Текст книги "Механизатор 82. Том 2 (СИ)"
Автор книги: Андрей Вершинин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)
Мы помолчали.
– Ладно, – сказал я. – Тогда молчи.
– Если ко мне обратятся напрямую…
– Тогда отвечай коротко и про технику. Про трубы, про уклоны, про что хочешь. Просто не открывай рот первым.
– Хорошо.
Нина в это время собирала со стола и на нас не смотрела.
Собирала она медленнее, чем нужно.
Комиссия приехала во вторник в четвёртом часу, на двух машинах.
Приехало пятеро.
Возглавлял инспектор райисполкома по фамилии Гундарев – грузный мужчина лет пятидесяти, в рубашке с короткими рукавами, с портфелем и с тем выражением лица, какое бывает у человека на четвёртом объекте за день. С ним женщина из того же отдела, Тамара Игнатьевна, худая, в очках на цепочке, с блокнотом. С ними Аркадий Павлович, Гаврилыч и ещё один.
Ещё один был из ПМК.
Я его увидел последним, когда он вылезал из второй машины, и у меня внутри что-то опустилось.
Он был молодой, лет тридцати, в галстуке, и в руках у него была папка. Приехал он не по вводу жилья. Приехал он потому, что в ПМК номер четыре тринадцатого июня поступил заказным письмом акт на девятнадцать пунктов.
Всё это стадо пошло по тропинке к крыльцу.
Тропинка держалась. Герань стояла на всех трёх подоконниках, а из трубы шёл дым, потому что мать топила с шести утра, и на плите доходили щи, и запах из открытой двери был такой, что Гундарев ещё от калитки повёл носом.
Нина вышла на крыльцо, вытирая руки о фартук.
Фартук был мамин.
У верёвки Тамара Игнатьевна притормозила.
Гнидинские кальсоны висели рядом с Нининой кофтой, и разница бросалась в глаза даже мне: короткие, широкие в поясе и явно с другого человека.
– А это чьё? – спросила она без умысла, просто потому, что глаз зацепился.
– Мужнины, – отозвалась Нина с крыльца. – Рабочие. Ему в правлении выдали, что было, то и дали. Он в них яму копает.
Тамара Игнатьевна посмотрела на Ганина, который стоял тут же – тощий, длинный, в очках, – и сочувственно покивала.
– Это они умеют.
Дальше я стоял у забора и смотрел, как это делается.
– Здравствуйте! Ой, вы извините, у меня руки… Заходите, заходите, у меня там на плите.
– Ганина Нина?
– Нина Сергеевна. Проходите, только вы через порог осторожно, я его всё мужа прошу подбить.
Она провела их в дом.
Я пошёл следом, потому что во дворе стоять было хуже, чем внутри.
В доме было жарко и пахло щами, капустой и мытыми полами. На столе стояла недопитая кружка. На спинке стула висело полотенце. Тюль с прожжённой дырой висел дырой к стене.
Тамара Игнатьевна открыла блокнот.
– Вселились когда?
– Шестого июня. – Нина ответила мгновенно и совершенно спокойно. – Шестого приехали, шестого и ночевали, прямо на чемоданах. Я в первую ночь плакала, честно скажу.
– Что так?
– Ой, ну а как. – Нина махнула рукой. – Двадцать три года, из города, приезжаешь – темно, ничего не знаешь. А наутро вышла – а тут такая красота. Вы видели, какой у нас вид с крыльца?
Гундарев видел.
– Дом-то как? – спросил он.
– Дом хороший.
Сказано это было так просто, что я поверил.
– Просторный, – продолжала Нина. – Потолки высокие, окна на юг. Мы за две недели уже обжились. Вон герань, я её у соседки взяла отросточками, она у меня прижилась.
Мокеихина герань стояла на подоконнике в жестянке из-под краски и цвела как проклятая.
Тамара Игнатьевна записала.
– А удобства?
Вот здесь.
Я стоял у притолоки и почувствовал, как у меня напряглась спина.
– С удобствами пока не всё, – призналась Нина с той интонацией, с какой говорят о мелком домашнем неудобстве. – Воду не подвели, носим с колонки. Я вам честно скажу – я даже похудела.
Женщина из района засмеялась.
Она засмеялась искренне, и вот в эту секунду всё было кончено, потому что дальше она уже была на стороне Нины и записывала то, что Нина ей говорила.
– А ванна-то стоит?
– Стоит. Мы в ней пока картошку держим.
Смеялись все, включая Гундарева.
Смеялся и Аркадий Павлович – коротко, ровно на столько, на сколько положено.
Человек из ПМК всё это время молчал и осматривался.
Потом он открыл папку.
– Позвольте. – Он говорил вежливо. – Ганин Эдуард Вениаминович – это ваш супруг?
– Мой.
– Он направил в наш адрес акт. От тринадцатого июня. Девятнадцать пунктов.
– Направил.
– В акте, в частности, указано на сырость стен и отслоение обоев.
Нина обернулась к стене.
Обои отслаивались там же, где отслаивались десять дней назад, по верхнему шву, и никуда они не делись, и любой, кто поднял бы глаза, увидел бы это за секунду.
– Так а он же инженер.
– В смысле?
– В смысле – по технике безопасности. – Она развела руками. – Он у меня всё пишет. Он Дарье Тимофеевне крыльцо перебрал и в тетрадку записал. Он в первый же день дом обошёл с рулеткой. Я ему говорю: Эдик, ну живи ты уже, а он говорит – зафиксировать надо.
Тамара Игнатьевна фыркнула.
– Мой такой же, – сообщила она.
– А стены? – не сдавался ПМК.
– Стены сохнут. Мы топим.
– В июне?
– В июне. – Нина посмотрела на него ясными глазами. – Так а как ещё сушить.
Веник стоял справа от неё, у печки.
Он стоял, опустив руки, и лицо у него было такое, будто он что-то считает в уме и всё время сбивается.
Один раз он открыл рот.
– Простите, – начал он, – я должен уточнить, что по пункту пять…
– Эдик, – не глядя на него, – налей людям чаю.
И он пошёл наливать чай.
Уехали они в начале шестого.
Уехали довольные. Гундарев на прощание пожал Ганину руку и заметил, что молодым специалистам надо помогать и что колхоз тут молодец. Тамара Игнатьевна взяла у Нины рецепт какой-то заливки для огурцов, который Нина услышала от моей матери накануне и запомнила с первого раза. Человек из ПМК уехал последним и, садясь в машину, оглянулся на дом.
Аркадий Павлович перед отъездом посмотрел на меня.
Посмотрел и ничего не сказал, и это, в общем, было лучшее, на что я мог рассчитывать.
Машины ушли.
Стало очень тихо, как бывает во дворе после того, как из него все уехали, и слышно стало, как в доме на плите булькает.
Нина стояла на крыльце.
Она сняла фартук, свернула его и держала в руках, и лицо у неё было усталое, обыкновенное и довольное.
Веник вышел следом.
Он встал рядом с ней, в двух шагах, постоял и потом негромко:
– Ты ни разу не сбилась.
Нина повернула голову.
– Что?
– Ты ни разу не сбилась, – повторил он. – Я следил. Ни разу.
Он говорил без злости – как человек, который наблюдал явление и теперь его описывает.
– Я не знал, что ты так умеешь, – сказал Ганин.
Нина посмотрела на него.
Она смотрела секунды три, не больше, и я стоял в шести шагах и видел её лицо целиком, и я вам скажу, что там ничего особенного не отразилось. Просто из него ушло то, что в нём было десять минут назад.
– Пойду сниму щи. – Она ушла в дом.
Веник остался на крыльце.
Он постоял, поправил очки, и тут заметил, что я стою у забора и всё слышал, и на секунду страшно смутился, а потом сделал вид, что ничего не было.
– Спасибо вам.
– Не за что.
– Нет, я вам действительно…
– Эдуард. – Я поднял руку. – Не надо.
Домой я шёл через всё село.
По дороге я думал не про них.
Я думал, что кальсоны Гнидина висят на верёвке и что их надо вернуть выстиранными, и что герань Мокеихе надо отнести не позже пятницы, иначе она придёт сама с распиской, и что расписка эта лежит у неё за иконой и переживёт нас всех.
Потом я всё-таки подумал про них.
Подумал я вот что: что человек может четыре дня копать яму, топить печь в тридцать градусов и написать девятнадцать правдивых пунктов, – и всё это будет стоить меньше, чем пять минут вранья, сказанного вовремя и с хорошим лицом.
И что он это только что понял.
И что она поняла это давно, а сегодня узнала, что он про неё думает.
Дальше я про это думать не стал, потому что дальше начиналось про меня, а мне двадцать три года и через два месяца сенокос, уборка и ещё сто дел.
Мать сидела дома довольная собой сверх всякой меры.
– Ну?
– Уехали.
– А щи ели?
– Ели.
– Много?
– Мам, они по два раза брали.
Мать кивнула так, будто вопрос решался именно этим.
– Ниночка молодец.
– Молодец.
– Она бойкая.
– Бойкая.
– Это хорошо. – Мать убрала со стола. – С таким мужиком надо бойкой быть, а то он её со своими бумажками в гроб вгонит.
Я ел и молчал.
Ночью, когда шёл в сени, посмотрел в окно.
Свет у них горел. В окне висела клавдиина зелёная занавеска, тяжёлая, конторская, и сквозь неё ничего не было видно, и из-за этого дом выглядел особенно жилым.
Яма как была, так и стояла – метр восемьдесят, недокопанная, с валом земли по краю.
Про неё за весь день не спросил никто.
Глава 6
Двадцать седьмого пошёл дождь, первый за девятнадцать дней, и пошёл он в четыре утра и не собирался кончаться.
Я проснулся от его звука по крыше и минуты три лежал и слушал.
Это, между прочим, отдельное удовольствие, которого в городской жизни нет вовсе: лежать под тёсовой крышей в пятом часу утра, когда по ней идёт дождь, и знать, что в поле сегодня не выйдешь.
Мать всё равно ушла на дойку.
Коровам дождя не объяснишь.
Я встал в шесть, поел, надел плащ и пошёл в мастерскую, и по дороге промок до колена, потому что трава на обочине стояла по пояс и была полна воды.
Есть я хотел уже к семи, хотя вышел из дому в половине седьмого, и всю дорогу до мастерской думал про то, что мать оставила на печке.
В мастерской собрались все.
Собрались не потому, что кто-то велел, а потому, что в дождь механизатору деваться некуда: домой нельзя, там сразу найдут работу, а тут курилка, верстак и разговор.
К восьми народу набилось человек двадцать пять.
Тимофеев прошёл через мастерскую, посмотрел на это стадо, и на лице у него появилось выражение человека, которому в голову пришла мысль.
Мысль он не удержал.
– Так. – Главный инженер остановился. – Раз все здесь. Ганин!
Красный уголок у нас был в торце мастерской, за перегородкой.
Там стояли четыре ряда скамеек из горбыля, стол под красным сатином, фикус, погибший ещё при мне пацаном и с тех пор заменённый на другой, тоже погибший, и стенды по стенам.
Стендов было три.
Один – соцобязательства с прошлого года, второй – «Наши маяки» с фотографиями, третий – пустой, с одной надписью наверху: «Техника безопасности». Он висел пустой, сколько я себя помню.
Сегодня он был не пустой.
За выходные его кто-то оформил: наклеил четыре плаката, повесил на гвоздике папку с надписью «Инструкции» и написал от руки на листе ватмана столбик из фамилий ответственных.
Плакаты были свежие, из района.
На первом мужик в комбинезоне лез рукой в работающий механизм, и было написано, что так нельзя. На втором мужик стоял под поднятым грузом. На третьем мужик курил у бочки. На четвёртом мужик просто лежал, и было непонятно, что именно он нарушил.
Веник стоял у стола.
На нём была та же рубашка, кирзачи и очки, а на столе перед ним лежала папка, журнал в коленкоровой обложке и ручка.
Мужики рассаживались минут пять, с грохотом, с шутками и с тем особенным весельем, какое бывает у взрослых людей, которых посадили за парты.
– Товарищи, – начал Ганин.
Задние ряды крякнули.
– Товарищи, сегодня мы проводим вводный инструктаж по технике безопасности при проведении сеноуборочных работ. Инструктаж проводится в соответствии с типовой инструкцией, утверждённой в тысяча девятьсот семьдесят девятом году. По окончании инструктажа каждый из присутствующих расписывается в журнале.
– А чего сразу не расписаться? – крикнул Дудник. – Мы распишемся, а ты нас отпустишь.
Смех.
– Роспись без инструктажа недействительна, – ответил Ганин.
– А с инструктажем действительна?
– Да.
– А если я сейчас послушаю и всё забуду?
Ганин посмотрел на него.
– Роспись всё равно будет действительна.
Сказал он это без всякой иронии, просто как факт, и в комнате никто не поднял головы.
Он читал сорок минут.
Читал он подряд, по пунктам, ровным голосом, и в первые десять минут его слушали, потому что было интересно, как долго он выдержит. Потом стали разговаривать.
Потом Гнидин поднял руку.
Он поднял её всерьёз, как в школе, и Ганин ему кивнул.
– Ты вот говорил, что при обрыве ремня надо заглушить двигатель.
– Правильно.
– И дождаться полной остановки.
– Правильно.
– А потом надевать.
– Да.
– Хорошо. – Гнидин положил руки на колени. – У меня на косилке ремень слетает шесть раз за смену.
В уголке стало тише.
– Значит, шесть раз глушить.
– Шесть раз глушить, – согласился Гнидин. – Пускач шесть раз дёргать. Каждый раз минут десять, если по-хорошему. Час в смену. Нормы я тогда не делаю.
– Невыполнение нормы не является основанием для нарушения требований безопасности.
Гнидин кивнул.
Он кивнул очень удовлетворённо, как человек, который наконец получил нужный ему ответ и теперь будет им пользоваться год.
Следующим встал Прохоров.
Прохоров у нас старший из шофёров, двадцать лет за баранкой, и поднялся он не спеша и всем корпусом.
– По людям вопрос.
– Слушаю.
– Мне завтра баб на покос везти. Восемнадцать человек. Куда я их дену?
– В кузове перевозка людей запрещена.
– А в кабине трое.
– Трое.
– А остальные пятнадцать?
– Автобусом.
– У нас автобуса нет.
– Значит, нельзя.
Прохоров помолчал, обдумывая, и в этой паузе было столько удовольствия, что её слышно было в задних рядах.
– Ты запиши, – попросил он наконец.
– Что записать?
– Что мне сказали пятнадцать баб на покос не везти.
– Я запишу.
– Ты в журнал запиши.
– В журнале это не предусмотрено. Я запишу отдельно.
И записал.
Дальше пошло всерьёз.
Их было двадцать пять человек, и все двадцать пять работали на этой технике по пятнадцать, двадцать, тридцать лет, и каждый знал не меньше десятка мест, где инструкция и работа расходятся. И они стали доставать эти места по одному, вежливо, по очереди, без единого матерного слова.
Это был не бунт.
Это была самая деловая порка, какую я в жизни видел.
– А рукавицы?
– Рукавицы положены.
– А их нет.
– Тогда не положено работать.
– Понял. Не работаю.
Общий хохот.
– А очки на заточке?
– Положены.
– Одни на мастерскую.
– Тогда работает один.
– А каска?
– На стогометании положена.
– У нас касок нету с семьдесят шестого.
– Значит, стогометание проводить нельзя.
Тут уже смеялся весь уголок, включая Сомова, который сидел у двери и качал головой.
– А ночью косить положено?
– При искусственном освещении, обеспечивающем видимость рабочей зоны.
– У меня фара одна.
– Значит, нельзя.
– А в прошлом году мы до двух ночи гребли.
– Значит, в прошлом году было нельзя.
Клюев с задней скамейки поинтересовался, можно ли одному работать в поле, если до соседа три километра, и Ганин ответил, что при работе в отрыве должна быть обеспечена связь или регулярная проверка. Клюева это очень заинтересовало.
– Кем проверка?
– Лицом, назначенным приказом.
– А у нас такого лица нет.
– Значит, нельзя.
– Так у нас всегда так!
– Значит, всегда было нельзя.
Это была лучшая реплика за всё утро, и он произнёс её, ничего не имея в виду.
Гуров всю дорогу молчал.
Он стоял у стены, кузнец, в фартуке, с руками, которые в любой комнате смотрятся отдельно от остального, и заговорил только к концу.
– Ганин.
– Да.
– Пацанам с какого года на технику можно?
– На самоходные машины – с восемнадцати лет, после обучения и проверки знаний. На подсобные и вспомогательные работы – с шестнадцати, с ограничением по времени и по подъёму тяжестей.
Гуров кивнул и больше ничего не сказал.
Пашка, сидевший на скамейке под его рукой, фыркнул и получил по затылку – не всерьёз, а так, для порядка.
Семёныч сидел в самом углу, у окна, и за сорок минут не издал ни звука.
Его в конце и заметили.
– Семёныч, а ты чего молчишь?
Он поднял голову.
– Я расписался.
И опять стал смотреть в окно.
Ганин не смеялся и не злился.
Он записывал.
Он записывал каждый пункт, переспрашивал фамилии и один раз попросил Гнидина повторить, потому что не расслышал инвентарный номер.
Про шнек спросил Дудник.
Дудник у нас комбайнёр, шестнадцатый год, и до сенокоса ему было дела мало, но он сидел с самого начала и ждал своего.
– Ганин. А по жатке будет?
– По жатке инструктаж отдельный, перед уборкой.
– Ну ты скажи сейчас. Забился шнек – что делаю?
– Останавливаете молотилку, глушите двигатель, дожидаетесь полной остановки рабочих органов и очищаете шнек специальным приспособлением.
– Каким приспособлением?
– Крючком.
– А крючок где?
– Крючок должен находиться на комбайне.
Дудник обернулся к залу.
– Мужики, у кого крючок есть?
Тишина, в которой отчётливо было слышно дождь по крыше.
Потом с третьего ряда встал Мишка.
Он встал не спеша, поднял правую руку и растопырил пятерню.
– Вот. – Мишка повернул ладонь к залу. – Крючок. Универсальный. С семьдесят восьмого года на комбайне.
Уголок лёг.
Лёг он весь, целиком, вместе с Сомовым, вместе с Прохоровым, вместе с дедом Мещеряковым, который сидел в первом ряду и хихикал беззвучно, вместе с Гуровым, который стоял у стены. Пашка ржал громче всех и колотил ладонью по скамейке.
Мишка стоял с поднятой рукой и держал паузу, как артист.
– И ничего, – добавил он. – Шестой год.
Ржали ещё минуты полторы.
Ганин ждал.
Он ждал не обиженно, а с той же терпеливостью, с какой ждут, пока проедет поезд, и когда стало тише, он спросил:
– Загорулько Михаил. Вы очищали шнек рукой на работающей молотилке?
– А то.
– Сколько раз?
Мишка подумал.
– Ну сколько. Всегда.
– Спасибо. – Ганин записал.
Мишка сел, очень довольный собой.
Я не смеялся.
Я сидел в четвёртом ряду, у стены, и мне было не смешно, и это было заметно, потому что смеялись все.
Смешно было, между прочим, по-настоящему.
Мишка выдал хорошую шутку – точную, короткую, про то, что все знают, – и я в другой день ржал бы вместе со всеми, потому что шутка честная и потому что рука у Мишки на месте, все пять пальцев, шестой год.
А сидел я и думал про журнал.
В коленкоровой обложке, на столе, слева от папки. Двадцать пять фамилий, двадцать пять подписей, дата, подпись инструктирующего. Он ляжет в шкаф, тот самый, который Ганину выделили под документацию по охране труда, и будет там лежать.
В своей первой жизни я такие журналы вёл сам.
Двадцать восемь лет, четыре склада, автопарк, монтажники. У меня была девочка Оля, инженер по охране труда на полставки, и она носила мне эти журналы на подпись пачками, и я подписывал, не читая, и точно так же перед каждым сезоном сгонял людей в комнату и что-то им говорил, и они смеялись, и я смеялся тоже.
И я прекрасно знал, зачем это нужно.
Это нужно не для того, чтобы никто не сунул руку в шнек. Руку всё равно сунут, потому что так быстрее, а быстрее – это норма, а норма – это деньги. Это нужно для того, чтобы, когда её сунут, в шкафу лежала бумага с его собственной подписью.
Инструктаж не защищает человека.
Он защищает от человека – контору, начальника, того, кто подписал.
Ганин этого не знал.
Он стоял со своей папкой и всерьёз собирался объяснить двадцати пяти мужикам, как не остаться без пальцев, и записывал каждую жалобу отдельно, потому что собирался с ней что-то делать.
А ещё я в этой комнате был единственный, у кого отец подписал такую же бумагу.
В феврале семьдесят третьего, в этой самой мастерской, в двадцати метрах отсюда, ему на грудь опустился ЗИЛ, потому что домкрат тёк с осени и все про это знали. Про домкрат писали в район. Из района ответили, что нарушений не выявлено.
А инструктаж отец проходил. Раз в год, как положено, и расписывался.
Вот поэтому мне и не было смешно.
Никому я этого, само собой, не говорил.
Расписывались в конце, гуськом, у стола.
Расписывались весело: подходили, брали ручку, некоторые расписывались с завитушкой, Твердохлеб расписался и потребовал, чтоб ему дали справку.
Кузьмин расписался третьим и сразу пошёл к двери.
– Николай Егорыч, – окликнул его Ганин.
Кузьмин остановился.
– Я на следующей неделе буду обходить объекты. По списку. Нефтехозяйство у меня четвёртым.
– Обходи.
– Мне понадобится акт последней проверки.
– Найдём.
Он вышел.
Дудник расписался за себя и потянулся расписаться ещё раз, ниже.
– Это за кого?
– За Сорокина. Он в Новосёлово уехал.
– Сорокин на инструктаже не был.
– Ну так он приедет – я ему расскажу.
Ганин прикрыл журнал ладонью.
– Нет.
– Да ладно тебе.
– Нет. – Ганин не убрал ладонь. – Приедет – распишется сам. Если распишется он, а инструктаж был не у него, то подпись стоит, а знаний нет. Это хуже, чем если бы подписи не было вообще.
Дудник посмотрел на него как на дурака и пошёл на место.
Я в этот момент стоял третьим в очереди и слушал.
Он был прав.
Он был настолько прав, что от этого делалось неудобно.
А потом случилось то, чего никто не заметил, кроме меня и, надеюсь, самого Прохорова.
Прохоров расписался, отошёл на два шага и остановился.
– Слышь. Ты записал?
– Что записал?
– Ну про баб. Про кузов.
Ганин перевернул страницу в своей тетрадке и показал.
Там было записано: «ГАЗ-53, гараж № 3, водитель Прохоров И. М. Перевозка работников на сенокос в кузове. Сиденья не оборудованы, задний борт не имеет фиксации. Требуется установка скамей и запора борта. Срок – до начала сеноуборочных работ».
Прохоров прочитал это два раза, шевеля губами.
– И чего?
– Я передам Сомову и поставлю в план. Если не сделают, вынесу на правление.
– На правление?
– На правление.
Прохоров ещё постоял.
Ему было за пятьдесят, двадцать лет он возил зерно, картошку, сено, людей и всё, что скажут, и он только что впервые в жизни увидел, как его слова кто-то записал в тетрадку с номером гаража.
– Ну-ну, – выговорил он наконец и пошёл к двери.
По интонации это было почти уважение.
Дождь к одиннадцати перестал, и Ганин пошёл в контору.
Пошёл он по улице, с папкой под мышкой, обходя лужи, и на середине улицы, у колодца, его встретил гусак.
Я это видел, потому что шёл следом метрах в тридцати, и я был не один: следом шло человек восемь, потому что все шли обедать.
Гусак вышел из-за забора Кузнецовых.
Он вышел не спеша, встал поперёк дороги, вытянул шею над самой землёй и пошёл.
Веник остановился.
– Это ваш? – спросил он в пространство.
Никто ему не ответил, потому что все остановились тоже.
Гусак шёл на него молча, что в исполнении гуся страшнее всякого шипения, и метра за три остановился.
– Так. – Ганин переложил папку под другую руку. – Гусь.
Он попробовал обойти его слева.
Гусак сместился влево.
Он попробовал справа. Гусак сместился вправо, ровно на столько же, и сделал это с точностью, которая наводила на мысли.
– Я не понимаю, чего он хочет, – сообщил Веник, не оборачиваясь.
– Он хочет, чтоб ты тут не ходил, – крикнул Мишка.
– Но здесь дорога.
– Ему не объяснишь.
– Дорога – общего пользования, – произнёс Ганин с нажимом.
Мужики стояли и наслаждались.
Дальше произошло следующее: Веник выпрямился, поднял руку и обратился к гусю.
– Пошёл. Пошёл, я говорю. Ну.
Голос он поставил как на инструктаже.
Гусак выслушал, склонив голову набок, а потом зашипел и пошёл вперёд с явным намерением взять его за штанину, и Веник отступил на два шага и уронил папку.
Папка легла в лужу.
Тут ржали уже все, и я, честно скажу, тоже.
– Ты ему бумажку покажи! – орал Мишка. – Инструкцию!
– Он неграмотный!
– Так распишись за него!
Веник поднял папку, отряхнул, отступил ещё и пошёл в обход – через огород, к соседнему проулку, и гусак проводил его до угла своего забора и остановился.
Мишка тут же начал комментировать.
– Значит, так, – объявил он. – Первая встреча. Инженер в обход. Гусь на месте. Один – ноль.
– Мишк, тебе делать нечего.
– Мне нечего. Дождь.
Дробот стоял рядом и смотрел на гуся.
– Коль, – обратился к нему Мишка. – Ты как думаешь, он его завтра пропустит?
Дробот подумал.
– Не.
– Вот и я говорю, что не. – Мишка обернулся к мужикам. – Ставлю рубль, что до Ильина дня не пропустит.
Ставить с ним никто не стал, потому что ставить против гуся было глупо, а за гуся – неинтересно.
К обеду про это знало полсела.
К вечеру Клавдия в сельпо рассказывала уже так, что гусак свалил инженера в лужу и порвал ему портфель, и портфель этот был импортный, и стоил он сорок рублей.
К вечеру распогодилось окончательно, и в шестом часу от земли пошёл пар.
Я шёл домой мимо нового дома и завернул, потому что увидел, что яма готова.
Она была готова. Четыре с половиной куба, стенки ровные, дно ровное, и по краю выложен вал земли, и сверху уже настелены плахи. Сколько он её копал, я считать не стал.
Ганин сидел на крыльце в майке и пил чай из кружки.
Нина сидела рядом.
Она сидела на верхней ступеньке, обхватив колени, и была она в халате и босиком, и дом за прошедшую неделю им, кажется, наконец достался.
– Пётр Сергеевич, – обрадовался Ганин. – Хотите чаю?
– Хочу.
Нина ушла и вынесла третью кружку.
Мы сидели минут двадцать, и разговор шёл ни о чём: про яму, про то, что плахи надо будет менять года через три, про то, что баллон обещали в июле и, значит, привезут в августе.
Потом Ганин помолчал и спросил:
– Пётр Сергеевич. А вам здесь нравится?
Я не сразу понял вопрос.
– В смысле?
– Здесь. В селе. – Он повёл кружкой. – Вам тут нравится жить?
Такого у нас не спрашивают.
Такое вообще не приходит в голову: село – это не то, что нравится или не нравится, это то, что есть, как погода, как собственная фамилия. Спросить можно про то, поедешь ли ты в город. Но не про это.
– Я тут родился, – сказал я.
– Это не ответ.
– Другого нет.
Нина посмотрела на меня поверх кружки.
Посмотрела и промолчала, и я понял, что она этот вопрос уже слышала, и не один раз, и что отвечать на него ей тоже нечего.
Так мы и досидели.
В сельпо я успел за десять минут до закрытия.
Людка мыла пол.
Она мыла его как моют в конце дня – быстро, размашисто, не глядя, – и когда я вошёл, не разогнулась, а только сказала в пол:
– Закрываемся.
– Мне спичек.
– Спички у двери, бери сам, потом отдашь.
Я взял спички и не ушёл.
Она домыла до порога, выпрямилась, отнесла ведро и вернулась, и лицо у неё было такое, какое бывает у человека к концу двенадцатичасового дня.
– Ты чего стоишь?
– Смотрю.
– На что?
– На тебя.
Людка фыркнула и стала снимать халат.
– Клавдия осенью уходит.
– Совсем?
– Совсем. На пенсию. – Она повесила халат на гвоздь. – Меня ставят.
– Заведующей?
– Ага.
Я постоял, соображая, что на это положено ответить, и ничего умного не придумал.
– Хорошо же.
– Хорошо, – согласилась она.
Она это сказала ровно, безо всякого выражения, и стала считать выручку, и я смотрел, как она считает, и думал совсем не про то, про что надо было думать.
Заведующая сельпо в двадцать один год – это на всю жизнь.
Это значит, что она отсюда уже никуда, что через тридцать лет она будет стоять в этом же помещении или в том, которое построят вместо, и что я это знаю точно, а она пока только догадывается.
– Петь.
– М.
– Ты в субботу свободный?
– В субботу я уже в поле.
– А.
Она пересчитала пачку заново, потому что сбилась.
– Ну ладно. Иди, мне закрывать.
Домой я пришёл в восьмом часу.
Мать была уже дома и чинила подойник – у него отскочила ручка, и она приладила её проволокой, накрепко, потому что сдавать в мастерскую подойник из-за ручки – это же смешно.
– Дождь-то. Хороший.
– Хороший.
– Теперь трава попрёт.
– Попрёт.
– Косить-то когда?
– С пятницы.
Она отложила подойник.
– Тётя Нюра приходила.
– Опять?
– Что «опять». Второй раз всего.
– Мам.
– Что «мам»? – Мать посмотрела на меня спокойно. – Мы про варенье говорили.
– Про варенье, ага.
– Про варенье, – подтвердила она и убрала подойник в сени.
Я лёг рано.
Лежал и думал про то, что послезавтра выгонять косилки, что на второй нож я так и не поставил четыре сегмента, и что этот дурак ещё и правда полезет проверять нефтехозяйство.
Потом подумал, что через сорок лет всё это будет называться не «техника безопасности», а «охрана труда», и что будет отдельная профессия, отдельный институт, отдельные фирмы, которые за деньги пишут вот такие бумаги, и всё это будет ровно для того же самого, только красивее.
На этом я заснул.



























