.
Когда они расстались, была еще ночь. Но рассвет уже притаился за горизонтом. Тьма недолго могла продержаться.