Текст книги "Виват Елисавет! (СИ)"
Автор книги: Анна Христолюбова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц)
Он провалил задание… И теперь, быть может, из-за него всё пойдёт не так, как должно было, Лесток не успеет подготовить переворот, Елизавету заточат в монастырь, и собственная его судьба окончательно улетит в тартарары… Он никогда не вернёт своего имени и будет вынужден прозябать и прятаться всю жизнь… А Лиза… Алексей старался о ней не думать, потому что, когда вспоминал, хотелось выть и биться головой о бревенчатую стену. Что он натворил! Как мог поддаться слабости и перешагнуть ту грань, что ещё позволяла отделить их судьбы друг от друга?! Где была его голова? Где была воля, которую он почитал железной, где была всегдашняя сдержанность?..
А ещё ноги… Он не чувствовал их. Старуха каждый день разматывала тряпицы, омывала ступни, шепча себе что-то под нос, мазала густой пахучей мазью, но упорно не позволяла Алексею взглянуть на них. Наконец, он взбунтовался, наотрез отказавшись есть и пить, покуда она не покажет ему его ноги.
Шаклуниха вздохнула, приподняла безвольное тело, подложив под спину тюфяк, и стала разматывать тряпки.
Лучше бы он не видел своих ног… Ступни по форме напоминали подушки, а кожа… кожа посерела, была вся покрыта волдырями и кровавыми язвами, местами её не оказалось вовсе, местами она слезала грязными мёртвыми ошмётками.
От этого зрелища Алексей надолго впал в прострацию, лежал, глядя в стену, не шевелясь и ни о чём не думая, чтобы не сойти с ума. Есть и пить он не мог… Некоторое время старуха его не трогала, но, когда голодовка перевалила за вторые сутки, устроила выволочку:
– Пошто Бога гневишь?! Заживают твои ноги. Видал бы ты, что там вперве было. Думала, антонов огонь[1] начнётся. Верно, крепко молится за тебя кто-то. Два раза смерть мимо прошла и не задела. Тебе бы тоже днями молиться да ангелу-хранителю благодарствие возносить, а ты в уныние впал, неблагодарный мальчишка!
Но Алексей не мог молиться. Он вообще ничего не мог… Кому он такой нужен, нищий, бездомный, безногий? Разве может он этаким камнем повиснуть на шее у Лизы и Филиппа – самых близких своих людей? Они не оставят, но ему-то каково? Может, жаль, что проклятые сани уберегли его от волков? Лучше было умереть, чем остаться жить беспомощным калекой…
Впрочем… впрочем, есть же выход! Перстень! Алексей поднёс к глазам ладонь – кольца на пальце не оказалось… Завозился, пытаясь ощупать своё ложе, он точно помнил, что перстень был на руке несколько дней назад.
– Не егози! – сурово прикрикнула старуха. – Наперст твой я прибрала. От греха. То око дьяволово, не надо, чтобы оно тебе нынче в душу смотрело.
У Алексея не осталось сил даже возмутиться. Он уткнулся лицом в пахнувшую зверем шкуру и беззвучно заплакал.
* * *
[1] гангрена
* * *
Боли в спине прошли примерно через месяц, а вот ноги заживали медленно. Алексей больше не смотрел на них – берег душевные силы. Зато теперь он их чувствовал, да так, что лучше бы уж не чувствовал и дальше – началась мучительная, изматывающая боль, не отпускавшая ни на минуту. Старуха сказала, что это добрый признак.
Душа тоже не спешила выздоравливать, но на удивление боль помогала – не давала погружаться ещё глубже в пучину отчаяния. Или просто погружаться дальше уж было некуда?
Но едва он смог садиться, старуха пристроила к делу: то заставляла перетирать какие-то порошки, то вымешивать густую, похожую на дёготь, мазь, то полировать тряпицей странные металлические инструменты. Удивительно, но занятия эти действовали на Алексея благотворно.
Однажды, когда он уже мог сидеть, в избушку зашёл незнакомец. В лохматой медвежьей шубе, едва не саженного роста он и впрямь напоминал косолапого. Увидев Алексея, старательно растиравшего в ступке какие-то сухие травы, радостно улыбнулся, сверкнув ровными белыми зубами:
– Здорово, крестник! Рад видеть тебя в здравой памяти!
Алексей смотрел с удивлением. Незнакомец присел на сундук, сразу заняв собой всё имевшееся пространство, и осторожно, точно Алексей был стеклянный, похлопал его по плечу. От улыбки возле глаз собрались морщинки.
– Ты-то меня не видал, конечно. Сомлевший был… Это я тебя в лесу сыскал. Давай знакомиться. Алексей Розум. – Он протянул руку, Алексей пожал её.
– Алексей Ладыженский. Спасибо вам.
Розум дёрнул широким плечом:
– Давай на ты. Я мужик простой, не люблю политесов. Заходил пару раз, да ты всё не в себе был. Рад, что поправляешься. Что ж вас в этакую непогодь понесло?
– Торопился я очень. – Алексей вздохнул, вспомнив погибшего ямщика. – Да и метель началась как-то враз.
– Куда ехал-то?
– В Гатчино.
– Эк вас занесло! Гатчино вовсе в другой стороне.
Алексей встрепенулся.
– Послушай, раз это ты меня нашёл… Бумаги при мне важные были. Не видал?
Розум пожал плечами.
– Не знаю. Не до того было. Мы когда тебя сыскали, ты уж богу душу отдавать наладился. Я тебя в охапку, да в баню – отогревать. Не помню бумаг. Что за бумаги-то?
Алексей замялся.
– Важные бумаги. Депеша срочная…
Розум взглянул внимательно, широкая улыбка сошла с лица.
– А скажи-ка, хлопец, отчего это, когда в бане тебя па́рили, волосы твои из чёрных сивыми сделались да усы отвалились? Да шрам на щеке отмылся? Что за превращения этакие волшебные с тобой приключились?
Алексей опустил глаза. Помолчал. Собеседник не торопил, но тёмные глаза смотрели внимательно. И Алексей решился. В конце концов, что ему терять-то? Всё, что мог, уж потерял…
– В розыске я, – тихо пояснил он, – Тайная меня ищет…
И коротко поведал все свои злоключения, начиная от дуэли с бароном Роппом и заканчивая нападением волков по пути в Гатчино.
Алексей Григорьевич долго молчал, обдумывая услышанное, потом вздохнул:
– Ох, парень, экую ты кашу заварил… А с французом связался зря. Лесток – дрянь-человечишко.
– Ты что, знаешь его?
– А то как же! – Розум усмехнулся. – Лизаньке моей всё голову мутит.
Алексей вскинул удивлённый взгляд. И тот покивал, отвечая на невысказанный вопрос:
– Ну да… Это вам она – Её Высочество Елизавета Петровна, дочь царская. А мне – Лизанька, кохана моя. Любушка…
В голосе его прозвучала нежность, а по губам скользнула ласковая улыбка.
Алексей потрясённо молчал.
– Маркиз тот, Шетардий, давно уж в Петербурге, ещё в декабре пожаловал. Въезжал, будто кесарь римский: кареты, мебеля, шелка-бархаты… Винища цельный обоз… Так что опоздал ты с бумагами своими. – Он взглянул на понурившегося Алексея, похлопал по плечу. – Да не грусти, пустое это… Скажи лучше, я когда к тебе заходил, покуда ты в беспамятстве лежал, бредил ты… Всё Лизу поминал. Невеста?
– Невеста.
– Надо же, как сложилось-то, – Розум улыбнулся, сверкнув ровными зубами, возле глаз вновь проступили морщинки, – ты Алексей, и я Алексей. У тебя невеста Лиза, и у меня Лиза. Не невеста, правда, – грустно добавил он. – Разве дозволят ей за меня замуж пойти. А для меня всё едино…
– Помоги мне! – Алексей подался вперёд. – Выясни про письмо. Найти его нужно беспременно. И с Елизаветой Петровной поговори. Надо, чтобы она с маркизом встретилась.
– Про письмо поспрошаю, – ответил Алексей Григорьевич вставая. – А в остальном я тебе не пособник.
– Почему? Ты не хочешь, чтобы она стала императрицей?
– Не хочу.
– Но почему?!
– Коли ваш прожект не сладится, её в монастырь упекут, если не хуже. А коли сладится – тоже счастья мало… Нелегок он, царский-то венец…
Розум вздохнул.
– Эх, кабы волюшка моя – уехать бы в Москву. В Покровское. Тихо, покойно, зимой на санях кататься, летом хороводы с девками водить. И пропади он пропадом, Петербург этот…
– Говорю же тебе: постричь её собираются, как только принцесса Анна наследника родит.
Собеседник помрачнел.
– Доля горькая… На кой она им сдалась, что в покое никак не оставят?.. Не нужно Лизаньке моей короны, не хочет она царствовать. Может, не тронут? – с надеждой добавил он. – Ну кому она опасна? Смех один. Голубица…
Новый знакомец ушёл. Но с того дня стал частенько заглядывать к Алексею. На зиму Елизавета Петровна переехала на мызу Сарское, доставшуюся ей от матери. Ко двору её не звали – словно забыли, и она проводила дни, нарядившись в русский сарафан с кокошником, на Святки гадала, каталась на санях да пасьянсы раскладывала. Весь её двор, разумеется, был при ней.
Удивительно, но простой днепровский казак вызывал у Алексея симпатию. Разумовский, или Розум, как он именовал сам себя по старинке, был добрым и, несмотря на простоту, цельным и глубоким человеком. Всей душой любил свою цесаревну и не задумываясь готов был отдать за неё жизнь.
Однако сколько ни уговаривал его Алексей поддержать устремления Лестока, как ни убеждал поговорить с Елизаветой Петровной, заканчивались такие разговоры одинаково. Розум хмурился и, ответив: «В том я тебе не сподручник», уходил.
Письмо к Шетарди так и не нашлось, и это очень тревожило Алексея. Если бумаги попали не в те руки, они могли натворить немало бед.
Глава 3. Павел Егупов
Под утро Элен проснулась от холода. Повозилась, попыталась привалиться к тёплому боку мужа. Однако Филиппа в постели не оказалось. В последние недели так бывало нередко. Он, как и сама Элен, спал плохо и часто, проснувшись среди ночи, уходил в кабинет читать.
Элен подтянула перину до самого подбородка и вновь закрыла глаза. Однако сон уже улетел, а сердце заполнила неизменная спутница последних дней – тревога. Сев на кровати, она прислушалась. В доме было тихо, между портьер сочился лилово-серый предрассветный сумрак.
Выждав немного – не вернётся ли, – Элен поднялась. По ногам тянуло холодом, и даже через тонкие подошвы комнатных туфель чувствовалось, какой ледяной в комнате пол. Скорей бы уж весна! Зябко поёжившись, она завернулась в пуховую шаль и подошла к печи – изразцы, матово белевшие в темноте, были едва-едва тёплыми. Элен вздохнула и, стараясь не шуметь, вышла из спальни.
Рассохшиеся половицы истошно заскрипели. Сделав пару шагов, она останавливалась и невольно прислушалась. Тишина была пронзительной, гнетущей, словно дом сжался от ужаса и тревоги – не шуршали мыши, не потрескивал сверчок, не мяукала кошка. Элен сделалось жутко – на миг показалось, что это снова один из тех кошмаров, что временами снились ей, заставляя с криком просыпаться среди ночи. И она сильно ущипнула себя за запястье. Боль привела в чувство.
Она прошла мимо Лизиной спальни, стараясь, чтобы пол не скрипнул, и толкнула дверь крохотной комнатушки, где Филипп обычно занимался делами – читал, изучал расходные книги, писал письма, принимал управляющего. Сам он насмешливо величал эту каморку «мой кабинет».
Догадка не обманула – Филипп сидел за столом, спрятав лицо в ладонях. Перед ним лежали бумаги, в тяжёлом бронзовом шандале горели свечи. На звук открывшейся двери поднял голову – лицо его поразило Элен, оно было серым, как домотканая льняная холстина, и у неё мгновенно пересохло во рту.
– Письмо? – шёпотом спросила она. – От Владимира?
Филипп молча кивнул и не вставая протянул бумагу, лежавшую на столе. Похоже, ноги его не слушались. Дрожа всем телом, Элен подошла, взяла листок и принялась читать.
Буквы плясали перед глазами, звенело в ушах, и она напряжённо вглядывалась в строки письма, силясь понять написанное, но с первого раза не понимала и перечитывала снова.
Владимир писал, что расстался с Ладыженским на вторые сутки путешествия и больше его не видел, а получив письмо Филиппа, бросился к Лестоку, но найти того не смог. В свете шептались, что цесаревна Елизавета снова в опале: отправлена со всем двором в ссылку и где сей день пребывает – неизвестно. Тогда, приложив усилия, он задействовал своих столичных знакомцев, коих у общительного графа за год завелось немало, и встретился-таки с маркизом де ла Шетарди. Тот выслушал с недоумением и заверил, что ни в Риге, ни на пути к ней его никто не ждал, никаких писем ему не передавали и посланцев от Лестока он не встречал.
Дочитав, Элен беспомощно опустилась на скамеечку возле печи, сидя на которой истопник Савелий обычно растапливал голландку.
– Он чувствовал… – Филипп потёр левую сторону груди под камзолом и судорожно резко выдохнул. – Когда мы прощались, он просил позаботиться о Лизе, если с ним случится беда… Я удивился тогда. Ведь это так непохоже на него было, он никогда не отличался мнительностью. Не верил в предчувствия, сны и гадания… Господи… Как же так…
И Филипп закрыл глаза.
* * *
– Нет.
Лиза аккуратно свернула листок и протянула сестре. По щекам Элен вешними ручьями бежали слёзы.
– Он не мог погибнуть. Я бы почувствовала. И не смей оплакивать его! Он жив!
Губы существовали отдельно – чётко и ровно выговаривая слова, в то время как всё существо сжималось, содрогалось в конвульсиях дикого, нечеловеческого ужаса. Губы и ещё глаза. Сухие, неподвижные, не желавшие пролить ни единой слезинки.
Едва Элен, плача, выбежала из комнаты, Лиза бросилась к образам. Душа выворачивалась наизнанку, корчилась, билась, словно птица о прутья клетки. Рухнув на колени, она прижалась лбом к прохладным шершавым доскам.
– Матушка Пресвятая… Заступница… Пощади! Я согрешила… Тебе в чистоте Твоей грех мой неведом и того пуще отвратителен… Но знаю, Ты милосердная, Ты любишь нас, даже погрязшими в пороке и скверне… Даже блудниц, подобных мне… Сын Твой наказывает меня… Но Ты не оставь! Заступись за меня, Владычица! Разве сможет Господь отказать своей матери? Ради Твоей молитвы Он отвратит свой гнев! Упроси Его, матушка, чтобы явил величайшую милость – забрал меня, а Алёшу оставил жить! О большем не чаю, ибо знаю, как велик мой грех…
Она шептала, быстро, сумбурно, будто в горячке. Слова лились бессвязным потоком, и казалось: стоит замолчать, то, непоправимое, ворвётся в жизнь, разбив её на тысячу разящих осколков. Она шептала, повторяла одно и то же на разные лады, просила, умоляла, заклинала. Она не дерзала обратиться к Господу. Ей казалось, что грех её так велик, что ничего, кроме ещё большего гнева и отвращения, эта молитва у Него не вызовет. Да, Он позволил блуднице омыть свои ноги и отереть волосами, умастить драгоценным мирром, но та женщина сама, раскаявшись, пришла к Нему, а не приползла, стеная о помиловании, когда жизнь рухнула и погребла под развалинами.
Богородица слушала. Взгляд согревал душу, и ледяная когтистая лапа, сжимавшая мелко трепыхавшийся сгусток плоти – то, что ещё утром было Лизиным сердцем, – чуть разжималась, позволяя отсчитывать торопливые лихорадочные удары.
Она молилась весь день. Лишь глубокой ночью, когда от усталости начало звенеть в ушах, а в голове не осталось ни единой мысли, доползла до постели и, не раздеваясь, рухнула в неё.
* * *
Как-то раз, во время очередной попытки убедить Розума поговорить с цесаревной, тот, рассердясь, воскликнул:
– Сказал же – не стану я с Лизой толковать. Мало ей Лесток голову морочит! Ты бы тоже, парень, не блажил да держался от этих господ подале! Жизнь бы свою поберёг!
Алексей разозлился.
– А как мне жить?! – заорал он. – Я до могилы должен таиться да под чужими усами прятаться? Меня Тайная ищет! Схватят – на дыбу вздёрнут. Они отца моего до смерти замучили! Я даже не знаю, где он лежит, ни могилы, ни креста… Разумеешь, каково это?! Я повенчаться не могу, потому как, коли поймают – жену и детей в острог! Комплот этот – моё последнее чаяние. Единственное…
Он замолчал, отвернулся. Глубоко выдохнул, разметая гнев и загоняя назад злые слёзы, и добавил тоскливо:
– У меня, Алексей Григорич, ни дома, ни имени, ни денег нет. Да что там имени… лица своего и того не имеется.
Розум вздохнул:
– Понимаю я тебя. Да только и ты меня пойми – боюсь я за Лизавету мою. Не могу пособить. Прости…
К середине марта ноги у Алексея зажили настолько, что он начал вставать. Сперва, опираясь на костыльки, вырезанные руковитым Клементием, потом – на палку. Ступни болели ужасно. По ночам он не мог заснуть, скрипел зубами, но упорно продолжал вставать и двигаться.
Как-то на Светлой седмице Шаклуниха, вернувшись из леса, где собирала первые целебные травы для снадобий, не заходя в дом, отправилась в баню. Долго мылась, потом перестирала всю свою одежду и лишь после этого пришла в избушку.
– В Сарском чёрная оспа, – сообщила она Алексею.
Тот беспокойно взглянул на старуху:
– Кто-то заболел?
– Офицер заезжий. Ехал в столицу, почуял себя неладно, остановился на пару дён. Его в отдельном флигельке поместили. Это хорошо, может, не заразится никто…
Дня через три заглянул Розум. Алексей, опираясь на палку, сцепив зубы, ковылял вокруг избушки.
– Слыхал, какая напасть у нас? – спросил он поздоровавшись.
– Оспа?
– Она, треклятая. Лесток, как узнал, что поручик оспой болен, пользовать отказался. Приставили к болезному бабу из деревни, она уж хворала, ей безопасно – кормит, поит его. Говорят, плохой совсем, того и гляди, помрёт…
Ещё через два дня Алексей Григорьевич зашёл снова.
– Помер поручик-то, – сообщил он грустно. – Лесток распорядился весь флигель спалить. Больше вроде покуда не захворал никто.
К концу апреля Алексей окончательно оправился. Ноги ещё болели, особенно при перемене погоды, но ходил он уже без палки. Пора было собираться в дорогу.
Перед отъездом решил встретиться с Лестоком, рассказать о пропаже письма. Лесток выслушал с непроницаемым лицом, а затем не глядя бросил:
– Письмо у меня, я его забрал.
В первый момент Алексей испытал неимоверное облегчение – точно жёрнов мельничный с плеч сняли, но уже в следующую минуту с недоумением воззрился на француза.
– Отчего же вы не зашли ко мне и не сообщили, что письмо у вас? Я с ума сходил всё это время, полагая, что его выкрали фискалы…
– Я был уверен, что вы давно в могиле. – Лесток пожал плечами. – Мне ещё не доводилось видеть, чтобы при столь сильном обморожении человек оставался жив и даже на ногах… Вы, верно, в рубашке родились, да не в простой, а в шелковой.
– Что Шетарди? Елизавета Петровна встречалась с ним?
– Нет, – холодно процедил Лесток. – Её Высочество – весьма легкомысленная особа. Нынче ей живётся привольно, водит себе хороводы с девками да песни поёт, и ей не верится, что жизнь может перемениться. Она полагает, что ей ничего не грозит и она теперь век будет так жить. Словом, Её Высочество наотрез отказывается приватно встречаться с маркизом.
Алексей помедлил, ожидая, что Лесток скажет, когда он может ему понадобиться или даст какое-то задание, но тот молчал, глядя в окно. И, поклонившись, Алексей повернулся к выходу.
В эту минуту дверь открылась, и в комнату вошла высокая статная женщина в кокошнике и атласном сарафане. Алексей не сразу признал в ней Елизавету Петровну. А когда узнал, согнулся в глубоком поклоне.
Цесаревна прошла было мимо, скользнув рассеянным взглядом, и вдруг обернулась.
– Это ведь вас чудом не растерзали волки? – произнесла она, и Алексей вытянулся.
– Да, Ваше Высочество!
– Алексей Григорьевич мне сказывал о вас. Рада, что вы поправились.
– Ваше Высочество, – решился вдруг Ладыженский, – дозвольте поговорить с вами.
Она взглянула с интересом, но без удивления.
– Ну что ж, идёмте.
Елизавета Петровна вышла из комнаты, и он двинулся следом. Спустившись в сад, они медленно пошли в сторону парка, зеленевшего полупрозрачной дымкой едва проклюнувшихся листьев. Цесаревна молчала отрешённо, Алексей почтительно – ждал, когда ему будет позволено начать беседу. Он искоса поглядывал на спутницу, чувствуя невольное волнение – с этой женщиной он связал свои надежды. Какая она?
Елизавета была задумчива, скорее печальна, чем весела, и мало соответствовала образу, что сложился в воображении Алексея. Наконец, словно вспомнив о нём, она вздохнула:
– Ну, о чём вы хотели говорить?
– Ваше Высочество, вы должны занять престол! – бухнул Алексей.
Цесаревна рассмеялась, тут же став моложе и краше:
– Должна? А что, кто-то предлагает мне престол?
– Да, – твёрдо ответил он, – Франция и Швеция помогут вам завладеть троном, ежели вы дозволите предложить его вам. Скоро родится наследник, и тогда императрица отошлёт вас в монастырь. Но верные люди готовы ради вас на всё, только медлить нельзя, иначе потом может оказаться поздно!
Елизавета помолчала.
– А вы, конечно же, один из этих верных людей. И цель вашей жизни узреть меня на престоле? – проговорила она насмешливо.
– Да, сударыня. Моя цель именно в этом.
– Вы болеете за Россию и ради счастья российского расположены жизнью рисковать? – Голос цесаревны стал колючим.
– Нет, Ваше Высочество. Конечно, я радею за процветание родной державы, но рискую жизнью не из-за того. Было бы лукавством утверждать обратное, – ответил он тихо. – В вас моё последнее и единственное упование.
Елизавета взглянула удивлённо.
– Объяснитесь, – потребовала она.
И Алексей рассказал, как получилось, что он стал заговорщиком. Некоторое время она молчала.
– Да, не повезло вам… – В её голосе прозвучало сочувствие. – Но, к сожалению, в нынешнем моём состоянии я ничем не могу вам помочь.
– Можете, Ваше Высочество! – Алексей умоляюще сложил руки. – Согласитесь встретиться с Шетарди. Дозвольте господину Лестоку начать действовать в ваших интересах.
– Как же вы мне надоели с вашим господином Лестоком… – вздохнула Елизавета. – Ровно не терпится вам головы сложить, и добро бы только свои… Хорошо, я подумаю над вашими словами.
* * *
Лиза окаменела. Иной день Элен не слышала от неё ни единого слова. Лицо напоминало маску с мраморного саркофага – ни слёз, ни мимики, широко раскрытые глаза, повёрнуты вовнутрь. Лучше бы плакала, кричала, билась в истерике. По собственному опыту Элен знала, что это хороший знак – душа хочет жить, борется с горем, пытается освободиться.
Сама Элен слёзы лила постоянно – так жалко было всех: и Лизу, и Филиппа, и неулыбчивого, словно примороженного, Алексея. И стыдно было ужасно – она подозревала его в низости, а его уже и в живых-то нет…
Однажды ночью, не выдержав, Элен прокралась в комнату к сестре. Лицо спящей было мокрым от слёз. Прижав к губам зажатый в кулаке медальон, Лиза плакала. Губы шевелились в беззвучном шёпоте, творя молитву даже во сне.
Филипп поник. Мало ел, почти не спал. В смерть друга он поверил сразу.
– Это хорошо, что мы здесь, – задумчиво сказал он как-то. – Так будет проще скрыть Лизино состояние. Мы усыновим её ребёнка, и со временем она сможет выйти замуж.
Но, глядя на сестру, Элен не верила, что когда-нибудь та сможет жить обычной жизнью. Попробовала поговорить с Лизой.
– Господь дал тебе утешение – оставил Алешиного ребёнка. Сейчас ты должна думать только о нём.
Но Лиза не услышала её. Вернее, услышала вовсе не то, что хотела сказать Элен.
– Алёша жив, – проговорила она твёрдо, широко распахнутые глаза смотрели сквозь Элен. – Покуда не увижу его мёртвым, он будет для меня жив.
* * *
К избёнке Шаклунихи Алексей вернулся затемно. Ночь, звёздная, ясная уже была по-весеннему тёплой.
Возле избы ярко горел костёр, старуха сидела возле него. По исчерченному морщинами лицу метались отсветы пламени, меняя его до неузнаваемости.
– Уезжаешь? – спросила она, коротко взглянув на подошедшего Алексея.
– Да. Завтра поутру. Алексей Григорьевич коня обещал дать и проводить до ближайшего яма.
– Что ж, – Шаклуниха вздохнула, – скатертью дорога. Ангела-хранителя в путь… На вот… – Она пошарила в кармане передника и протянула Алексею перстень с агатом. – Да только выбросил бы ты его в реку…
Алексей надел кольцо на палец. На мгновение вдруг захотелось и впрямь зашвырнуть его подальше, но он одёрнул себя – что за глупости, перстень нужно вернуть Лестоку…
– Спасибо вам. – Он присел рядом с Шаклунихой на еловый ствол, лежавший возле костра. – Вы мне жизнь спасли…
– Господь спас… – Старуха, не отрываясь, глядела на огонь. – Я лишь пособила малость. Стало быть, рано тебе к Нему ещё. Три раза смерть с тобой рядом проходила и ещё дважды пройдёт, а на третий – заберёт. Нежданно заберёт, случайно… Дьявол сглазит… Помни о том. И вина не пей… Может, и обведёшь лукавого…
Под пронзительным взглядом чёрных живых глаз Алексей поёжился. Что за суеверный ужас? Ему не десять лет, чтобы в сказки верить…
Посидели молча, слушая, как потрескивают в костре смолистые еловые сучья. Неожиданно Алексей решился задать вопрос, занимавший его долгое время:
– Вы ведь не крестьянка? – проговорил он почти утвердительно. – Мне кажется, вы знатного рода. Как же в лесу оказались?
– Ишь ты, – усмехнулась старуха. – Глазастый. Не крестьянка, верно… Батюшка мой, Артамон Сергеевич, при царе Алексее Михайловиче большим человеком был.
– Как же вы стали знахаркой? – изумился Алексей.
– Так Господь управил, – вздохнула женщина. – Замуж я поперёк воли батюшкиной пошла, хотя в те поры такого и не случалось вовсе. А всё потому, что знал он: нравная я, от своего не отступлюсь, силой под венец потащат – могу и руки на себя наложить. Сцепил зубы и отдал любимому, хоть и не по нему шапка-то боярская. Всего-то мой Андрюша и был стрелецкий сотник.
Год мы прожили, такой любви ни у кого не случалось. Я когда на него глядела, в голове мутилось от счастья, так любила его…
Шаклуниха замолчала, поворошила догоравший костёр длинной палкой.
– Иному счастье по капле даруется – помаленьку, да целую жизнь. Мне же враз ушат достался. С головой счастьем окатило, видать, всё, что причиталось, разом далось. Да ненадолго… Бунт содеялся стрелецкий, слыхал, верно? Князь Хованский, пёс паскудный, сам сгинул и Андрея моего под плаху подвёл…
Я в тягости была, когда узнала. Рухнула без чувств, ребёночек мёртвый родился. Хворала долго, да не прибрал Господь, велел свой крест дальше нести. Как оправилась я, так и ушла из мира в лес…
Она посидела, склонив голову, помолчала, затем заговорила вновь:
– Я людей видеть не могла, оттого и ушла в лес, а не в монастырь. Далеко от дома забралась, выкопала в чаще землянку. Несколько лет от людей таилась, лишь зверьё лесное рядом было. Как-то медведя нос к носу повстречала, волки приходили постоянно – не трогали меня.
Я ещё, когда у батюшки жила, приживалка там одна обреталась, травами врачевала, меня привечала зело, хоть я тогда девчонка несмышлёная была. Говорила, дар у меня есть травознатный.
Прожила я в лесу несколько годов, и вот как-то поздней осенью из чащи баба ко мне вышла – заплутала. Несколько дней плутала, как не замёрзла, не знаю. А сама на сносях…
Я её в землянку к себе пустила, а она рожать наладилась. Ну, приняла я ребёночка, а из неё кровь хлещет, не останавливается. Стала я её спорышем да баданом отпаивать, и излияние прекратилось. Ослабла она только очень от блуждания по лесу да кровотраты. А у меня и еды-то никакой нет, кроме грибов сушёных да ягод. Уложила её, шкурами укрыла, она и спала целыми днями. За ребёночком пришлось мне ходить. Завернула я его в свою юбку, а чтоб не замёрз, к себе под душегрею сунула. Так и носила несколько дней. К груди материной приложу, покормлю и сызнова к себе прижимаю.
И стала меня отпускать обида на людей. Боль утихать начала…
Пять дней она у меня пролежала, а на шестой крестьяне, что её по лесу разыскивали, на нас набрели. Мужик её глазам не поверил, когда и жену, и сына живыми нашёл. Они-то покойницу уж искали, чтобы схоронить по-божески, а тут такая радость. Он мне в ноги упал, как дитя плакал… И меня вовсе отпустило…
Стали после того люди ко мне захаживать. Я их травами лечила, они мне снедь всяку приносили. Потом избёнку справили неподалёку от деревни, знахаркой я прослыла.
А после и вовсе ведьмой: мужик на меня в лесу напал, иссильничать хотел, я ж молодая ещё совсем была, красивая… – Она улыбнулась печально. – Повалил на землю, подол заголил… Я кричу, отбиваюсь, да куда там! Он здоровенный, сильный… И тут из чащи медведь вышел и прямёхонько к нам, встал на задние лапы, ревёт… Срамник этот меня бросил и наутёк. Ну, думаю, всё – мужик не измял, так медведь задерёт… А он подступил, понюхал меня, фыркнул и назад в лес ушёл.
Мужик, верно, в деревне рассказал про то кому-то, а через неделю его и впрямь медведь задрал, и пошла молва, что я ведьма. Крестьяне чураться стали, но я и не стремилась с ними якшаться, зато больше уж меня не обижали.
Костёр прогорел, из леса веяло ночной прохладой. Старуха надолго умолкла, вороша длинной палкой угли. Алексей тоже помалкивал.
– Вот так и живу… – договорила она, поднимаясь. – Уж и со счету сбилась, сколь годов. Видать, за всех Господь положил, и за мужа моего, молодым убиенного, и за сына, коему и вовсе пожить не привелось.
* * *
Утром, чуть рассвело, приехал Розум. Шаклунихи в избе уже не было – ушла собирать весенние травы.
Алексей погрузил в перемётную суму свои скудные пожитки да горшочек мази для ног, что травница вручила накануне, и они поехали. Розум, вопреки обыкновению, был хмур, малоречив – о чём-то сосредоточенно размышлял. Пару вёрст проехали в молчании.
– Куда ты нонче? – прервал, наконец, безмолвствие казак.
– В Тверь. Там невеста моя и брат…
Последнее слово слетело как-то само собой, и Алексей вдруг подумал, что верное оно, точнее и не скажешь. Кто ему Филипп, как не брат?
Розум покивал, ещё помолчали, мерно покачиваясь в сёдлах.
– Гонец к нам припожаловал, из Петербурга, – проговорил вдруг Алексей Григорьевич, когда выехали на просёлок.
Алексей взглянул вопросительно, Розум криво усмехнулся:
– С высочайшим произволением от Её Императорского Величества – спешно явиться ко двору предписано. К чему то? Как полагаешь?
Алексей пожал плечами:
– Да откуда ж мне знать…
– Вот и я не знаю… Не то государыня милость явила, не то – вовсе насупротив…
Вздохнул невесело и вновь глянул на Алексея:
– Дело у меня к тебе, Лексей, давай привал устроим, погуторим маленько…
Они спешились, отпустили лошадей попастись на свежей, едва проклюнувшейся травке, а сами присели под разлапистым деревом на обочине. Над головой легко шевелились ветки, падавшие от них яркие, будто углем начерченные, тени ползали по земле. Пахло влажной почвой, мхом и прелыми листьями.
– Я вечор[1] в конюшню-то пошёл, коня тебе приискать, глядь, а в стойле мерин чужой, – начал Розум тихо. – Конюха спрашиваю, чей таков? А это, говорит, того офицера конь, что Богу душу воротил недавно. Ну того, что от оспы помер. – Казак перекрестился. – Я поглядел, при нём сбруя справная и седло, а к седлу две сумы приторочены. Одна пустая, а во второй – бумаги.
Розум вынул из-за пазухи пакет и положил рядом с собой. Алексей посмотрел удивлённо.
– Глянул я те бумаги, а там и пашпорт, и приказ о переводе в Преображенский полк, и ходатайство от полкового командира.
Алексей Григорьевич ещё помолчал, а потом продолжил:
– И вот чего мне подумалось, парень: поручик тот из Смоленска в Петербург переведён, ехал к месту службы, там его не видал ещё никто. Собою он нерослый да ледащий, совсем как ты. И на лицо похож, только ты сивый, а он ржавый… Смекаешь, о чём толкую?




























