Текст книги "Будущее есть. Горизонты мечты"
Автор книги: Андрей Константинов
Соавторы: Яна Завацкая,Анна Горелышева,Сергей Васильев,Сергей Эс,Дмитрий Никитин,Сергей Звонарев,Валентин Быковский,Велимир Долоев,Иван Соболев,Елена Бабич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)
Сергей Эс.Если бы ты верил в бога.
– Если бы ты верил в бога, ты стал бы священником, – сказал однажды я ему.
Он отреагировал резко и возмущенно.
– Как можешь ты такое говорить?! – воскликнул он. – Разве может современный человек верить в бога?!
Может, еще как может! – подумалось мне. Но я промолчал. Спорить с ним было невозможно. Уж очень он был категоричен. И очень честен.
С ним спорить трудно. Какая бы жизненная правда ни стояла на моей стороне, по большому счету он всегда оказывался прав. Я часто попадал в неловкое положение, прикрывая своей очевидной, казалось бы, жизненной правдой весьма неоднозначные и, на поверку, не совсем приглядные вещи.
Это примерно то же самое, что ребенку, убежденному в недопустимости лжи, доказывать необходимость вранья во благо.
Переспорить его было практически невозможно. Я ничего не мог показать ему на живом примере. Особенно учитывая то, что спорили мы с ним… не в живом мире.
Он постучался в мой маленький замкнутый мирок откуда – то из ниоткуда. Его занесло ко мне непродолжительным порывом промозглого осеннего ветра. Он появился, когда мне было плохо.
Я хандрил. И не просто хандрил. Я подводил итоги очередного этапа своего жизненного пути. Они были очень нерадостными.
Он постучался ко мне.
Хотя, если быть точнее, он никуда не стучался. Это я сам вызволил его из небытия.
Я вызволил его из маленькой газетной заметки. На глаза попалась историческая хроника. «Даешь рекордные кубометры!..» – прочиталось мне.
Простой агитатор и пропагандист далеких двадцатых годов двадцатого века стал моим сложным другом, товарищем и собеседником.
«Ты был бы священником…»
Но тогдашние пропагандисты не верили в Бога. Тогдашние пропагандисты взялись за непосильную задачу – доказывать людям, что Бога нет.
Наивно! Кому-то сегодня это даже смешно. Кому-то страшно. Как можно доказывать людям, что Бога нет, если для кого – то вера в него является основой жизнебытия?
Но тогда мир выходил из мрака безграмотности и мракобесия. Людям надо было показывать иной мир – тот, которого они не могли знать. А в нем не было Бога. Не того Бога, которого мы соотносим с понятиями «Душа» и «Дух», а того Боженьки, который сидит где-то на облаках.
– Неправда! – говорил он. – Человек должен понять, что выше его никого нет, что бога придумали, чтобы порабощать людей, что от его имени людей веками принуждали к покорности и нищете!
Ну что сказать на это?
Ведь по большому счету он опять прав. Но люди живут не по большому счету. Они живут сегодняшним днем. И это закономерно. Хлеб на пропитание надо добывать сегодня. Без него просто не состоится и завтрашний день.
Но мой приятель начинал очень лихо. Он жил не сегодняшним, а именно завтрашним днем.
Он из той плеяды людей, которая очень долго знала только день текущий, но однажды вдруг открыла для себя, что есть и грядущий день, и он может быть прекрасен.
На первый взгляд трудно было понять, на чем могла держаться его вера. Ведь жил он в обветшалом барачном доме, в окружении нищеты и грязи. Каждое утро поднимался под фабричные гудки, невыспавшийся и полуголодный шел на завод к огромному тяжелому прессу. Дальше была изнурительная выматывающая работа. К вечеру обессилевший он либо возвращался домой, в свой барак, либо спешил куда-нибудь на «общественное мероприятие». И вот в этом, последнем, случае к нему вдруг приходили откуда-то силы.
– Скажи мне, – спросил я его однажды, – неужели людям нужны были собрания, которые вы устраивали? Люди ведь хотели хлеба, а не агитации.
Он возмущенно посмотрел на меня.
Как можно было говорить о хлебе, если мировая контрреволюция плела отовсюду заговоры?!
Я пожал плечами. Ну что скажешь на это? Конечно, плела. Молодая Советская Россия стала ей, как кость в горле. «Мировая контрреволюция» долго глядела на нее, как на какое-то недоразумение на карте мира. Недоразумение с богатейшими природными ресурсами.
А мой приятель смотрел на мир исключительно по большому счету. Если мировая контрреволюция плела, то, значит, он должен дать ей личный отпор. Впрочем, вру! Не личный, а коллективный. Отпор должно дать собрание рабочих завода. Вот так! Подобно новым донкихотам: всем коллективом – на ветряные мельницы.
Что могло сделать собрание? – я уже не спрашиваю, а молча смотрю на него. – Особенно после изнурительного рабочего дня, когда все думают о кормежке, водке и сне?
Погруженный в хандру, я пытаюсь представить себе такое собрание. Где-нибудь в цехе, посреди грохочущих станков, с красными флагами. Кругом постные лица.
Нет, стоп! Постные лица на таком собрании были бы сегодня. А тогда вокруг стояли люди, вышедшие из тех же бараков, которые ничего (представляете себе, ничего!) о мировой обстановке не знали, и для которых речи ораторов были вроде наших теленовостей. Нет! Опять вру! Вроде наших прилизанных, лощеных теленовостей ничего уже быть не может. Это сегодня обычные новости уже настолько обрыдли, что для того, чтобы держать зрителей в тонусе, каждый день показывают бесконечные катастрофы, аварии, убийства. Тогда же новости были Новостями с большой буквы. Люди через такие собрания познавали мир. Особенно, когда их доносил до слушателей такой оратор, как мой знакомый – взлохмаченный, еще не остывший от смены и, быть может, даже не успевший помыться. Хриплым голосом он крыл мировую буржуазию, и ему – своему в доску парню, такому же работяге, живущему в таких же жутких трущобах, – верили. Внимали его речам и заражались его возмущением. Негодовали и готовы были голосовать за самые резкие резолюции. Искренне.
Охватившая меня хандра немного ослабевает. Я уже не так категоричен по поводу полезности его собраний. Мои мысли сворачивают на мои собственные проблемы. Им бы эти головняки. Хотя как знать! Неизвестно, кому было сложнее.
Пока я мусолю в своей голове свои проблемы, мой приятель тем временем уже по дороге домой заглядывает в лавки. Он уже не агитатор, он обычный проголодавшийся и смертельно уставший человек. Спустя некоторое время он заваливается спать. Лежит он на грубо сколоченном топчане. Под головой набитый старой соломой мешок, вместо одеяла сверху натянуто… впрочем, бог его знает, что такое на нем сверху натянуто. Чего-то откуда-то насобирал. Но он об этом не думает. Он уже спит без задних ног. Быть может, видит во сне мировую контру и, конечно, видит, как он ее крушит.
Во сне он подергивается, ворочается с боку на бок, беззвучно шевелит губами. Конечно, такой сон неглубокий. Завтра мой приятель опять проснется не выспавшимся.
Кстати, почему он спит один?
Сложно сказать.
Парень молодой. Кровь играет. Наверняка заводятся в голове мысли и о девушках. Опять же, сказать что-либо о зазнобе, которая владела бы его сердцем, значит снова нарваться на его возмущение.
Во-первых, не «зазноба». Это возмутительно по-мещански. А во-вторых…
Во-вторых, есть у них на заводе одна комсомолка. Она приносит ему на рабочее место свежие газеты. Бывает, что задерживается, чтобы что-нибудь пояснить и договориться об очередном собрании. Но не более того.
Нравится она ему, и он ей, вроде бы, тоже. Но они пропагандисты. На них постоянно смотрят. Они не могут в своих беседах хоть на каплю показать, что в их общении может быть что-то, выходящее за рамки их комсомольской работы. Им же перестанут доверять как агитаторам.
Наивно, конечно, – думаю я. – Люди, напротив, по-человечески больше бы их оценили.
Но молодые люди – максималисты. С одной стороны это и не совсем хорошо, но, с другой стороны, правильно. По-другому быть не должно. Молодые люди должны быть максималистами. Это признак честности, высоких принципов, высоких идеалов и чистоты.
На собраниях они стоят рядом, поддерживают друг друга в сложные минуты. Вернее, в основном, она его поддерживает. Она ведь больше читает, посещает кружок, и поэтому, когда мой агитатор вдруг теряется от какого-нибудь вопроса от слушателей, девушка делает шаг вперед и обстоятельно все поясняет.
После собрания они коротко прощаются. Она по-товарищески протягивает ему руку. Он так же по-товарищески, как агитатор агитатору, жмет ее маленькую ладонь, и они расходятся.
Через два дня она снова подойдет к нему на его рабочее место со свежими газетами.
Я задумываюсь о своих амурных делах. И хмыкаю. Именно «делах». Во множественном числе.
Никак у меня не выходит задержаться на чем-нибудь, вернее, на ком-нибудь. Мелькают, сменяются. Каждая со своими претензиями или прибабахами. И после каждой остается неприятное опустошение в душе. Одна из причин моей хандры – эта накопившаяся пустота. А собственно говоря, что мне от них надо?
Мои мысли смешиваются от неожиданного вопроса. Действительно: что?
Жениться пока не хочется. Вернее, женился бы, не раздумывая, но на такой, чтобы…
А на какой?…
Фиг его знает.
– А почему ты не женишься? – спрашиваю я своего приятеля-агитатора.
Парнишка потупляет взгляд.
– У тебя же есть девушка, которая тебе нравится. И ты ей тоже.
Приятель вдруг густо заливается краской.
– Ну, как можно жениться, – проговаривает он, – когда главное дело еще не доделано?
– Какое дело?
– Ну, буржуазия еще властвует в мире. Пролетариат еще гнется под ее гнетом.
Тьфу ты!
– Вот установится, – продолжает он, – власть труда во всем мире, тогда можно будет и жениться.
Н-да!
– И как скоро, – спрашиваю, – по-твоему, это произойдет?
– Скоро! У них уже начался кризис.
Хм! Кризис у них, конечно, развернулся серьезный. Он действительно в тридцатые годы чуть не повалил капитализм. Однако…
Впрочем, не буду посвящать его в дела грядущие. Мне нельзя нарушать пространственно-временной континуум, как сказал бы герой одного популярного фильма. И в то же время, если он всерьез намерен ждать мировой революции, то…
Не зря же я сказал ему однажды, что если бы он верил в бога, то был бы священником.
А пока он верит в мировую революцию.
Завтра он задержится после работы, чтобы написать большой транспарант. Не знаю, что будет там написано. Что-нибудь к чему-нибудь призывающее. «Даешь рекордные кубометры…!» И будет это повешено в цехе, на самом видном месте. Спустя десятилетия фотография этого транспаранта попадет в газету вместе с хроникой, и люди, увидевшие его, будут поражаться его аляповатости и наивности. Какой-нибудь народный артист России будет читать на него едкие пародии, а он…
…А он верит в то, что это необходимо, что рабочие, читая его транспарант, будут с большей отдачей работать, будут перевыполнять планы, будут крепить мощь страны Советов и тем самым приближать час освобождения мирового пролетариата. Он искренне верит в это.
Почему он в это верит?
Я оглядываюсь на его эпоху, и этот вопрос оборачивается в моей голове совсем другой стороной: а почему бы ему не верить в это?
Ведь что было в его прежней жизни? Что было в жизни его родителей, которые остались в деревне? Только их деревня и была. И труд от зари до зари.
Он уехал в город, устроился на завод. И ему открылся мир.
Ему открылся не просто мир. Он узнал, что является Человеком с большой буквы. Вернее, пришли люди, которые назвали его Человеком с большой буквы, которые сказали, что ему по силам менять этот мир. Точнее, не ему одному, а ему и его товарищам по цеху, его товарищам и всему большому коллективу их завода, коллективу их завода и всем трудящимся большой страны. И он пошел за этими людьми.
И уже своим умом он понял, что для того, чтобы трудящимся страны было под силу менять мир, надо, чтобы вся страна работала, как единый монолит. А для этого нужно нести людям знания, вооружать их информацией о происходящем в стране и мире. Тогда они будут делать все сознательно и осознанно. И он стал пропагандистом…
Когда-нибудь девушка в красной косынке придет к нему и вместе с газетами принесет давно обещанный томик Маркса. И будет он ночами корпеть над ним, как корпел бы какой-нибудь монах над засаленной библией. И откроется ему предсказанный классиком путь из царства необходимости в царство свободы.
И будет он мечтать.
Будет он мечтать о том времени, когда трудовой народ всего мира сбросит с себя оковы, жизнь станет светлой и свободной, и он повезет свою комсомолку в деревню к родителям.
Зайдет с ней в хату. Первым делом скажет своей набожной матери: «Убирай, матушка, свои иконы подальше. Все! Теперь не надо у боженьки просить рая небесного, у нас на всей планете установился рай земной!»
А батя, седой такой, старый, важно спросит его: «Ну, как сынок, мировая обстановка? Как пролетарии? Одолели контру?»
«Одолели, батя! Теперь уже окончательно и бесповоротно. Не вернется больше к вам в деревню помещик, и нас капиталисты гнобить не будут».
«А что за красавица из-за твоей спины выглядывает?..»
И тут мысли моего агитатора спутаются. Он ведь повезет свою невесту к родителям, чтобы просить у них благословения, а можно ли будет в новой жизни это делать? Жизнь ведь будет иная, свободная. Не будут же они вставать на колени перед образами. Вроде как и согласие родителей на брак станет пережитком. Но как сами родители примут это? Чтобы сын их женился где-то в городе, не спросившись у них?
Крепко озадачится мой приятель. Придется для новой жизни новые обычаи придумывать. Такие, чтобы и батю с матушкой уважить, и тянущие назад оковы сбросить.
Ох-ох! Знать бы ему, что жизнь вообще пойдет без обычаев, и батя с матушкой пойдут побоку! Да и гламурную красавицу-невесту ни силами, ни посулами не затащишь в тьмутаракань. А вместо мировой революции сплошные головняки.
– Хочешь, расскажу, – говорю я ему с досадой, – какая на самом деле будет жизнь?
– Какая? – он смотрит на меня загоревшимися глазами.
Я осекаюсь. Как сказать этим чистым небесно-голубым глазам, какое жуткое разочарование ждет их? Хандра-хандра! Все в жизни идет наперекосяк. Не так, как у тебя – все ясно и понятно.
Я смотрю в глаза пропагандиста и агитатора далеких двадцатых годов двадцатого века и молчу.
Он терпеливо ждет. Нет, от моего затянувшегося молчания к нему не приходят нехорошие подозрения. Его глаза продолжают гореть чистым огоньком надежды. Он уверен, глубоко убежден в неминуемости светлого будущего и, видимо, по-своему трактует мое молчание: разве легко в нескольких словах описать рай земной?
– Прекрасная… – наконец с большим трудом выдавливаю я, – прекрасная будет жизнь!
Я нажимаю на слово «будет»…
И, если брать по большому счету, то теперь уже и я, быть может, оказываюсь прав. Ведь если подходить к жизни с его огромными мерками, то наше настоящее – это еще не будущее, совсем даже не будущее.
А он свою коротенькую жизнь действительно измерял огромнейшими мерками. Когда он покидал ее, мечась в тяжелейшем бреду на больничной койке, не светлая пора грезилась ему. Ему виделись подступающие со всех сторон враги. И он остервенело бился. Но бился не за свою жизнь, не с мучительной смертью, а с навалившейся на него контрой. Так и ушел… положив свою маленькую, короткую-прекороткую жизнь на заклание вечности. Как когда-то Иисус Христос…
Откуда мне известно, как он умирал?
Не знаю. Просто известно, и все.
Однако постой! Если ты был, пусть даже не в настоящем, а приснившемся мне мире, у тебя должно быть имя.
Как тебя назвать?
Новым Иисусом я бы тебя и назвал. Но ведь ты будешь категорически против.
Новосибирск, 2009
Иван Соболев.Меж сном и явью.
…Он подошел к тяжелой стеклянной двери и с усилием толкнул ее, преодолевая тягучее сопротивление доводчика. Дверь нехотя поддалась, пропуская его к механическим турникетам, за которыми начинался спуск на станцию.
Время пиковой загрузки еще не началось, потому пассажиров было не так много, и толпиться они начинали не перед турникетами, а чуть дальше, у эскалаторов. Переваливаясь с ноги на ногу, подобно стае пингвинов, они медленно продвигались к движущейся ленте, достигнув которой, привычно прижимались к правой стороне и замирали в равнодушной позе изваяния.
Поток двигался, словно шествие зомби, подчиняясь заученному с детства рефрену – «стойте справа, проходите слева». Но даже когда проходить никто не хотел, левая сторона почти всегда оставалась свободна. Иногда, после долгого стояния в такой «пробке», его посещала крамольная мысль: ведь если занимать обе стороны, то вход на станцию разгружался бы в два раза быстрее. Но такой шаг для толпы был слишком нестандартным, да и проявлять инициативу никто не желал.
В перегруженном метро подчас было сложно даже понять, что происходит – то ли человек движется во всеобщем потоке, направление которого временно совпадает с его собственным движением, то ли, наоборот, живой поток затягивает человека и влечет туда, куда ему, потоку, нужно.
Частицы этого потока стремились не привлекать лишнего внимания, быть как можно более незаметными на фоне себе подобных. И даже одежду носить предпочитали преимущественно темных тонов.
Каждая частица направлялась по своим делам, не замечая соседей ни слева, ни справа, ни, тем более, сзади, выхватывая опущенным под ноги взглядом лишь кусок мраморного пола, на который в следующую секунду надлежало поставить ногу. Смотреть друг на друга частицы, похоже, боялись – взгляд, направленный вниз, вид мраморной плиты, закрывавшей все поле зрения, позволял ощущать себя в некоем обособленном закрытом пространстве, которое создавало хотя бы иллюзию безопасности и защищенности. Не только и даже не столько от вероятной агрессии, сколько от возможных просьб и пожеланий извне. «Я тебя не вижу, я освобождаю себя от муки принятия решения – отвечать тебе или пройти мимо. Оставь меня, обратись к следующему, ведь нас тут так много, почему именно я?»
Но, несмотря на то, что каждый перемещающийся стремился отстраниться от себе подобного соседа, и вообще от окружающего мира, шаги идущих поблизости очень часто синхронизировались. И тогда под гулкими сводами межстанционных переходов повисала отчетливая дробь, выбиваемая тысячами пар каблуков. «Друм-друм-друм!» – словно с одной линии на другую маршировала колонна солдат.
В этом потоке ему приходилось двигаться дважды в сутки. Утром и вечером. Сейчас был вечер.
Спустившись на станцию, он прошел вдаль по серому перрону туда, где останавливался первый вагон состава и где обычно скапливалось поменьше народа. В центре станции толпы следовало особенно опасаться – были случаи, когда случайно потерявшего равновесие человека не замечающие ничего вокруг себя окружающие так же случайно сталкивали на пути.
С неприятным скрипящим звуком к перрону подошел поезд, и автоматические двери, раскрывшись, принялись поглощать серо-черную биомассу. Она втекала в чрево вагонов через раскрытые прямоугольники, освещенные электрическими лампами, растекалась по сиденьям, повисала на поручнях. Отстраняясь от грохота и скрежета, многие затыкали себе уши наушниками, из которых изливалось некое нагромождение звуков, именуемое музыкой. Оно мало отличалось от внешнего шума, но, по крайней мере, было своим. В том смысле, что его можно было включить или выключить по своему желанию.
Он тоже носил в нагрудном кармане пиджака цифровой плейер. Но сейчас никакой музыки не хотелось. Поспешив занять относительно уютное место у двери, он облокотился на стену и погрузился в тягучую полудрему, пытаясь полностью отстранить себя от окружающего мира. Под убаюкивающее покачивание вагона внешние звуки постепенно отодвинулись на дальний план, отступая перед совсем не к месту появляющимися и далеко не всегда удобными собственными мыслями.
…Очередной день прожит. День, одновременно похожий и на «вчера», и на «завтра», как похожи друг на друга ступени эскалатора. Но если ступени роднил между собой их общий конструктивный смысл, то прожитые дни – их столь же общая бессмысленность.
Подобно многим другим труженикам «развитого общества потребления», он не мог понять, зачем каждое утро приходит в свой офис, для чего и какой цели отдает свое время, на что расходует жизнь. Впрочем, практически всех окружающих такая ситуация вполне устраивала. В конце концов, хорошо, что работа есть, а уж где, кто, как и когда использует результаты – какая разница? И вообще – «вам денежки платят, так сидите и выполняйте то, что от вас требуется, у других еще хуже».
Жизнь шла по многократно и многодневно наезженной и накатанной колее. «Дом-метро-работа-метро-дом». Впрочем, и само понятие «дом» с каждым годом стремительно теряло обретавшийся веками духовный смысл, все больше роднясь по сути своей с убогим термином «ночлежка».
Некоторое время назад хоть какую-то радость посреди всей этой повседневной пресности приносили вечера. Кто-то ее находил за бутылкой пива в баре, кто-то в фитнес-зале, кто-то в компьютерном игровом центре. Варианты, в принципе, были. Но после законодательного закрепления шестидесятичасовой рабочей недели даже такие бесхитростные занятия стали занимать все меньше и меньше места в ежедневном распорядке жителей мегаполиса. В итоге и без того не очень-то склонные к взаимным контактам люди стали еще меньше общаться между собой. Если, конечно, не считать общением процесс вынужденного подчеркнуто-корректного взаимодействия на рабочем месте и приторные корпоративные вечеринки, на которых десять-двадцать абсолютно чужих друг другу человек были вынуждены совершать некий ритуал и, в соответствии с рекомендациями бизнес-психологов, показывать свою якобы сплоченность и расположение друг к другу.
Нет, об этом лучше не думать. Да и вообще лучше не думать. Во всяком случае – сейчас.
Некоторое время назад он еще хотя бы внутренне сопротивлялся этому распорядку – словно память «прошлой жизни» давала знать о себе. Но сейчас уже почти смирился с окружающей реальностью – ведь даже на то, чтобы просто осмыслить и попытаться понять происходящее, не оставалось уже ни времени, ни сил. Да и большого желания тоже не было, поскольку обыденность с каждым днем все больше и больше гипнотизировала и затягивала. Вот сейчас он вернется. Приготовит ужин. Посмотрит в окно. Ляжет спать. И завтра все повторится сначала. И сколько бы он ни понимал, что это не только «не его», но и вообще не то, для чего стоило появляться на свет и жить – сам он ничего не сможет изменить. А другим, наверное, и не надо…
Голова слегка качнулась, ударившись о поручень. Остатки дремы нехотя отступили, полусонный взгляд механически отметил за окном проблеск знакомых огней его станции. Пора.
Он вышел из поезда, поднялся вверх, перешел улицу и, не глядя по сторонам, пошел туда, где за ветвями еще не окончательно убитых жарой и городским воздухом деревьев в мареве летнего смога угадывался силуэт белой многоэтажки.
Прислонив к сенсору электронный ключ, вошел в подъезд. Относительно чистый, но неимоверно скучный. Кафельные стены с типовым узором, пластиковые ящики с искусственными цветами, вандалоустойчивая кабина лифта, немигающий свет диодной лампы… Еще один электронный ключ, автомат для чистки обуви, металлическая дверь, и – вот он у себя. Дома. А точнее – в бетонной коробке с кондиционером, увлажнителем и прочими прелестями, в том мире, который общество отводило своему «цивилизованному потребителю» для того, чтобы коротать время между посещениями офиса.
И даже здесь его дорога была предопределена.
Прихожая – скинуть уличные кроссовки, надеть домашние тапочки.
Ванная – умыться под струей воды из-под крана, плеснуть на руки и в лицо дезинфицирующим составом.
Туалет – без комментариев.
Кухня…
Достав из холодильника коробку с ужином и сунув ее в микроволновую печь, он нехотя подошел к окну.
Взгляд уперся в немытое стекло, за грязевыми разводами которого над завешанными рекламой крышами в трепещущей дымке городского смога и испарений колыхалось что-то желто-красное, претендовавшее называться закатным Солнцем. День клонился к завершению, не оставляя после себя, как и следовало ожидать, ничего – ни эмоций, ни впечатлений. Ни хороших, ни плохих.
И от этого равнодушного спокойствия было особенно тяжело.
…Как было бы хорошо, если бы Родина вдруг позвала…
Но Родина не зовет. Родина молчит. Родине давно ничего не надо, кроме сытости и ублаженности. Да и есть ли она здесь, эта самая Родина? И – самое главное – способен ли он сам, будучи таким, как сейчас, откликнуться на подобный призыв, даже если вдруг тот и прозвучит?
Обрывая как всегда не к месту нахлынувшие мысли, микроволновка тоскливо запиликала таймером. За ее стеклом слегка дымилась пластиковая коробка с подогретым куриным бедром и картошкой – типа, ужин. Дешево, надежно и практично. Готовится за две минуты, съедается за пять, если по сторонам не глазеть.
«…А ведь когда-то пропадать часами на кухне, стараясь приготовить что-то оригинальное, особенно в ожидании гостей, для многих было весьма увлекательным занятием. Впрочем, это было очень давно – в ту эпоху, когда еще отмечались праздники и когда люди еще ходили друг к другу в гости. Говорят, что даже не только по праздникам».
Покончив с едой, он отправил коробку в утилизатор. И пока тот урчал, перемалывая органическую смесь, он снова посмотрел на окно, на изогнувшуюся в пробке вереницу автомобилей.
Из открытой форточки кисло пахло сгоревшей помойкой. Этот запах, словно струя нечистот, врывался в комнату вместе с монотонным гулом вечно стоящего в пробке шоссе – приезжие покидали задымленный город, оставляя за кормой своих автомобилей повисающую над трассой белесую бензиновую дымку. Он протянул руку – петли со скрипом провернулись, замок встал на упор, и под потолком повисла некая иллюзия тишины. Иллюзия – потому что машин было слишком много, и даже установленные при недавнем ремонте новые окна уже не могли противостоять шуму многих тысяч моторов и матерной брани гудков. Ну, и то ладно.
Где-то далеко, в самых глубинах мозга снова шевельнулась мысль. На этот раз похожая то ли на забытую сказку, то ли на свежий бред – будто когда-то давно из этой форточки еще пахло весенним дождем и молодой листвой, а с улицы доносились лишь удары мяча о землю на детской площадке, трель велосипедных звонков и легкое стрекотание мопедов. Но он даже не стал ловить за хвост ускользавшую картинку, уже казавшуюся галлюцинацией. Лишь подошел к кровати и устало распластался на матрасе, разминая затекшую от долгого сидения спину.
Здесь хорошо. Единственное место, куда в этом мире, похоже, еще можно прийти, чтобы было хорошо. На целых шесть, а иногда даже на семь часов до следующего утра. Пока будильник не объявит начало очередного дня, такого же серого и бессмысленного, как тот, что ему предшествовал, и как тот, что последует за ним.
Он повернулся на левый бок, и почти с первым вздохом его повлекло куда-то в мягкую бездну, где перед ним распахивались ворота совсем другого мира.
Мир этот каждый раз был разным. Очень часто из него так и не хотелось выходить. Как было бы хорошо, если бы именно так произошло и сейчас…
* * *
…Он почувствовал легкий толчок в плечо.
Сознание отказывалось что-либо понять. Мысли путались. Что это? Где я? Что происходит вокруг? И лишь спустя пару секунд он осознал, что никто его не толкал, это он сам почему-то лежит на коленях у другого человека.
Пахло хвоей. Так сильно, как никогда в его жизни. А еще – дымом. Вкусным и бодрящим дымом смолистых поленьев, поглощаемых веселым пламенем горевшего рядом костра.
По сторонам высились сосны. Стройные упругие стволы, казалось, были натянуты между небом и землей, словно гигантские струны, по которым изредка проводил своими могучими пальцами налетавший со стороны ветер. И тогда они издавали низкий, тягучий монотонный звук.
А вокруг костра сидели люди. В зеленых штормовках, с пестрыми нашивками на рукавах и надписями на спинах. Они о чем-то оживленно разговаривали, но слова их доносились словно из-за какой-то тягучей пелены, и сразу понять их смысл было нельзя. И вот он уже начал что-то разбирать на слух, но в этот момент голоса неожиданно стихли, и он даже не увидел – почувствовал на себе взгляд сразу нескольких пар глаз.
– Что случилось? С ним все в порядке?
– Подбавьте огня, живо!
С глухим стуком в пламя упали еще несколько поленьев. Забегали, заплясали на хвойных боках оранжевые саламандры, сливаясь с синими струями горящей смолы. Бойкие искры, закручиваясь в спираль, преодолевали тяготение, устремлялись в ночную темень и исчезали где-то высоко над головой, вливаясь в раскинувшуюся над темнеющими сосновыми кронами звездную сыпь.
Одна из звезд неестественно выделялась среди прочих своим изумрудным цветом. Он смотрел вверх и не мог ничего понять, потому что знал: зеленых звезд не бывает в природе. Вернее, человеческий глаз просто не может увидеть их зелеными. Но она светила над ним, незнакомая таежная звезда, словно показывая, что даже невозможное иногда бывает возможно.
И среди раскинувшихся в пространстве светил неспешно двигались три ярких огня – зеленый, красный и мерцающий белый, изливая на Землю далекие звуки звонкой песни четырех турбин.
Над тайгой плыл «Ильюшин».
И только тут он окончательно пришел в себя и увидел склонившееся над своим лицом чудо. Темноволосое и голубоглазое, от свисавших кончиков волос которого почему-то отчетливо пахло свежими яблоками.
– Ты чего?
– Ничего страшного. Похоже, я немного уснул. Только…
– Что «только»?
– Да бред какой-то успел присниться… Чушь полнейшая, даже не все запомнил. Какое-то метро… Другая страна – мерзкая, холодная, чужая… И тебя там нет…
В глазах у Чуда мелькнула озорная искорка.
– Ну, я не знаю, куда там тебя закинуло – ты странник еще тот, с тебя и не такое станется. Но вот последнее обстоятельство лично мне очень не нравится! Ты вообще здоров?
На его лоб легла мягкая и прохладная ладонь. Очень хотелось, чтобы она там и оставалась. Но мгновения радости были недолгими – Чудо убрало руку и уже совсем серьезно произнесло:
– Знаешь что? Давай-ка ты спать по-нормальному пойдешь? Я понимаю, что завтра выходной, но так накапливать усталость – это не дело. Вставай, я тебя до избы доведу.
Ему было все равно, куда идти. Тем более, что первые секунды Чудо откровенно держало его за руку и лишь потом, словно испугавшись чего-то, аккуратно отпустило и спрятало свою ладонь в карман штормовки.
Ночь…Дорога… Лес… И – они. Молча идущие куда-то вдаль.
Чудо первым нарушило молчание.
– В общем, ты сейчас ложишься и приходишь в себя. Понятно?
– Не хочу. Вдруг опять эта чушь приснится?
Чудо по-детски потеребило кончики темных, как смола, волос и улыбнулось.
– Приснится чушь – зови нас, мы ее быстро прогоним.
И он спросил уже просто в порядке доброй шутки
– А вы никуда не исчезнете?
– Если ты сам нас не бросишь – то никуда и никогда!
Усталым взглядом он посмотрел на Чудо, которое стояло совсем-совсем близко и так же устало, но с какой-то только ему присущей чудесной нежностью смотрело прямо на него.