444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Вершинин » Механизатор 82. Том 2 (СИ) » Текст книги (страница 6)
Механизатор 82. Том 2 (СИ)
  • Текст добавлен: 6 сентября 2026, 07:00

Текст книги "Механизатор 82. Том 2 (СИ)"


Автор книги: Андрей Вершинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)

– Он придёт.

Пришёл он в пятницу.

Пришёл, правда, не он один: пришли пятеро, потому что Мишка за сутки обошёл полмастерской и всем рассказал, что «Дробота записали в артисты», и на это надо было посмотреть.

Репетировать было негде.

В клуб их не пускали, у Ганиных дома тесно, а на улице комары, – и в результате они собрались в красном уголке мастерской, между стендом «Наши маяки» и ганинскими плакатами по технике безопасности.

По дороге туда Веника перехватил гусак.

Гусак теперь работал по расписанию: он выходил из-за забора Кузнецовых примерно в шесть и стоял до темноты, и на всех прочих он орал по обязанности, а Веника ждал персонально.

В пятницу Веник попробовал палку.

Он взял у забора хворостину, шёл с ней уверенно и даже поднял, и гусак пошёл на хворостину так, что Веник хворостину бросил.

Мишка вёл счёт публично.

– Второй раунд, – объявил он с крыльца мастерской. – Инженер с палкой. Палка у гуся.

Так и получился хор мастерской.

Первый состав был такой: Дробот (бас), Мишка (никакой, но громко), Прохоров (обнаружился неплохой баритон, чего никто не подозревал двадцать лет), Дудник (слуха нет вообще, но настойчив) и Пашка Гуров, которого прислал отец, сказав «пусть при деле».

Инструмента не было.

Нина работала руками: показывала, отбивала, пела за всех по очереди, и голос у неё оказался небольшой, но такой, что через две фразы становилось понятно, зачем она четыре года училась.

Я заглянул к ним в первый вечер минут на десять.

Разучивали они что-то протяжное и, как всегда у нас, про то, что кто-то кого-то не дождался. Дробот держал низ. Мишка старательно попадал мимо. Прохоров стоял неподвижно, как в строю, и ему это дико нравилось, и он скорее умер бы, чем признался.

Я стоял в дверях и слушал, и в какой-то момент, когда они остановились, я машинально подхватил и допел две строчки.

Только не те.

Я допел из другой песни, которой в этом году ещё нет, и которая появится лет через двадцать, и которую я слышал раз четыреста в машине, и она у меня почему-то легла на этот же мотив.

Понял я это на третьем слове.

Замолчал я на четвёртом, но Нина уже повернулась.

– Что это?

– Ничего.

– Нет, вы спели. Что это было?

– Не знаю. Приснилось.

Она посмотрела на меня очень внимательно.

– Спойте ещё раз.

– Не помню.

– Пётр Сергеевич.

– Нин, я не пою. Мне медведь на ухо.

Она мне не поверила, и это было видно, но приставать не стала.

Мишка тут же вклинился и заявил, что медведь есть и что он его видел, и следующие пять минут репетиция стояла.

Пыжов узнал про хор в субботу утром и прибежал в мастерскую к обеду.

Прибежал он в белой рубашке, с папкой, и был в состоянии близком к счастью.

– Так. Значит, коллектив есть?

– Есть.

– Сколько человек?

– Пять. Будет больше.

– Отлично. Прекрасно. – Пыжов писал прямо на ходу. – У нас в феврале районный смотр художественной самодеятельности. От колхоза заявлено ноль номеров. Ноль! Мне за это в райкоме комсомола третий год…

– Гена.

– Что?

– Нам негде репетировать. И не на чем.

Пыжов остановился.

Дальше я наблюдал, как в человеке борются две вещи: страх перед Веркой и страх перед райкомом.

Райком победил довольно быстро.

Он пошёл к председателю, и председатель, который в тот день был в хорошем настроении, потому что сено шло, ответил: «Ну а чего. Пусть репетируют». И этого хватило.

Верке объявили в понедельник.

Объявили не по-человечески, а как это делается: Пыжов пришёл с бумажкой и объяснил, что клуб выделяется под репетиции коллектива три раза в неделю, с шести до восьми, и что она, как заведующая, отвечает за помещение и за сохранность инвентаря.

То есть отвечать она продолжала.

Просто теперь у неё в её единственном хозяйстве три вечера в неделю сидели чужие люди, и вела их девочка с дипломом.

Я при этом разговоре не был.

Мне потом рассказывали, что Верка не проронила ни слова, взяла бумажку, расписалась и пошла мыть полы, и что вечером клуб открыла ровно в шесть, и что за все два часа не зашла в зал ни разу.

А в субботу приехала Рая.

Приехала она автобусом в полдвенадцатого, тем же самым, и на площадке перед конторой её встречала машина председателя, чего у нас не делают ни для кого.

Вечером были танцы.

Я пошёл, потому что суббота, потому что все шли и потому что мне двадцать три года и завтра выходной.

Раиса Аркадьевна появилась в клубе в половине десятого.

Она вошла так, как входила всегда – не спеша, оглядев зал от двери, – и в зале на секунду стало тише, и девчонки посмотрели на её платье, а платье было такое, каких у нас не носят.

Ей двадцать четыре. Она четвёртый год в Красноярске.

В той жизни я на неё смотрел издали и с абсолютно собачьим выражением, и она об этом знала, и ей это нравилось, и один раз в семьдесят девятом она мне даже что-то бросила, и я потом эту фразу помнил лет пятнадцать.

В этой она приезжала ко мне в поле в мае.

Сегодня она подошла сама, минут через двадцать, когда я стоял с мужиками у стены.

– Здравствуй, Петя.

– Здравствуй.

– Пойдём выйдем? Тут не слышно ничего.

Мы вышли на крыльцо.

На крыльце было хорошо: тепло, темно, из зала било светом и «Синим инеем», и внизу, в темноте, курили и разговаривали человек десять.

Она встала близко.

– Ты изменился.

– Постарел.

– Не смешно. Ты правда изменился. Мне отец про тебя рассказывал.

– Что рассказывал?

– Что ты в феврале говорил. – Она усмехнулась. – Он тебя ругал, а голос у него был не ругательный.

Мы постояли.

Она была красивая. Она была очень красивая, и она стояла в двадцати сантиметрах, и от неё пахло чем-то городским, и всё это было ровно то, о чём я в семьдесят девятом думал ночами, лёжа вот в этом самом селе, в двух километрах отсюда.

– Я до пятнадцатого.

– Ага.

– Отец на той неделе в район уедет на три дня.

– Ага.

Она подождала.

– Петь, ты дурак или притворяешься?

– Я понял.

– И?

Тут мне полагалось что-то почувствовать.

Что-нибудь: азарт, торжество, хотя бы злорадное «ну наконец-то». Я стоял и честно прислушивался к себе, и не было ничего. Совсем ничего. Как будто мне предложили съездить в райцентр за шифером.

– Не получится, – сказал я.

– Почему?

– Не получится, Рай.

Она отодвинулась.

– У тебя кто-то есть?

– Есть.

– Кто?

– Ты её знаешь.

Рая посмотрела на меня секунды три, и я успел увидеть, как в её лице что-то делается – не обида даже, а такое короткое, детское удивление человека, который к отказам не привык вообще.

– Продавщица.

– Людмила.

– Ну-ну.

Она пожала плечами, повернулась и ушла обратно в зал, и уже от двери бросила через плечо:

– Ты тут так и останешься.

– Останусь, – согласился я.

В зале играла музыка, и в дверном проёме стоял Витька Журавлёв.

Он стоял и смотрел, как она идёт.

Он смотрел на неё третий год, о чём я узнал прошлой осенью и совершенно случайно, и он смотрел так, что мне захотелось встать между ним и дверью.

Я подошёл и встал рядом.

– Витёк.

– Чего.

– Пойдём покурим.

– Не хочу.

– Пойдём. – Я вытащил его на крыльцо, и мы там стояли молча минут пять, и он курил, и ничего мы друг другу так и не сказали.

Потом вышла Людка.

Вышла она в цветном платье, с мокрыми висками, потому что натанцевалась, и встала с другой стороны от меня, и взяла меня под руку – просто взяла, при всех, как берут своего.

Человек десять это увидели.

К утру это знало село.

– Ты чего тут стоишь? – спросила она.

– Курю.

– Ты не куришь, когда я танцую.

– Пойдём танцевать.

– Пойдём.

Домой я шёл во втором часу, один, и было тепло.

Дошёл до своего забора, постоял и почему-то посмотрел на клуб.

В клубе горел свет, и на крыльце ещё кто-то стоял, и оттуда доносилось, и я подумал, что в понедельник в этом клубе с шести до восьми будет петь Дробот, и что Верка будет мыть полы в фойе и не зайдёт.

И что за всё это лето единственный человек в селе, которому здесь по-настоящему нечего делать, – это девочка с синим дипломом, у которой в руках теперь есть настроечный ключ, выточенный дедом-токарем из обрезка трубы.

Про Раю я вспомнил уже в постели и удивился, что вспомнил только сейчас.

Потом заснул.

Глава 9

Десятого июля я метал свой стог.

Мы его метали втроём: я, мать и Мишка, который пришёл сам, без приглашения, потому что у нас так заведено – на стог зовут, а он приходит и без зова, и потом ты идёшь к нему.

Сено мы возили из-за оврага на лошади.

Лошадь звали Майка, ей было лет пятнадцать, и она была из тех колхозных лошадей, которых уже не запрягают в работу, а выдают по воскресеньям на своё сено. Шла она сама, останавливалась сама и трогалась только после третьего слова.

Стог у нас вышел кривоват.

Я вершил сам, потому что Семёныча в воскресенье не дозовёшься, а к вечеру он и вовсе ушёл к Сорокиным. Метал я по памяти: с пузом, внахлёст, чесал сверху граблями. Вышло не как у Семёныча, но воду держать будет.

Мать смотрела снизу и командовала.

– Правее клади!

– Куда правее?

– Туда правее! Он у тебя на сторону пошёл!

– Мам, он ровный.

– Он ровный, пока я не смотрю.

Мишка подавал вилами и рассуждал.

Он рассуждал о том, что стог – это как жизнь: сперва кладёшь абы как, потому что широко, а потом сводишь, и вот тут-то и выясняется, что клал криво. Развить мысль он не успел, потому что уронил охапку себе на голову.

Кончили мы к двум.

Я слез, отряхнулся, и мы сели прямо на землю в тени стога, и мать достала узелок: хлеб, огурцы, яйца, соль в спичечном коробке и бутылку молока, которая к этому времени согрелась.

Съел я всё, что мне дали, и ещё то, что не доели.

Потом лёг на спину и минут пятнадцать смотрел, как над стогом ходят стрижи.

Спина у меня после вершения гудела, ладони горели, за шиворотом была труха, и я был совершенно, по-собачьи счастлив.

Про Гурова мать обмолвилась, когда мы шли домой.

– Гуров-то сегодня год.

– Какой год?

– Как не пьёт.

Я остановился.

– Прямо сегодня?

– Прямо сегодня. Десятого. – Мать поправила грабли на плече. – Он в прошлом году десятого пришёл с фермы и лёг, а одиннадцатого встал и не пошёл в магазин. Верка Тюрина рассказывала, ей его баба говорила.

– И что, все считают?

– Бабы считают. Мужики нет.

Зашёл я к нему часов в пять, по дороге на речку.

Кузня стояла на отшибе, за мастерской, и в воскресенье там делать было нечего, но Гуров всё равно там был: сидел на пороге и что-то правил напильником – не по работе, а для себя, какую-то петлю.

Пашки не было, Пашка убежал на речку с пацанами.

– Здорово, Степан Егорыч.

– Здорово.

Я сел рядом на порог.

Мы посидели молча: он правил петлю, я курил.

– Сегодня десятое.

Напильник остановился.

Гуров посмотрел на петлю, потом на напильник, потом опять на петлю.

– Ну.

– Год.

– Год.

Он положил напильник на колено.

– Считаешь, что ли?

– Не я. Бабы считают.

– А. – Он усмехнулся куда-то в сторону. – Ну, бабы.

Я встал и протянул руку.

Он вытер ладонь о штанину и пожал – рука у него была как деревяшка, вся в застарелых ожогах, и жал он аккуратно, потому что знал, что может сломать.

И всё.

Больше мы про это не говорили ни в тот день, ни потом ни разу.

Я пошёл дальше, к речке, и уже метров через двести подумал, что в той жизни его нашли замёрзшим у околицы – то ли через три года после того, как я его увидел стариком на ферме, то ли через четыре, точно я не помню, а вот про околицу помню хорошо.

Больше я про это думать не стал.

Была жара, и вода в реке была тёплая, и я в ней просидел час.

Лекция была объявлена на семь.

Про неё знали с четверга: Пыжов повесил объявление на сельпо, на клубе и на конторе, и в объявлении было написано: «10 июля в 19 час. в клубе состоится лекция общества „Знание“ на тему МЕЖДУНАРОДНОЕ ПОЛОЖЕНИЕ. Лектор из района. Приглашаются все».

«Приглашаются все» было подчёркнуто дважды.

Народу пришло тридцать два человека.

Я знаю точное число, потому что Пыжов считал по головам и потом при мне записывал в отчёт, и лицо у него при этом было счастливое, потому что в прошлый раз пришло девять.

Пришли: пенсионеры, которым интересно всё; бабы, которым надо было куда-то деть воскресный вечер; человек восемь мужиков, зашедших переждать до танцев; школьники, согнанные учительницей; Ганины; и я.

Верка стояла у двери и следила, чтобы не курили.

Лектора звали Лариса Дмитриевна.

Ей было года тридцать два. Тёмный костюм, белая блузка, туфли на низком каблуке, папка. Она приехала на колхозном «газике», который за ней послали в райцентр, и на лице у неё было выражение человека, который сегодня читает четвёртую лекцию.

Она встала за стол под сатином и начала.

Читала она хорошо.

Это надо сказать честно: она читала грамотно, ровно, с интонацией, и материал знала, и это было не бормотание по бумажке, а нормальная работа. Про Женеву, про переговоры, про размещение, про то, чем ответит Советский Союз, – сорок минут, чётко, с цифрами и без единой запинки.

Слушали её примерно так, как слушают дождь.

Через двадцать минут задняя половина зала разговаривала. Мокеиха уснула сидя, не выпуская сумки. Мишка что-то втолковывал Дуднику. Двое пацанов пускали по проходу жука.

Она это видела и всё равно дочитала до конца.

– Вопросы будут?

Тишина.

Пыжов из первого ряда завертел головой на зал с угрозой.

Тогда встал дед Мещеряков.

– А вот скажите. Война будет?

По залу прошло движение: вопрос был тот самый, ради которого половина и пришла.

– Советский Союз, – начала Лариса Дмитриевна, – последовательно выступает за разрядку международной напряжённости и делает всё, чтобы не допустить…

– Это я слыхал. Ты скажи: будет или нет?

– Не будет.

Дед сел, вполне удовлетворённый.

Дальше встала баба с середины и спросила, почему в райцентре нет мяса. Ей объяснили, что это не по теме. Она возразила, что как это не по теме, если он в докладе про продовольствие говорил. Ей ещё раз объяснили. Она села и до конца вечера смотрела с обидой.

Ганин конспектировал.

Он сидел во втором ряду с Ниной и всю лекцию писал в тетрадку, и писал он всерьёз, с подчёркиваниями, и, когда она назвала количество ракет, он это количество записал и обвёл.

Руку он поднял вторым.

– Простите. Вы сказали «в европейской части». Вы имеете в виду географическую Европу или зону, которая в договорных документах обозначается иначе?

Зал повернулся.

Лариса Дмитриевна помолчала секунду.

– В документах иначе, – ответила она. – Вы правы. Я упростила.

– Спасибо. Я просто уточняю.

Кто-то сзади громко произнёс: «Ну очкарик». Кто-то другой шикнул.

Нина в это время сидела очень прямо и смотрела в одну точку перед собой, и по ней было понятно, что она этот вопрос слышала ещё дома и просила его не задавать.

Потом кто-то с задних рядов спросил про негров в Америке.

Лариса Дмитриевна ответила и на это, и я по её лицу видел, что этот вопрос ей задают в каждом хозяйстве и что он у неё идёт под номером.

– Ещё вопросы?

И я, как дурак, поднял руку.

Я не собирался.

Я вообще собирался просидеть этот вечер, глядя в затылок Дуднику, и потом пойти на танцы, но она назвала цифру, и цифра была неправильная – не то чтобы неправильная, а старая, из позапрошлогодних материалов, и меня дёрнуло.

– Вы сказали – с декабря прошлого года. А по последним данным они начали не в декабре.

Она подняла голову.

– По каким данным?

Тут я и понял, что зря.

– По газетным.

– По каким газетам?

– Не помню. Какая-то центральная.

Она смотрела на меня секунды три.

Смотрела внимательно, без раздражения, и что-то у неё в лице поменялось – она перестала быть человеком, читающим четвёртую лекцию.

– Вообще вы правы. – Она положила указку. – В методичке стоит декабрь, но это устаревшая формулировка. Спасибо.

И записала себе в блокнот.

Зал на это никак не отреагировал. Зал в этот момент уже вставал, потому что было без десяти восемь, а в восемь начинались танцы, и полсела ждало под дверью.

Дождь пошёл в половине девятого.

Пошёл он не как обычно, а сразу стеной: сначала ударило по крыше клуба так, что в зале перестало быть слышно радиолу, потом кто-то открыл дверь, и в фойе полетело.

Гроза стояла над селом час с лишним.

Первое, о чём подумали в клубе все одновременно, было сено.

По залу пошло: у кого сметано, у кого лежит в валках, у кого копны не свезены. Копны после такого ливня – это неделя, и то если распогодится, и это все посчитали в уме за две секунды.

Четверо мужиков ушли под дождь сразу.

Мишка тоже дёрнулся, но остался, потому что у него было сметано вчера.

Наутро оказалось, что зря остался.

Мой стог, который мать всё утро обзывала кривым, стоял и держал: вода с него сошла по бокам, внутри было сухо, и я, чего греха таить, сходил на него посмотреть до завтрака. А у Мишки верхушка села набок, и в неё натекло, и он потом двое суток его перекладывал и рассказывал всем, что это из-за ветра.

Танцы от этого только выиграли: уйти всё равно было некуда, и в зале набилось столько народу, сколько не набивалось с Нового года, и было душно, весело и мокро.

Я танцевал с Людкой три раза подряд, а потом её перехватили девчонки.

Я вышел в фойе и там увидел Пыжова.

Пыжов был в состоянии, близком к панике.

– Петь! Петь, ты не видел Витьку?

– Какого?

– Журавлёва! Он на «газике»!

– И что?

– Так лекторшу везти! А он говорит – не поеду!

Витька стоял тут же, у стены, спокойный и мокрый, и держал в руке ключи.

– Не поеду.

– Витя!

– Гена. – Витька говорил без всякого раздражения, как говорят про очевидное. – До трассы восемь километров. Из них четыре по чернозёму. Ты знаешь, что такое чернозём после такого дождя?

– Ну…

– Это не грязь. Это клей. Я туда заеду и сяду через километр, и буду сидеть до утра под дождём вместе с ней. Тебе так лучше?

Пыжов заметался.

– А трактором?

– Трактором можно, – согласился Витька. – Только у тебя тракторист сейчас в зале танцует, а трактор в мастерской, а до трассы ей потом ещё до района как-то. На чём? Ночью?

Он был совершенно прав.

Я стоял и слушал и в разговор не лез, потому что понимал, чем это кончится, и мне почему-то не хотелось, чтобы это кончилось мной.

Кончилось Пыжовым.

Он сбегал, вернулся с ключом от конторы и объявил, что Ларису Дмитриевну определяют ночевать в конторе, в красном уголке, где стоит диван, и что бельё сейчас принесёт Клавдия.

– В конторе? – переспросила Верка.

– А куда? В гостиницу?

Гостиницы у нас нет с шестьдесят четвёртого года.

Провожать её пошёл я.

Пошёл потому, что до конторы триста метров, потому что темно, потому что дождь и потому, что Пыжов посмотрел на меня, а я не отвернулся.

Мы вышли под навес.

Лило по-прежнему. Улица превратилась в реку – по колеям шла вода, и в свете лампочки над клубным крыльцом было видно, как она несёт солому и щепки.

– У меня туфли.

– Вижу.

– И я в них с семи утра.

Я снял сапоги.

– Надевайте.

– Что?

– Надевайте. Мне босиком проще, я тут вырос.

Она посмотрела на сапоги, потом на меня, потом на улицу.

– Вы серьёзно.

– Абсолютно.

Она надела.

Сапоги были ей велики размера на четыре, и она в них шла, как в лыжах, и на середине улицы начала смеяться, и смеялась потом ещё минуты три, и это был первый раз за вечер, когда я услышал её нормальный голос.

Мы дошли за десять минут.

Я промок насквозь, ноги у меня были по щиколотку в глине, и на крыльце конторы я минуты две отмывал их из лужи.

В конторе горела одна лампочка в коридоре.

Сторож дед Прокоп сидел у входа с лампой и с газетой, кивнул нам и опять уткнулся.

Мы прошли в красный уголок.

Там стоял диван, накрытый бельём, которое Клавдия действительно принесла, стол, графин и на стене портрет.

– Электрочайник есть? – спросила она.

– У нас, Лариса Дмитриевна, лампочка одна на этаж.

– Ясно.

Она села на диван, сняла мои сапоги и поставила их аккуратно рядом, носками к стене.

– Спасибо.

– Не за что.

– Есть за что. – Она подняла голову. – Вы мне сегодня первый за год задали вопрос по теме.

– Не может быть.

– Может. – Она усмехнулась. – Я читаю двенадцать лекций в месяц. Одиннадцать месяцев в году. Мне задают три вопроса: будет ли война, почему нет мяса и про негров. Причём именно в таком порядке.

Я засмеялся.

– Вы не смейтесь. – Она подтянула колени. – Я не жалуюсь. Я просто хочу сказать, что я сегодня удивилась.

Дождь бил в окно.

Я стоял посреди красного уголка, мокрый, босой, с сапогами в углу и с мыслью, что сейчас надо попрощаться и идти домой.

– Пётр. А вы кем работаете?

– Тракторист.

– Ага, – сказала Лариса Дмитриевна.

И больше ничего не прибавила.

Про то, что было дальше, я рассказывать не буду.

Скажу только, что дождь шёл до трёх часов ночи, что диван в нашем красном уголке узкий и с валиком, который никуда не девается, и что портрет со стены пришлось в какой-то момент снять и поставить лицом к стене, потому что она попросила.

Она была умная, весёлая и очень усталая женщина тридцати двух лет.

Она четыре года ездила по хозяйствам с папкой, и её никто никогда ни о чём не спрашивал, и в райцентре у неё была мать, две комнаты и никого больше, и всё это она рассказала мне сама, между делом, и я не переспрашивал.

Я ей ничего не обещал.

Она ничего и не спрашивала, и это, наверное, было самое лучшее, что между нами произошло.

Под утро она заснула, а я лежал и слушал, как кончается дождь.

Ушёл я в начале пятого, когда стало сереть.

Сапоги свои я забрал, потому что идти в них было в чём, а она оставалась в конторе до девяти, пока за ней не пришла машина.

Дед Прокоп сидел в коридоре и не спал.

Он на меня посмотрел поверх газеты.

Газета была позавчерашняя.

– Утро, дядь Прокоп.

– Утро.

Больше он ничего не прибавил, и я вышел.

К десяти утра это знало село.

К обеду были подробности, из которых половина была неправдой, а вторая половина неправдой не была. К вечеру Мишка на стану уже излагал версию, в которой я вынес лекторшу из клуба на руках через реку, и версия эта имела успех.

Мужики отнеслись с уважением и без всякого удивления.

Бабы отнеслись хуже.

Мать за весь понедельник не сказала мне ни слова, и это вышло гораздо выразительнее, чем если бы высказалась. Она просто ставила передо мной тарелки чуть громче, чем нужно, и один раз, когда я сам полез за хлебом, убрала хлебницу на сантиметр дальше.

А в понедельник Нина настраивала пианино.

Клуб ей выделили с шести, и она пришла в шесть, с ключом деда Мещерякова, с камертоном и с двумя войлочными клиньями, которые сделала сама из старого валенка.

Возилась она четыре часа.

Настройка – это не то, что можно посмотреть: человек сидит, бьёт одну ноту, крутит, бьёт снова, крутит обратно, и так двести раз подряд, и звук при этом стоит такой, что нормальный человек через десять минут уходит.

Ушли не все.

Сначала в зале сидело человек пятнадцать – пришли на диковинку. Через полчаса осталось шестеро. Через час – трое: Пашка, Мокеиха и я.

Мокеиха вязала.

Одну струну Нина порвала. Она при этом произнесла одно короткое слово, которого от неё никто не ожидал, и мы с Пашкой сделали вид, что не слышали.

Кончила она в десятом часу.

Потом посидела молча, размяла кисти и поставила руки.

Так я в первый раз услышал, как она играет по-настоящему.

Играла она минут пять.

Я в музыке ничего не понимаю. Я не знаю, что это было, и не спросил. Знаю только, что это был совсем другой инструмент, чем тот, на котором Верка второй год лупила «Пусть всегда будет солнце» на школьных утренниках, и что Мокеиха перестала вязать.

Верка стояла в дверях.

Она стояла там всё это время, с тряпкой, и не зашла, и не ушла, и когда Нина кончила, повернулась и пошла в фойе, и я слышал, как она там двигает вёдра громче, чем нужно.

Про международное положение на стану говорили два дня.

Говорили так, как у нас всегда говорят про то, что привёз приезжий: не о самом предмете, а о том, чему это противоречит.

– Не будет войны, она обещала.

– Ну и хорошо.

– А чего тогда пацанов гребут?

– Так их всегда гребут.

– Всегда, да не всегда.

Гнидин заметил, что если не будет войны, то непонятно, почему в райцентре второй год не купишь сапог. Ему возразили, что сапоги тут ни при чём. Он стоял на том, что при чём, потому что всё из одного кармана. С этим неожиданно согласились.

Дудник спросил у меня, что я там спрашивал про декабрь.

– Дату уточнял.

– Зачем?

– Она неправильную назвала.

Дудник подумал.

– А ты откуда знаешь?

– Читал.

– Где?

Вот на этом месте разговор у меня в последнее время застревал регулярно, и я к этому был готов.

– В «Правде». В прошлом году.

– Ты «Правду» читаешь?

– В сортире, – ответил я, и на этом всё кончилось, потому что мужики заржали, а Мишка немедленно рассказал историю про то, как у него дед подтирался «Огоньком» и как ему за это ничего не было.

Людка тоже промолчала.

Она в среду в сельпо отпустила мне папиросы, взяла деньги, отсчитала сдачу и посмотрела на меня ровно одну секунду.

– Ну и как лекция? – спросила она.

– Про международное положение.

– Понятно.

И повернулась к следующему.

Вот это была единственная минута за всё то лето, когда мне было по-настоящему стыдно.

Стыдно мне было часа полтора.

А в четверг мы поехали за ягодой.

Клубника в тот год пошла дурная – после дождя за три дня налилась так, что в логах за третьей бригадой было красно.

Поехали на летучке, человек восемь, после смены.

Собирали часа два.

Клубника в логу растёт не кустами, а полосами, по склону, и берут её сидя на корточках и передвигаясь боком, и через сорок минут ты уже не разгибаешься, а перекатываешься.

Я набрал ведро и полведра сверху.

Ели, разумеется, тут же и без всякой меры. Людка приехала с нами и первые полчаса собирала, а потом бросила и стала есть, а потом легла в траву и объявила, что больше не может.

– У тебя губы синие.

– У тебя тоже.

Костёр развели у старицы, когда стало темнеть.

Жарили хлеб на прутиках – обыкновенный чёрный хлеб, насаженный на палку и подержанный над углями, – и это дурацкое лакомство, о котором в городе никто не знает, а тут оно на первом месте после мороженого.

Прохоров привёз откуда-то гармонь и оказалось, что он умеет.

Умел он на трёх аккордах и с одной песни, но этого хватило, и Дробот, которого никто не просил, вдруг подхватил низом, и стало неожиданно хорошо. Мишка орал громче всех и мимо.

Купались в старице в темноте.

Вода в старице стоячая, тёплая как чай, и дно илистое, и Мишка провалился в бочаг с головой и вылез с пиявкой на животе. Пиявку рассматривали всей компанией минут десять, при свете головёшки, с обсуждением и версиями, и Мишка стоял мокрый и терпел, потому что был в центре внимания.

Потом сидели у огня и сохли.

Людка сидела рядом, привалившись, и от неё пахло дымом и клубникой, и я держал руку у неё на спине, и никто на нас не смотрел, потому что все давно всё поняли.

Домой вернулись в первом часу.

Я лёг, и перед глазами у меня всё ещё стояла эта клубника – красная, между листьев, – и от рубахи, брошенной на стул, пахло дымом.

Мне было двадцать три года, и я за то лето не пропустил ни одного вечера.

Ни одного.

Заснул я, не домыв ноги.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю