412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Буровский » Медвежий ключ » Текст книги (страница 17)
Медвежий ключ
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:06

Текст книги "Медвежий ключ"


Автор книги: Андрей Буровский


Жанр:

   

Триллеры


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)

Гриша окончательно понял, что с блатными ему тоже не по дороге: и они тоже повязаны, пусть не так крепко, как все. И у них есть свои представления, что человек должен делать и даже чувствовать. Фура вот тоже расплачивался за нарушение того, что в этом кругу считали должным.

Хорошо было спорить о свободе, о месте человека в мире, о совести, сидя на заросших бурьяном плитах или пристроившись в душной теснине норы. Чаще всего спорщики сходились: человек должен уметь стать свободным! Он не свободен потому что это выгодно целой толпе народа; но большая часть людей и не способна на свободу, справедливости ради. Дай им свободу, они тут же отдадут ее за ломаный грош.

Впервые в жизни Гриша полюбил дешевое вино. Немного, глоток-два, чтобы смещалось сознание, Фура казался бы еще интереснее. Васька ловил собак, кошек, и разделка туш перед тем, как жарить на костерке закуску, напоминала незабвенного Пушка.

Закуски становилось все меньше – все бродячие животные разбежались, сделались осторожнее, за домашними стали следить. Васька пришел как-то с прокушенной насквозь рукой, вызвав приступ хохота у Фуры: закуска кусалась, и Грише пришлось носить закуску друзьям. У них ведь не было печальной мамы, которая кормила бы их котлетами.

Но и мама – не неиссякаемый источник, пришлось Грише придумать другой вид закуски. Как-то раз он появился у норы, толкая перед собой коляску.

– Ты чо, ребеночка кому-то сделал? – начал было Васька. И осекся.

В коляске села девочка – ухоженное пухлое дитя месяцев восьми. Село, улыбнулось, показав два верхних зуба, складывая пухлую мордочку.

– Видишь, Фура, насколько эти лучше собак? Ее сейчас мы резать будем и готовить, а она не кусается, она улыбается! Чувствуешь?!

Говоря честью по чести, придумал это все Гриша еще и для эксперимента. Если не осмелится Фура – что в разговорах о свободе, о преодолении пут морали?! Много тут болтунов, которые под пьяную лавочку расскажут что хошь, а едва до дела, так мгновенно сиганут в кусты. Значит, и Фура такой же. Но Фура достойно выдержал испытание.

– Коляску – в реку! – скомандовал Фура, мгновенно оглядываясь вокруг. – Тряпки туда же!

Он вообще взял на себя руководство процессом и много что сделал сам – только само убийство аккуратно поручил Грише. Гриша понял, что в свою очередь подвергается испытанию, но ведь со времен Пушка прошло так много времени… Гриша убил девочку сразу, и при этом почти не испачкался; а немногие пятна, которые посадил на рубашку, когда разделывал трупик, он легко сумел замыть, почти что сразу.

Было интересно посмотреть, как умирает ребенок, живое делается неживым. Один удар камнем-голышом, точный удар в родничок – и существо коротко вякнуло, безвольно повалилось вперед; свесились ручки, даже спина стала другая – неживая.

Гриша не уловил момент, когда произошел переход от жизни к не-жизни. Потом он много раз еще будет искать этот переход, но ни разу не сможет найти. Переход от жизни в смерть так и останется неуловим, вызывая у Гриши смутное, самому ему до конца неясное неудовольствие.

Но зато можно было два дня подряд пить портвейн и закусывать мясом, продолжая философские беседы. Отсюда, с высоты горы, видно было даже, как мечутся в поисках люди, и Гриша недоумевал: ну что толку в этом никчемном, в никаком существе… в этой девчонке? Чего они мечутся и ищут, поднимают на ноги соседей и милицию? Что изменилось бы в их жизни, если бы создание могло улыбаться из коляски им самим, а не Грише с Фурой? Что бы они приобрели от этого? Как и во многих других случаях, Гриша никак не мог найти ответа.

Это было волшебное лето! Лето открытия множество истин, лето множества уроков, до конца сформировавших душу Григория. Потом Гриша много раз вспоминал это чудное лето, и сердце радовалось. Лето выдалось теплое, сухое – селяне мало любят такие лета, потому что из-за жары и сухости горят хлеба и огороды приходится поливать больше обычного, а вода в реке стоит низко. Но горожане как раз любят, когда сухо и тепло – они не очень думают про урожай, и больше любят тепло, чем дожди.

Сидеть в теплое лето на горе, в бурьяне кладбища, вдыхать горький запах полыни, и заедать портвейн каким-то маленьким засранцем – что могло быть лучше и приятнее?!

– Ты не думай, что тут Ницше уже все сказал… Сверхчеловек, сверхчеловек! А что бы делал твой сверхчеловек на нашем месте?

– Он вовсе не мой, сверхчеловек.

– Ну, ницшеановский. Подумаешь, сидеть в чистой комнате, есть-пить, что прислуга приносит, и плести про свободу от пут морали! Ты вот посиди как мы хотя бы, а еще лучше там, за колючкой… Кто у кума эти речи про сверхчеловека повторит, на нарах – тому верю!

А внизу загораются огни большого города, глухо шумит транспорт; огни проходящих машин мелькают по шоссе, то желтые, то зеленые, то красные. Там вон, где вдоль речушки Качи выстроились девятиэтажки, мечутся люди, собралась толпа, махают руками и орут. Так орут, что даже до кладбища доносится. Смехота! Кого вы ищете, мы съедим, а что от вашего короеда останется, закопаем, следа никакого не будет.

Внизу мечутся дураки, а наверху, над ними можно сидеть, вдыхать запах полыни, слушать умные речи и накапливать постепенно опыт понимания – что же такое жизнь и смерть.

Хорошо!

И как по-дурацки все кончилось… Говорил же Гриша – не надо посылать на дело Ваську, говорил! Правда, Фура объяснил, почему Ваську послать на дело необходимо; объяснил своеобразно, в своем духе: рассказал историю про то, как засыпалась целая шайка, один из членов которой не был повязан кровью. А раз не был повязан, то он, получается, мог и выдать остальных… То, что другим грозило вышкой, для предателя оборачивалось статьей, грозившей «до семи». Можно жить…

Гриша понимал логику Фуры, чьего настоящего имени так и не узнал за это лето. Он предложил – давай разок дадим Ваське убить ребеночка (хотя уступать было жалко)? Вот он и окажется повязан… Но понимал – у Фуры своя логика; какие бы убедительные слова не произносил Гриша, как бы он сам не сомневался в васькиных талантах, он пошлет Ваську воровать детей.

Будь Гриша поопытней, он принял бы меры пораньше… Съел бы Ваську, например, и тем разрешил бы все проблемы. Такая мысль мелькала у Григория и тогда, но так мелькала, совсем вяло, несерьезно. Додумать ее до конца и привести в исполнение Гриша оказался неспособен, и потому потерял все (вот и еще один урок…).

Хорошо еще, что Гриша был не наверху, когда засыпался Васька. Дурачок, наслушавшись рассказов Фуры и Гриши, взял коляску, стоявшую у магазина. И не заметил, болван, что за коляской следит пожилая тетка со скамейки… Весь город шумел об исчезновениях детей, все папы и мамы принимали меры предосторожности… А Васька-дурак взял коляску так, будто никакого шума вокруг не было! Тетка завопила. Ваське бы сразу бежать, а он кинулся прямо с коляской, так и мчался, толкая ее перед собой. Мать вылетела из гастронома, обе тетки бросились за ним. Вся улица видела, как мчится парень, толкает коляску с начавшим вопить ребенком, а за ним гонятся две тетки. Тетки вопили, заглушая малыша, и всякий в радиусе километра узнавал, почему тетки гонятся за этим мальчишкой. Вся улица знала, естественно, о похищениях детей, и действовала слаженно и дружно.

– Я больше не буду! – орал Васька.

– Ясное дело, не будешь! – отвечали ему. – Радуйся, гнида, если подохнешь быстро…

– Я в первый раз! – орал Васька, но это очень мало помогало.

К тому времени, как прибыла милиция и отбила Ваську у людей, он уже во всем сознался, во всем покаялся и всех выдал. Народ давал показания, рассказывая, где именно и в какой норе засели остальные двое, другие уже готовы были сами разыскивать нору… Счастье Васьки, что папы в основном были на работе… Будь в толпе побольше мужиков, они скорее всего убили бы Ваську еще до приезда милиции, и сами пошли бы искать его подельщиков. А так… «настоящих буйных мало, вот и нету вожаков».

Счастье, что Гриша видел, как выкатывается толпа из проулка, тащит Ваську; как пожилой милиционер уговаривает:

– Разойдитесь… Разберемся… Вы препятствуете…

Говорил милиционер скучно, вяло, и весь вид его показывал – ну вот, свалилось что-то, чем хочешь-не хочешь, теперь придется заниматься…

Вот люди галдели, махали руками, и если для кого-то с хмурыми лицами все обстояло серьезно, девяносто процентов собравшихся откровенно радовались скандалу и спектаклю: детокрадов поймали! Они еще и сознаются, что людоеды! Вот здорово! Какой, однако, интересный момент в скучных советских буднях, когда каждый день похож до смеху на другой, никогда и ничего не происходит, и даже новости по телевизору сводятся к речам американского товарища Гэса Холла, призывающего к революции в США, да к сообщению, на сколько больше говна от каждой коровы получили колхозники в Козолуповском районе Сранской области.

Ясен пень, что никуда они не разойдутся! И плевать им, что столько времени тратят они на этот шум, на уговоры, на разборки. Даже когда пойдут ловить, ясно же – приедут прямо на жигуле или газике с надписью «Милиция», с мигалкой наверху, прямо до места. Ну, и кого можно таким способом поймать?!

В любом случае у Гриши было часа два или три, и Гриша двинулся к Ивану Тимофеевичу – благо, близко. Хорошо, он был дома, старый знакомый, смотрел прямо как на родного, и откровенно был рад.

– Тимофеич… Мне на нелегальное положение переходить надо. Денег можешь занять с сотню? Ксиву [12]12
  Ксивой уголовные называли документ, удостоверяющий личность – чаще всего паспорт.


[Закрыть]
дать, маляву [13]13
  Малявой уголовные называли записку, которую можно вручить названному лицу, своего рода рекомендательное письмо.


[Закрыть]
дать, сам знаешь куда?

Тимофеич кивнул головой, расплываясь невольно в улыбке.

– Давно жду.

Видно было – он и правда давно ждет, когда же дадут плоды его воспитание! Вот и дождался…

Старик покопался в столе, что-то хитрое нажал, отчего в ящике образовался как-бы еще один, потайной ящик, кинул оттуда пачку десяток с профилем Ленина, красный советский паспорт нового образца. Позже Гриша убедился, что паспорт сделан на совесть, и «выдан» на имя Григория Соломоновича Вернера… И что стоит в этом паспорте слово «невоеннообязанный», из чего следует, что даже у военкомата не возникнет к Грише никаких вопросов, не говоря о милиции. Значит, на сто рядов продумал старый вор, как он будет внедрять Гришу в свои круги, все предусмотрел.

– Во-от, держи это, придет время – и вернешь. На чем засыпался, не спрашиваю, да и неважно. Спешить надо, парень, или еще чайку попьем?

– Спешить надо… И не я засыпался, а Васька.

– Говорил я тебе, не бери в игру этих… – и Ермак сделал пренебрежительный жест рукой, – что, не смог отстоять на шухере [14]14
  Стоять на шухере (иногда – на васере) – стоять на страже, караулить, когда подельщик или остальная шайка ворует или грабит.


[Закрыть]
?

– Нет…

Гриша довольно подробно рассказал Ермаку, почему придется уйти на «нелегалку». И навсегда разочаровался в таком, казалось бы, серьезном учителе… Потому что лицо у Ермака сделалось слабое, жалкое, подбородок по-бабьи задрожал, и Ермак присел к стене, зажимая левой рукой сердце.

– Вы что же… Вы что же так вот прямо…

И это выражение, эти перекошенные черты лица! Этот взгляд, полный ужаса!

– Ты что, Тимофеич?!

Гриша шагнул к Ермаку, а тот вдруг шарахнулся, хоть и видно было – от резкого движения задохнулся, захватал ртом воздух, стал отодвигаться от Гриши. «Неужто боится меня?» удивился Гриша, и ему сделалось смешно. Тоже мне, свободный человек!

– А знаешь, Ермак, они вкусные! Я тебе же рассказывал про котлеты из Пушка? Так эти еще лучше, честное слово!

Слезы потекли вдруг по изрытым морщинами щекам Ермака.

Гриша еще порассказал, как резали детей, как один мальчишка лет трех умер не сразу, и приходилось зажимать ему горло, пока он бился – чтобы не заорал. Рассказал и про то, как их разделывали, выкидывая из крохотных трупиков еще сокращавшиеся сердца и кишочки еще с перистальтикой. Кое-что он даже прибавил, развлекаясь – как он ел ручки и ножки, проверяя, какие конечности вкуснее; или как сокращались куски мяса, когда их насаживали на палки и подносили к костру.

Ермак уже не всхлипывал, но все так же держался за сердце, слезы так же катились из глаз. Старый вор стонал, раскачиваясь из стороны в сторону, как старая баба на завалинке.

– Знал бы я… – стонал Ермак, и Гриша все сильнее понимал – нельзя его, такого, оставлять. Такой Ермак становился опасен, и Гриша вышел на кухню – поискать что-нибудь подходящее.

Гриша вернулся с тонким, хорошо отточенным ножом и на всякий случай прихватил еще литой тяжелый топорик для рубки мяса. Но пока ходил, и Ермак не терял времени даром: в руке у него оказался маленький, почти утонувший в огромной ладони револьвер, а глаза стали уже почти совсем сухие.

– Убирайся.

Нет, убираться нельзя…

– Ермак, ты что… Ты вспомни, как рассказывал про «оленину» [15]15
  «Оленем» уголовные называют всех нас – все остальное человечество, то есть всех, кто не «топтал зону» и не «нюхал парашу». «Олениной», соответственно, называется человечина, конкретно – мясо «оленя», взятого в побег специально как источник пищи.


[Закрыть]
… Это что, лучше было, да?!

– Врал я, – помолчав, прошамкал Ермак. – Оленина – это когда было… Я и не упомню тех времен, позже родился. Знал бы я… – завел Ермак прежнюю шарманку, – знал бы я…

– Брось оружие, болван, – сказал Гриша уверенным голосом, – ты думаешь, Васька на тебя самого не покажет? Да он сразу всех заложит… Уже заложил. Я его на улице увидел, сразу кинулся смываться. Что, думаешь, к тебе сейчас не пойдут? Или, считаешь, Фура на тебя не покажет?

Судя по выражению лица, Ермак вовсе так не думал, не считал, – то-то его физиономия отразила панический ужас. Гриша соображал: если бы Гриша с Фурой брали банк и застрелили бы кого-то, то и в ужас Ермак впал бы куда меньший. И этот страдает по детишкам! Тоже мне, свободный человек, освободившийся от пут морали. И его Гриша когда-то уважал, считал чуть ли не первым учителем! Только котлеты делать из таких.

– Гришка… Ты не стой, не жди. Не поеду я с тобой, я боюсь.

– Меня боишься? – произнес Гриша с самым искренним, огорченным видом. – Ты что, спятил, что ли, Ермак? Ты ж меня вон из чего вытянул, а… Я же тебя больше отца чту, а ты…

Лицо Ермака опять дрогнуло. «Клюет!», – думал Гриша, отыгрывая еще шаг. Он понял, что нельзя держать в руках инструмент, и отбросил топорик и нож.

– Я же в лес теперь собрался, понимаешь ты?! Я это для того и взял – в тайге жить… Ты же мне малявы теперь не дашь. А оставаться нельзя, Ермак, и тебе тоже нельзя (еще шажок, растерянное, скорбное лицо). Ты не хочешь со мной, тогда скажи, как тебя потом хоть найти (еще шаг). А то как-то скучно это все… Не по-людски так (полшажка).

Ермак теперь держал руку с оружием так, что тупое рыло ствола смотрело в угол, не на Гришу. Гриша легко, одним движением, перехватил руку Ермака, не меняя выражения лица, и вцепился своей рукой в кисть. Ни ножа, ни топорика не было, и Гриша, продолжая приговаривать что-то успокаивающее, что-то типа «ну что ты, ну что ты…», обхватил другой рукой шею Ермака, притянул его к себе, зажал между грудью и локтем. Стиснул по-настоящему, сделав подсечку, повалил Ермака на пол.

Ермак забился… Сначала еще под впечатлением Гришиных слов, не в полную силу, потом серьезно. Но держал его Гриша как тисками, стрелять Ермак мог разве что в пол или в диван, а воздуху в его легкие Гриша не пускал. И опять ускользнуло от Гриши – когда же именно умер Ермак? В какой момент живое стало неживым? Ермак перестал биться, но Гриша ему не доверял – вдруг Ермак притворяется, вдруг он только ждет, чтобы Гриша его отпустил? Какое-то время Гриша стискивал и душил труп.

Все получилось просто и легко, гораздо легче, чем он ожидал. Даже с некоторой неловкостью смотрел Гриша на Ермака с нелепо вывернутой шеей, с далеко отставленной рукой; труп грузно лежал на полу. Тайна смерти опять прошла мимо.

Глава 18. Зуб за зуб
8 августа 2000 года

– А все же, ребята, попомните мои слова – сбесились медведи… И вся природа сбесилась. Еще десять лет назад медведь человека боялся. Встретит – сразу уходил. Кричишь, шумишь в лесу – он не подходит. Уважал человека медведь. А бабу так и вообще не брал…

Василий Акимович Зуев шумно отхлебнул чай, огорчаясь несовершенству этого мира. На шее охотника выступили капельки пота, щеки закраснелись, а лоб так стал просто пунцовым.

– У тебя какая-то идиллия получается, Василий Акимыч. И медведи какие-то замечательные, и времена чудесные. А меня так медведь гонял вокруг кедра, я помню… И ничего он не боялся и не уважал.

Володька и Андрюха засмеялись словам Кольши. Солидные Саша и Константин Донов не смеялись, только улыбнулись, и разом отхлебнули из кружек.

– А это ты, Кольша, ему плечо разворотил, а взять толком не сумел, вот он и взъярился.

Опять смех – не язвительный, а общий, добродушный.

– Смеетесь… Вы вот одного зверя взяли, который Катьку гонял, и рады. А надо всех их под корень. Потому что медведи стали совсем другие теперь… Слишком умные. Вместе живут, нападают так прямо стаей. Вон как на Ваньку Хохлова. Сами отбивали его, знаете. Я неправильно все говорю?! – вдруг вскинулся Акимыч, зорко уставился на коллег. И сразу стало видно по этому рывку, по экспрессии старого охотника, что Акимычу рано на покой, при его-то годах: как выражался сам Акимыч, «шестьдесят с хорошим хвостиком».

И охотники ответили патриарху пожиманиями плеч, неопределенным бормотанием: может быть, Акимыч и слишком уж развоевался, но дела и правда в тайге заворачивались странные.

– Так ведь не все же медведи, Акимыч… С порванной лапой – он человеку мстит, это ясно. А всех перебьем – экологическое равновесие нарушится.

И опять охотники ответили невнятным бормотанием, покачиванием головами на слова Володьки. И Акимыч прав, и Володька прав… Вот ведь как. Думать надо, не надо спешить.

Вечер плыл, душистый, темный вечер августа. Запотели окна в комнате, где пятый раз ставили чайник, почти беспрерывно. Оленья шкура на стене, настольная лампа с матерчатым зеленым абажуром, книги в беспорядке на рабочем столе у окна, и на том же столе патронташ, барклай [16]16
  Барклай – приспособление для самостоятельного набивания патронов.


[Закрыть]
, ножовка, гвозди, несколько латунных желтых гильз Бог знает какого года производства. Легко заметить, что все связанное с охотой – в большем порядке, чем книги, банки с вареньем или столярные инструменты. Уют, покой обжитого, с традициями, дома.

Почему сопротивлялись охотники? Не из любви к медведям, затеявшим рвать людей, это уж точно. Но ведь и представить себе леса без медведей невозможно. Чтобы ни одного медведя в лесу, это надо же! Это уже будет не тайга. Любовь к лесу мешала взять ружья для такого невиданного, непонятного дела – истребить в лесу всех мишек под корень.

– Может, прав Владимир Дмитриевич? Может, это медвежий келюч? А что их несколько, так ведь сколько мы на них охотились? Разве что Тихий не бил медведей. А мы все? – рассудительный Андрюха обвел комнату глазами, на каждом остановил взгляд. – Сколько малышей разбежались? Сколько пестунов? Вот и медвежьи келючи…

– Ты еще поплачь! – сердито фыркнул Акимыч, и так же сердито задвигал бровями, протестующе отхлебнул горячий сладкий чай.

Но знал Акимыч – современные охотники жалостливы… а может, просто бережливее, разумнее старых, воспитанных во времена, когда тайга была щедрее и богаче. А попросту говоря, когда ее не так страшно вычерпали и изгадили. И симпатии сейчас не его стороне, на стороне Андрея.

– А я так думаю, мужики… Раньше медведь был просто зверь и зверь. В лесу жил, человека боялся. В тайгу мало людей ходило, а кто ходил – тот по делу ходил, и тот в тайгу ходить умел. Ну, а сейчас? С тыща девятьсот девяносто первого года? Кто в тайгу пошел?

Охотники молчат, задумались.

– Ну то-то…

– Ты их не осуждай, Василий Акимович. С перестройки, будь она неладна, обнищал народ. Ты же знаешь, в иных деревнях вообще работать негде…

– Я знаю деревню, где с 1994 года зарплату не выдают. Чем им детей кормить, Акимыч? Народ потому и кинулся в леса – добывать весной папоротник, летом ягоды, потом грибы, кедровый орех… От хорошей ли жизни? – Володька обвел всех взглядом, почти как Андрюха. – Так они хоть что-то, да получат…

– Истощают тайгу, мы не спорим. Брусничники как вытоптали, смотреть страшно! А почему?! Ты сам знаешь, почему – брусника дороже всего! – Это подлетел уже Кольша.

– Да понимаю я это! – Акимыч даже ладонью хлопнул по столу от нетерпения. – Не ругаю я никого, мужики, что взъелись?! Но смотрите – еды медведю стало меньше, беспокойства куда больше, так? Везде люди ходят, везде лезут, где есть ягода, гриб есть, орех. Так? И какие люди ходят, а? Которые тайги не знают, верно? Которым дальше огорода не ходить бы. Тот же Вовка Потылицын… Он куда потащился? Зачем?

Молчание. Охотники чесали в затылках, только Кольша тер переносицу указательным пальцем. Правду сказал старый Акимыч, ох правду! И медведям жить стало труднее, когда в тайгу хлынул поток людей. Когда кормиться от тайги стало необходимостью для брошенных на произвол судьбы, на глазах нищающих людей. Когда в лесных деревушках женщинам нечего было поставить на стол, кроме картошки из огорода и грибов, ягод из леса… А у кого не было этого, тот порой начинал голодать в самом полном смысле этого слова. Так, как голодали люди в войну, или в годы коллективизации.

– Те, кто в лес пошли, это же кто? Хуже туристов, прости господи! Это же кто? Кормовая база для медведей, вот кто!

Мгновение спустя раздался такой хохот, что казалось, сейчас обрушится крыша дома, а из другой комнаты прибежала супруга Акимыча, – дикий хохот буквально выбросил ее, бедную, из кровати.

– Да-а… Это ты хорошо, Акимыч, использовал умное слово! У Товстолеса научился! – радовались от души охотники. Со всеми улыбался и Акимыч.

– Умное слово приятно бывает использовать… Эти люди, что хлынули в лес, говоря по науке – пищевые конкуренты медведям. И сами они – для них кормовая база… Легкая добыча, одним словом. А померло в лесу их сколько? Ну ладно, Вовка Потылицын – у него голова пробита, живот порван, тут все ясно. А Вася Милов? У него сердце было больное. Ушел в лес по ягоды, и сгинул. А Витальевна? Ушла по ягоды, и не нашли. Может, медведь задрал, а может быть, и сама померла. А медведь падаль ест…

Теперь слова Акимыча падали в напряженную тишину. Правильные слова говорил Акимыч, верные. Про обнищание людей, про дикую глухую нищету сибирской деревни старались не думать – что толку? Бессмысленно рвать душу, если не можешь ничего исправить. Но ведь и сказать когда-то надо о наболевшем. И если с ним, наболевшим, связана проблема – то и назвать вещи так, как они называются, а не лукавыми окольными словами. А ведь прав Акимыч, ох как прав…

– Кто скажет из вас, сколько с тыща девятьсот девяносто первого медведь трупов по тайге нашел и сожрал? Или сколько умирающих добил? Сейчас можно вообще найти такого зверя, что человека не пробовал? А что с тем происходит, кто пробовал – вы знаете…

И опять охотники молчали, нехорошо отводили глаза. Опять Акимыч заговорил о том, что знают все, но обычно вслух не говорят. Не потому, что это страшная тайна… А потому, что говорить об этом неприятно, нехорошо… О том, как появляются хищники-людоеды, говорено и написано много. Ученые справедливо вывели закономерности, объяснили все природные механизмы: тут и старый, больной зверь, позарившийся на легкую добычу. Тут и самка, которая кормит детей человечиной, с детства приучает их быть людоедами. И вырубка леса, когда звери лишаются привычной пищи. Не пишут и не говорят об одной малости… что человечина вкуснее – она сладкая. Для больших кошек, тигров и львов, это не имеет особого значения – они к сладкому равнодушны, им все равно. Вот леопарды любят сладкое, им нравится. Это хорошо знали, кстати говоря, некоторые индусские магараджи, готовившие боевых леопардов в своих зверинцах.

Ну, а медведь – животное всеядное, и дрессировщики прекрасно умеют заставлять делать любые трюки медвежат, приманивая сахаром зверенышей. И взрослый медведь, попробовавший человека, хочет получить именно этой еды… Охотники все это знали, естественно. Красиво же все свел Акимыч, и свел верно, убедительно, крыть нечем.

Помолчали, не глядя друг на друга. Видать и правда, изменились медведи за последние десять лет; не только поумнели, а выходит – сами мы наделали из них самых заклятых людоедов. В молчании, под сопение дующего чай Акимыча, прозвучало:

– Ну и что думаешь делать, Акимыч?

Ага, и Кольша признал правоту старика… Совета спрашивает. Хорошо! Можно уже что-то делать.

– Я так понимаю – защищать нас никто не придет. Что, из города войска пришлют?

Тут опять раздался взрыв дружного смеха, хоть на этот раз потише первого случая. Не заливистый хохот, а скорее невеселое «хе-хе…». Потому что понимали охотники – даже если спустятся с неба инопланетяне и начнут пить человеческую кровь по лесным деревушкам и городкам в Саянах, никто в Красноярске и не почешется. Тем более из-за медведей… да и не поймет никто в городах, что происходит с медведями. Товстолес и Михалыч не в счет, такие редки, и таких власти не слушают, властям ведь главное – самим наворовать. Все это понимали охотники, признавая и принимая простой беспощадный закон – рассчитывать им только на себя.

– А коли защищать никто не будет, то выходит – самим защищаться, я это так понимаю.

Вот и подошел Акимыч к главному. Правильно подошел, убедительно.

– То есть мы так понимаем, надо мобилизацию объявлять?

Ага. Володька сказал «мы»! Значит, и правда готовы. И Акимыч веско завершает:

– Мобилизацию мне вести никто не поручал, и вам тоже не поручит. Поднимать людей надо на добровольной основе. Нас, охотников, сколько в деревне? Двенадцать? Во-от, уже сила. Да мужиков с ружьями сколько?

– Если с нерегистрированными стволами, то считай, почти все, – это Володька.

– А нам сейчас все равно, законные стволы или незаконные… Они стволы, это главное. Выходит, больше сотни стволов, верно?

– Все не пойдут…

– Всех и не надо. Двадцать пойдут – хорошо! Нам главное пример подать… Показать, что делаем, что лес очищаем. Остальные посмотрят – и тоже за нами пойдут!

И Акимыч завершает так же понятно, продуманно, как и всю эту речь:

– Я так думаю, сельский сход собирать надо. Так прямо и собирать: мол, охотничья ячейка собирает.

– В смысле, Общество охотников и рыболовов?

– Ты у нас председатель, Андрюха, ты лучше все изобразишь. Если согласен – ты и делай, созывай.

Хитрый все же человек Акимыч! Никак не мог бы сказать после этого разговора Андрюха, сиречь Андрей Сперанский, что он не согласен с остальными. Значит, пойдет собирать…

И тут замычал Федор Тихий. До сих пор он сидел на полу, по-турецки скрестив ноги – так любил.

Сидел и слушал, как обычно, и никто не мог припомнить, чтобы он начал вмешиваться в разговор. А тут Федор встал и замычал. Мычал и размахивал руками, не соглашался с решением.

– Ты что, Федя? Разве тут что-то неправильно?

Федя кивает головой: мол, неправильно.

– Медведей не хочешь истреблять?

Федя кивает второй раз, мычит так, что становится понятно – медведей он истреблять никак не хочет.

– Разве мы не правы, Федор? Медведи сделались опасны…

И заметался Федор, показывая жестами, мычанием то одно – что да, опасны медведи, опасны! То другое – что все равно не согласен он с решениями остальных.

– Федь, ты подумай получше…

Хорошие, доброжелательные лица. Чего-то мечется калека, шумит – наверное, что-то знает неизвестное остальным, что-то интересное надумал, если шумит. И вообще к калекам нужно быть поласковей, и Федор – мужик хороший, он же не виноват, что уродился немым…

Все это написано на лицах, все это вовсе не скрывается, и Федя махает рукой, быстро выходит из дома. Не выдержали охотники, переглянулись, понимая – неспроста так ведет себя немой Федор, неспроста… Что-то он знает наверное, и надо хорошо подумать, что именно. То ли опасны эти медведи настолько, что безумие лезть к ним с карабинами и двустволками, все равно только сделаем хуже. То ли знает Федор что-то, из-за чего и вообще воевать с медведями нет никакой необходимости.

Все это сказали друг другу охотники взглядами, не произнося вслух, потому что зачем говорить? И так все очень и очень понятно, а из немого Феди все равно не вытянешь ничего, как это ни огорчительно, и что бы он такого ни знал.

А Федя стоял сейчас в стороне, специально отойдя в сторону, из улицы в проулок, подальше от освещенных окон: пусть народ расходится, не надо сейчас ни с кем встречаться. Так и стоял Федор, держась обеими руками за забор. В левой половине груди по вере его деда, жила душа; по вере сына, там стучал «мотор». Федя не спорил с дедом и сыном, он только чувствовал, как нарастает боль в левой половине груди, снизу, и как обмякают от этой боли ноги, как руки становятся словно бы ватными, а тело непривычно тяжелым. Таким тяжелым, что ногам трудно нести это тело.

Много раз ходил Федор на Медвежий ключ, туда и обратно, носил лекарства, помогал медвежьему народу. Да, народу! Федор знал, что если перевести слово, которым называют себя медведи, то как раз получится – народ.

Федор видел, как приходят больные, раненые звери к тому месту, где из-под земли вырывается ключ, из-под скалы, напоминающей медведя, сидящего на собственном заду. Как звери исполняют ритуал, садятся в такую же позу, она считается священной. Как они склоняются перед скалой, опуская к земле лобастые головы, как пляшут, просят блага для себя у скалы, напоминающей медведя и у насаженных на колья черепов.

Федор познал то, чего всегда был лишен среди людей: он разговаривал с медведями. Он мог повторять звуки, которыми разговаривали звери, он изучил их язык…

Еще в яме с минеральной водой, когда он лечился после упавшей ловушки (люди хотели убить – звери спасли), огромный медведь сел перед ним, ткнул лапой ему в грудь, стал произносить звуки. Потом ткнул в грудь себя – и снова произнес.

Тихий научился повторять их. Ведь издавать такиезвуки он умел! Тихий разговаривал с медведями – и про их жизнь, и рассказывая про себя; и про тайгу, и про жизнь. Он привык к мысли, что говорить – не для него. Что никогда не сидеть ему на завалинке, между других мужиков, неторопливо развивая темы общественного и личного содержания. Что никогда не говорить ему с женой, с детьми, не поделиться с другими людьми ни всем, что он увидел в тайге, ни тем, что испытал при виде закатного неба, ни мыслями, которые проросли в нем в тишине. Он привык, он смирился, и в нем уже не болело. Не будет никогда, и что поделать.

А со зверьми он разговаривал, разговаривал!

Среди людей он, Федор, был калека, почти урод. Даже в глазах жены временами он угадывал жалость, и все боялся – увидит в них и сожаление. А медведи его уважали! Медведям он приносил лекарства, он рассказывал им, что знал сам о мире, из которого приходил к ним. И медведи слушали его! Когда Тихий приходил в Медвежий ключ, ему радовались. Федора ждали, любили. Не терпели, не жалели, а любили. Он знал легенды медведей, их сказки, их историю. Он начал разбираться в их особенных болезнях.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю