444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Андре Маиссе » Последний полет » Текст книги (страница 9)
Последний полет
  • Текст добавлен: 25 июля 2026, 22:30

Текст книги "Последний полет"


Автор книги: Андре Маиссе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)

Мать настолько взволнована и напугана, что не думает даже бранить Антуана. Она обнимает и прижимает его к себе, внимательно смотрит в его глаза:

– Обещай, что никогда больше не будешь так поступать.

– Обещаю, мамочка, но позже, когда стану взрослым, если позволите, я хотел бы быть летчиком.

Воспоминания обрываются, как будто страшась восстановить окровавленное лицо брата, который изменяется на его глазах, вот уже перед ним маска мальчишки 14 лет, мирно спящего на ложе из белых роз. Железный осколок впился в его лицо, в самую середину. Кровь всё течёт и течёт. «Франсуа умер! Франсуа умер!» – кричит он, пробегая по бесконечным коридорам замка. С адским шумом взорвался мотор, тот самый мотор, который должен был унести его на велосипеде к Икару, чтобы можно было вдоволь наиграться с ним и бросить вызов самим богам.

Он снова видит себя с братом и сёстрами. Какая-то мрачная расселина открывается перед ними. Что это? Не ворота ли в ад, или манящая дорога, которая прерывается, как только бог Пан запел свою последнюю песню, или вход в коридор, ведущий к камням, на которых на заре человечества были выгравированы изначальные рунические надписи? Вот они одни перед неизведанным, исследователи нового мира, свободного от всего, по которому ещё не ступала ничья нога, где можно будет построить дома среди деревьев, чтобы слушать, как заливаются зяблики. Нужно карабкаться по каменным осыпям, цепляться за тонкие ветви кустарника, ранить руки, взбираться, не оглядываясь назад. И вдруг, о ужас, он замечает, что больше не видит под собой долину, а над собой видит лишь каменный горизонт.

Чудо свершилось. Он на вершине.

За её складками спокойные травы, а в центре маленькое сонное озеро. Его воды меняются от зелёно-жёлтого по берегам до голубого, в его хрустальной прозрачности тонет шелест оперения ветра. В блестящей поверхности озера отражается дощатый фасад хижины на странных столбах, её крыша покрыта плитняками. Маленький навес защищает веранду, на которой подвешена сеть с коричневыми ячейками. На самом верху крыши за их приближением наблюдает петух.

Ветерок ласково склоняет травы, окаймлявшие берега. Здесь они с изумлением обнаружили примитивную лодку, похожую на индейские пироги, в которых их предок должен был спуститься по Чёрной Реке, направляясь в сопровождении своих неотёсанных разведчиков в Прерии Собаки, Ясной Воды или Дно Озера. Они вступают на узкую тропу, усыпанную синеватой листвой орешника, тропа удаляется от озера, направляясь к серебристому массиву берёзовой рощи. Ствол дерева, брошенный над скромным потоком, позволяет перебраться с одного берега на другой. Хрупкое равновесие импровизированного мостика создавало у них впечатление смертельного риска перехода над гигантскими ниагарами. Лёжа на мхе, вдали от вражеской солдатни, которая, как подсказывало им воображение, рыскала по соседним лесам, они внимательно следили за малейшими пузырьками на поверхности воды, выдававшими присутствие лягушки, форели или крупной рыбы-кот, которая была любимым лакомством у индейцев.

Они бегут в поля, взбираются на второй гребень, затем спускаются по нему, пересекают третий, чтобы обнаружить на другом склоне (какое разочарование!) один, два, три дома, большую ферму, мирно пасущихся коров, пса, чей лай нарушает тишину. Место заселено. Как люди сумели опередить их и поселиться в этом раю? Неожиданно сестра вскрикивает:

– Где мои часы?

Она ищет повсюду, нервничает и принимается плакать. Где же её маленькие часики, подаренные ей крёстной в день её первого причастия, часы, которыми она так гордилась, постоянно смотрела на них, как бы говоря, что стала взрослой, поскольку умела читать время. Возможно, что часы выпали из кармана, когда она карабкалась по насыпи, или когда они сидели под большими соснами, расправляясь со своим завтраком.

– Пойду искать, найду и принесу их тебе, – пообещал Антуан.

Солнце пока ещё высоко в небе. Нет и четырёх по полудни. Он вернётся не раньше, чем через два часа. По пути он узнает большую сосну, под которой они завтракали, там, где его младшая сестра рассказывала им свою новую историю о лягушке, превратившейся в принца, который, чтобы не расстаться со своей мечтой, спрятался в глубины неба на маленькую звезду. Ручей петляет в траве. Он идёт вдоль ручья, перескакивая с одного берега на другой, преодолевая одним прыжком неизвестный приток Амазонки, где затаились огромные аллигаторы, вроде тех, что он видел на рисунках в прекрасных книгах, в кожаном переплёте, на письменном столе отца. Прерия не знает границ. Она закручивается вокруг кривой, заслоняющей горизонт. Чёрно-зелёная линия деревьев мешает обзору. Он теряет ориентацию. Однако осыпь на том же месте. Но та ли самая? Он пересекает её, попадает на острые камни, цепляется за них. Ладони рук расцарапаны, колени кровоточат. Но что значит кровь, текущая медленно по ноге, коли он выполнит данное им обещание. Он идёт часами, уже два, три, скоро четыре дня, он уже сбился со счёта. Ночь сменяет ночь, они прерываются лишь для того, чтобы позволить пройти тонкую сетку дня, омрачённого серыми облаками, которые накрывают белые вершины Жюры или андских Кордильер. Он столько прошёл. Каменные кружева совсем рядом, угрожающе близкие, они тянут руки к нему, чтобы утащить его в вечный сон, который напоминает о себе буквально на каждом шагу. Он идёт, дрожит, снова падает. Встает и снова идёт. Он лежит на земле, но помнит, как упал. На несколько мгновений он лежит неподвижно, он готов лежать на траве, на снегу, на горячем песке – лишь бы поспать.

Он продвигается, падая от усталости. Вершины, ползущие по небу, гребни, рвущие горизонт, каскады скал, сбегающие в пропасти, которые стремятся удержать его в плену, каменные пампасы, дюны, пески, ослепляющее солнце, жара, которую уже невозможно ощущать, но она по-прежнему обжигает. Горло сжимается всё сильней, слюны всё меньше и меньше, губы трескаются, как при морозе, кажется, что снег и песок объединились, чтобы помешать ему продолжить поиск абсолютного. Когда же он покинул Алмазную Лагуну? Не помнит уже. Он падает и катится несколько сотен метров вниз, уничтоженный. За несколько секунд он потерял плоды нескольких часов усилий. Придётся снова карабкаться на этот снежный барьер.

Одинок ли он, а может быть кто-то сопровождает его? А может это фантом, душа, дух Генри поддерживает его, того Генри, который встретил его, когда он искал часы сестры в горах между Швейцарией и Жюра. Не поддаться, заслужить взгляд, благодарность, несколько слов, преисполненных братством и любовью. А может быть, это Прево? (Механик Антуана, с ним он попал в аварию в Ливийской пустыне. – прим. пер.). Он идёт, спотыкается, падает и поднимается, Прево рядом с ним, чтобы поддержать его, когда он проваливается, он поднимает Прево, когда и тот падает на песок, измученный жарой и жаждой.

Он вот-вот умрёт от жажды, но он упрям, разве все люди не умерли уже от жажды, от запрета утолять жажду в основополагающих мифах греческой трагедии? Как утолить жажду людей в гибельных источниках безымянных побед, свадеб без мессы, государств без наций, как дать напиться из источника благополучия народу, историю которого кастрировали, язык которого выхолостили, а культуру сожгли. Тоталитарные режимы и демократии, провозгласившие себя либеральными, эти выборные и смертоносные для свободы диктатуры, отравляют людей ханжеской похлебкой рекламы и пропаганды, чтобы обречь их на выживание в их холодильниках, картах, кроссвордах, стадионах и зазывающих спектаклях. Минотавр не хочет, чтобы люди жили поэзией, красками и любовью. По сравнению с деревенскими песнями XV века, неритмичное бормотание голосов-роботов отмеряет века, которые отделяют времена, когда даже авантюры были духовными, от эпохи декаданса, в которой поклонение золотому тельцу, фиглярам и создателям псевдочудес возводилось в культ коррумпированными политиканами, бесталанными и амбициозными шутами-чиновниками.

От зла нет лекарств, когда пороки превращаются в нравы[44]44
  Seneque «Desinit esse remedio locus, ubi quae fuerant vitia, mores sunt», Lettre XXXIX.


[Закрыть]
, когда виновные безответственны, а ответственные не виновны.

Пан умер, Моцарт был убит. Потому, что у него была жажда, потому что существовавшие политические системы не могли ничего поделать с ним, потому что Мермоз позволил соблазнить себя вздором, который нёс верзила полковник, потому что баварцы подчинились капралу-параноику и потому что завтра другой народ был бы сбит с толку сладкоречивой ложью псевдопророками.

– Он жив!

Незнакомец вошёл в Плаза Хотел де Мендоса и объявил новость.

Храня верность жене, друзьям, своей деревне, Генри не захотел отречься. Его страстное желание жить победило обманчивую зимнюю спячку, о которой рассказывают, что она была следствием желания исподтишка отправить свои жертвы на смерть. Он преодолел препятствия ужасающей природы, он не захотел капитулировать. Сила его моральных принципов защитила его от убийственного отречения, поразившего беспомощный народ, превратившийся в вежливое, ласковое, спокойное стадо потребителей-производителей. Не пожелав умирать на холодных высокогорьях Анд, Генри не пожелал слиться со стадом людей-термитов, людей-роботов, людей, лишённых какой-либо созидательной силы.

Нет ничего невозможного, шептал ему на ухо Генри, когда он возвращался в Лион, всё ещё возможно, повторял ему Марсель. Нужно было сделать так, чтобы вовсе не напрасно целое поколение детей было отдано в пасть Молоха, чтобы на базовую проблему нашей эпохи – смысл человеческий жизни – был дан ответ, который не был бы ответом стандартной культуры, стандартной пищи, стандартных эмоций.

Но идеалисты вроде Сезанна, вроде Ван Гога, люди, не пожелавшие быть конформистами, были прочно заперты в концлагерях. Должен ли был он продолжать путь к самым чёрным временам мира?

Так где же эти золотые часы? Где южная звезда? Как сделать так, чтобы разыскать природу Жюра? Как найти путь в этих песчаных дюнах, похожих одна на другую? Жажда душит его. Сейчас он не сможет проглотить самую маленькую каплю слюны. Солнце Сахары отражается в заснеженной бескрайности Анд, стараясь обмануть его, помешать ему добраться до богов и героев, которые ждут его в раю вновь обретённого детства.

Он должен идти, идти, как настоящая сомнамбула. Вдруг склон предательски открывается под ногами, он падает и катится кубарем. Его сопровождают камни, подскакивая где-то ниже и ниже. Он не осмеливается посмотреть ни вниз, ни вверх. Он не осмеливается даже пошевелиться, опасаясь вновь упасть. Но всё же надо встать, выпрямиться, чтобы продолжить путь. Продвигается на четвереньках. Горячий песок Сахары заменила снежная пурга Анд. Песчаные вихри омрачили небо, столбы поднимаются до туч, до неразличимых более в чернильном небе облаков. Что-то шепчет ручей. Настал конец его мучениям. Он погружается в воду, чтобы возродиться и смыть всю грязь войны. Он отдаётся течению чистых вод ручья, подобно оловянному солдатику, которого ручей унёс когда-то на бумажном кораблике и который вновь появился тогда, когда его уже совсем не ждали.

Он промок до костей, ночь продолжается. Холод впивается ему в спину, растекается по мокрому затылку. Ему холодно, голодно, он так устал.

Веки отяжелели. Он ничего не видит. Усталость такая, что ему приходится напрягаться, чтобы вглядеться в какую-то определённую точку. Как только он её различает, она исчезает. Главное – не заснуть, иначе, если уснёт, если сон поразит его, если свалится и перестанет карабкаться, он уже не проснётся.

Глаза заполняет чудесный свет. Если бы он был один во всём мире, он бы лег бы спать, дожидаясь утра. Он поднимается, выпрямляется. Что это там вдали: мираж, собачий лай? Кажется, что отвечает ему петух.

Он ведь уже точно слышал этого петуха, и Генри услыхал бы его, этого петуха, за тысячи километров отсюда, также как и он сам услышал бы его несколько лет спустя. Пение этого петуха было гимном помирившихся людей, которые шли к нему, на другом склоне ущелья он видит большую ферму, которая приветливо приглашала его. Он бежит. Лёгкий, как воздух. Не чувствует под собой ног. Он ощущает лишь громадное счастье, выстраданное и хрупкое, тонкое, как хрусталь росного жемчуга, сверкавшего на листьях лип большой аллеи, ведущей к замку.

В этот вечер его нашёл угрюмый рослый крестьянин: он дрожал от холода и усталости.

Поленья горели в большом камине светлым и горячим пламенем. Дымы, которые плавали над очагом, быстро исчезали в тяге дымохода. Из головешек вылетали и бесшумно сгорали в огне раскалённые угольки. Две чугунные подставки поддерживали багровую решётку, на которой покоился пузатый медный котёл.

– Я приготовлю для него вкусный крапивный суп, – сказала фермерша. – Это взбодрит его.

«Какое смешное слово – взбодрит», – подумал он.

Он вспоминает этот очаг, этот тёплый суп из картофеля и свежей крапивы.

А может ему вспомнилась чечевичная похлёбка, которую некий бедуин из пустыни буквально заставил Антуана есть, чтобы спасти его. А может быть это был толстый кусок говядины в аргентинской пампе, зажаренный по рецептам гаучо, тогда оголодавший Генри буквально проглотил его. Мясо было с густой виноградной подливкой, тёмное, как кровь быков, приятно пахнущим дубовой корой.

Он так и не нашёл часы сестры. Где он оставил карабин, который достался ему от покойного Франсуа?

Картины улиц Манса, бегущие под их ногами во время прогулки после полудня в четверг, стирают сцену кончины брата. Мальчишки шагают по два в голубой униформе с золочёными пуговицами. Молчание обязательно. Ни слова, ни смеха, подобно сиротам, у которых больше нет будущего. Он не надел свою накидку, она так и осталась висеть рядом с накидкой его брата в большом холле, их разделяют пять свободных крючков – от 97 до 103, два номера, вышитых на их одеждах. Их ничто не должно было разделять – их отдалит только смерть.

Когда же придут каникулы? Сможет ли он взять с собой белую мышь?

Надзиратель сидит на маленькой эстраде, которая возвышается в столовой. Стоя за большим пюпитром, один из воспитанников читает эпизод из Ветхого Завета, в то время как остальные воспитанники едят в тишине. Снова ужасный молочный суп, зачастую пересолённый. Единственный ломоть хлеба. И где остались вкуснейшее вишнёвое варенье и букет красных роз, который он подарит, как только снова встретится с ней в домике в Мансе.

В спальне выстроились железные кровати, узкие, чудовищные, три ряда, один в центре, два других – вдоль стен с каждой стороны. В изголовье каждой кровати маленькая тумбочка, в которой помещаются лишь две или три безделушки, да туалетные принадлежности. Через высокие окна, чьи квадратики выкрашены в белое, даже днём проникает лишь бледный свет. По ночам всё вокруг выглядит ещё более мрачно. Печка, которую топят дровами, а разжигают только после полудня, с трудом поднимает температуру в спальне на несколько градусов по отношению к наружной.

Антуан не смыкает глаз, скорчившись под одеялом, стараясь спастись от холода, который постепенно захватывает длинный зал на мансарде, он с изумлением обнаруживает вокруг себя сумрак, который успокаивал и ободрял его. Его голове неудобно на жестком подушечном валике, наконец, раскинув руки, он выбирает положение, которое позволит ему погрузиться в сон. Паровозный гудок усиливается где-то вдали, а потом постепенно стихает. В то время, как мебель, двери, занавеси в комнате надзирателя погружают в сон всех воспитанников, одного за другим, перекрытия крыши, его любимые сообщники, раздвигаются, пропуская волшебного ската. Его тело удаляется, а собственное тепло заполняет его члены. Он как бы выползает из самого себя. Его второе тело принимается кружить над ним, оставив свою первоначальную форму. Он отделяется от него, отрезанный слабым лучом, прокладывая себе путь к зазорам потолка. Он чувствует, что становится легче, бестелесным. Всё угасает, всё освещается, он присоединяется к стае диких гусей, с длинными шеями, вытянутыми к тёплым потокам, которые понесут их над пустынями Намибии. Призыв водоплавающих оглушает его. Он слышит рёв бури, которая разразилась вдали, торнадо приближается, трясёт его за плечо. Он просыпается.

– Антуан! Подъём! Вы опаздываете на утренний туалет.

Это надзиратель их спальни снова разрушил его блаженство.

После полудня они ожидают раздачу полдника, плитку шоколада и ломоть хлеба. Вместе с братом они тайком собирают кусочки шоколада нескольких наказанных товарищей, чтобы накопить запас пищи, который возьмёт с собой Аргентинец, готовящийся к побегу, чтобы разыскать свою принцессу.

– На пампу, – говорил им Аргентинец, – надо смотреть не глазами, а памятью о том, какой он её увидел последний раз, память рисует её нам в момент, когда усталое солнце вытесняет день, он же, золотой и алый, не хочет уступать, в это же время распускаются над облачными пространствами, в которых отражаются и дрожь трав, и шёпот подлунного мира, голубые и розовые букеты, поспешно отслаивающие волокна серого шёлка или безвольно блекнущие, чтобы укрыть жёлтыми лепестками линию горизонта, на которой прорисовываются тени от скачущего табуна.

– Моя пампа, – говорил он, – живёт не на земле. Она никуда не идёт, она никуда не ведёт, она приходит откуда-то извне. У неё другое измерение, то, в котором я встретил Марианну. Красноземельная дорога, обсаженная соснами, приведёт меня к эстансии – большой латифундии, которая тянется вдоль озера, за ним угадываются головокружительные вершины Анд. Она ждёт меня, она сказала мне об этом.

Однажды утром постель Аргентинца оказалась пустой. Его плащ исчез, его большие галоши, берет, шарф тоже исчезли. Никакого письма с объяснением. Большой чёрный лимузин, на котором развевался сине-бело-синий флажок, быстро прибыл из Парижа. Принципал и два жандарма уже были на крыльце.

– Обычно их разыскивают через два или три дня после побега, этих бездельников, которые больше ничего не уважают, не умеют ценить всё, что родители делают для них. Неблагодарные и нечестивцы. Когда его поймают, мы приведём его, с Вашего позволения, к детям скаутам, – заявил один из жандармов. – Они воспитают его волю, сделают из него мужчину.

– Аргентинец вовсе не бездельник, – возмутился Франсуа. – Это принц пампы. Вы никогда не найдёте его, потому что вы злые!

Группа взрослых уставилась на малыша. Пожимали плечами. Снова пошли обычные монологи.

По ночам Антуан взлетал в небеса, чтобы предупредить Аргентинца о страшной судьбе, уготованной ему, если бы жандармы схватили его. По вечерам он ложился в постель с плиткой шоколада от его полдника, чтобы принести её своему другу. Напрасно: каждое утро он обнаруживал в своей кровати наполовину растаявшую плитку.

– Антуан, что Вы делаете с шоколадом в кровати? Если Вы не едите его, я буду вынужден лишить Вас шоколада. Все Ваши простыни запачканы. Что скажет Ваша мама?

И вот однажды ночью, когда он разыскивал гасиенду у трёх границ, ему пришлось десяток раз пролетать над неизвестными сверкающими полями, над выбросами пара от сотен водопадов, бросающихся в объятия друг другу то тонкими струйками, то гигантскими головокружительными потоками, ниспадающими кипящей водной стихией в природный бассейн, из которого вытекала уже степенная, умиротворенная длинная река.

Оттуда, с другого конца света, кто-то звал его: город, друг, хрупкая птица с островов?



ГЛАВА V
БУЭНОС-АЙРЕС



Сначала горизонт скрылся за маленьким чёрным камнем, выглядевшим вдали, как малое пятно на стекле окна. Пятно растёт, становится более чётким, припудривается, прихорашивается, наводит марафет, чтобы понравиться посетителям и соблазнить их. Оно хочет остаться невидимым, хотя и старается вовсю привлечь внимание. И вдруг оказывается стенами гасиенды, которые медленно приближаются к нему. Её крыша украшена золотистой тёмной шевелюрой, отдававшей медью и бронзой. Гасиенда казалась лихо закрученной в тяжёлую рогожку, ниспадавшую на белое плечо. Стены, покрытые тонкой краской, напомнили ему губы принцессы, встреченной однажды вечером, когда он затерялся в пампе.

Фасад гасиенды продолжается длинной верандой, бегущей вдоль строения. С небесной высоты он, скорее, угадывает звук гитары, которую заставляли петь волшебные пальцы юной девушки.

Он повстречал её, когда возвращался с конца света. Неземной свет зари поднимался над серой горой, медленно окрашиваясь в оранжевый. Алые краски рассвета придавали небу оттенки стыдливости. Мрачный лес заставлял дрожать его эхо в голубоватых отсветах мраморного ледника, который спадал каскадом в море, откуда возникал временами хвост кита, приветствовавшего поверхность океана. Ледяные горы скользили по бесконечному морскому простору. Порывы ветра вырывали снопы искр из океанского одиночества. Лес небольших домов с треугольными крышами, чьи пастельные краски украшали утёсы, придавая им оттенки охры, голубого, красного и коричневого, они исчезали на берегах залива, который отсвечивал красками, идущими от изумрудно-зелёного до голубовато-бирюзового. Дальше, к северу, сеть озёр отсвечивала в сверкающем потоке полупрозрачных крыльев дня, борясь с тенью чудовища в шотландских цветах.

Реальность равнины скрадывала расстояния, таила в себе заросли кустарников, которые ветер бросал на штурм полей, в них боги могли шагать во весь рост. Из пределов этих диспропорций выступала непроницаемая ясность, в глаза бил сильный свет. Бессонный горизонт, подобно гитарным басам, всё время менялся. Вверх по течению реки быки тащили, сгибаясь под тяжестью ярма, низкие тележки. Он уже различал дома авантюрных расцветок, пылающие флаги всех оттенков страстей в сомнамбульных метаниях бесконечной равнины, ведущей к входу в чрево иного мира, пожирающего всадников, бросающих ошалевших от свободы лошадей, чтобы самим пресмыкаться во тьме серых городских окраин. Длинные пыльные дороги истончались к закату. Остатки растительности взъерошились ржанием, гривами, шелестом волнующейся листвы. Пампа бесконечно повторялась, как надоедливое предчувствие души, которая не погибает, но возрождается в каждое следующее мгновение. Пусть кажется, что пампа исчезла в огне вороньего древа, она вновь появляется с первыми лучами вечного возвращения, обрекая свободных земледельцев на встречу со своим бессмертием в ходе постоянных циклов, чьи грустные росы снова и снова орошают новые радуги, а те вырождаются в бледные драпировки, чтобы снова засверкать золотом пламенеющих восходов.

Тени как-то незаметно нарушали линию дальнего пространства, скрытого облаками серой пыли, за которыми возникала плоская поверхность хаотического пригорода, испещрённого столбами, ангарами, обломками брошенных строений, горами мусора, следами банальной криминальной жизни. Трамвай 64‑го маршрута неохотно тянулся вдоль остроконечной железной решетки, врезанной в голубую стену, за которой среди пальм роскошного сада глуповатый охотник за приключениями искал цветок из будущего, спрятанный неким духом в урну с прахом времён Соломона. Тускло, как оборотная сторона карты, светилась лавочка, прилепившаяся к перекрёстку, пропахшему сигарами. Нетерпеливый вечер заполонил стульями тротуары, ворвался в дворики больших коричневых или жёлтых строений. С бормотанием гитары падал на крыльцо цветок чертополоха, который ветер вырвал у близкой и далекой пампы.

Тяжёлые испарения реки Ла-Платы несли ещё вчера не известные им запахи. Улицы, купавшиеся в тонком аромате эвкалиптов, танцевали гимн многоликому городу, горячему и смешливому, отчаянному и жестокому, некоему симбиозу надежд, унесенных ветрами открытого моря и щемящей тоской пампы. Под лунным светом фонарей, обрамлявшими тротуары, улицы метались между любовью и смертью, между мирной фамильярностью розовых фасадов с зарешёченными окнами, охраняющими покой за тяжёлыми деревянными дверями, ведущими во дворики, открытые в сторону неба, и мрачными аренами barrios с пятном красной гвоздики, упавшей с уха забияки, распотрошённого после того, как лишился руки, свисавшей с его запястья и отрубленной ножом с коротким лезвием.

Существование, медленно протекавшее на чёрно-белом экране судеб, неожиданно взрывалось зычным и гортанным голосом, кричавшим о любви, радости и боли, голосом печальным и пронзительным, рыдающим от гнева, плачущим от ярости, затем резко ускоряющимся, чтобы прорваться потоком красок под занавес гордой и грустной истории.

Хотя Буэнос-Айрес открывается миру своим портом, сам он живёт спиной к нему. Город тихо подсказывал Антуану: любовь – это танец, который танцуют вдвоём, с чувством и болью, со страстью, рождающейся из желания дать жизнь и предостеречь, прорвать проклятый круг человеческой конечности и преобразовать её в вечность. И всё это заканчивается предательством в лабиринте улочек, а душа поэтов, блюз чёрного фермера из Миссури, мистика фламенко или португальская тоска становятся жертвой мелких сводников.

Город встретил его правым берегом Рио-де-ла-Плата с возбуждёнными группами людей, выражающими свои чувства и эмоции в формах, присущих четырём главным расам мира. Громкоголосые суда, облачённые в цвета траура низвергнутых анархистов, отчаявшихся романтиков или впавших в депрессию авантюристов в поисках искусственные солнца, стояли на якоре в порту Санта-Мария. Здесь, на набережных Буэнос-Айреса, обменивали продукты промышленного Севера на плоды Патагонии. Йод и соль, пропахшие ароматами андских сьеррас, заполняли трюмы пароходов, которых ждали четыре океана. Уже в раскраске их корпусов читалось тайное послание, нежелание выбирать между цветом мудрёной элегантности чрезвычайно консервативных светских приёмов и цветом восстания отчаявшихся, которым уже нечего было терять.

В мирном лабиринте низкорослых домов на пилястрах, увенчанных короткими балясинами, над которыми возвышались почти плоские цветочные чаши, безбрежное время растворялось во мраке улиц, нарушаемом блуждающими огнями случайных притонов, где можно было напиться, заслушаться звуками тепловатой музыки, а иногда и натолкнуться на приземистых машистов-мужланов, охочих до драк, которые народные предания изображали как рыцарские турниры.

Антуан открыл лоснящуюся дверь какой-то забегаловки, что-то вроде бистро или борделя, глубоко вросшую в задымлённую старую постройку, притаившуюся в самом центре перекрёстка, где важно шествовали деревья-здоровяки, на их ветвях тщедушные голуби несли охрану, щедро гадя на дорогу. В притоне с панелями, покрытыми несвежими рисунками, изображавшими пары, слившиеся в сладострастных объятиях, толпился мало что соображавший пролетариат, переносивший свои несчастья даже с какой-то страстью. Длинная деревянная стойка замыкала заднюю часть зала, где сливались самые разные песни, нежные и суровые, страстные и многоцветные, их окрашивали в цвета ностальгии медленные бархатные тона аккордеона, иногда вступал энергичный диалог двух скрипок, глубоко дышал контрабас, к ним бесстрастно, вразвалочку присоединялось пианино с клавишами из слоновьей кости. Эти инструменты души бормотали любовные песни, гнетущие, уносящиеся прямо к звёздам, полные ненависти и красоты, ностальгического буйства, вырывающие у самого последнего из бездельников слёзы, которые не смогли бы исторгнуть даже самые жестокие пытки. Взлетающие и падающие звуки аккордеона сливались в динамические напластования, в которых мощь ритмов соединялась с ласковым бархатом виолончели. Размах мелодий воспроизводил атмосферу, в которой каждый музыкальный эпизод вписывался в одно непрерывное движение, в эту стремительную жизнь, полную поразительных контрастов, в темы, органично вплетая каждую фразу, каждое движение в блестящую композицию, иногда расцвеченную многочисленными завитками пламенного опьянения.

Аргентинский вальс на счёт три, безнадёжно романтический, проскользнул между экзальтированным возбуждением быстрого и скачкообразного ритма аргентинских милонг. На крохотной танцевальной площадке бушевала пара, выделяясь силой, мощью и гибкостью. Податливая танцовщица беззастенчиво забывала обо всём в объятиях партнера. Он то сжимал, то отпускал её свободно, как движется разбушевавшееся море, чтобы затем снова притянуть к себе и удерживать до тех пор, пока, сломанная, побеждённая, она не спадала, умирая, к его ногам, и это был финал танца, полного ностальгии, истомы и душевного надрыва, танца, чьи перипетии заставляют вновь пережить одиночество и страх.

А аккордеон перебирал опьяняющие шёпоты, в которых отражалась бесконечная трагедия человеческого существования, утонувшая в ничтожном сознании людей, чтобы взорваться вспышкой звучных образов, потоком тембров и тональностей, смешивающих краски мира с кроваво-алыми гвоздиками, которые алели кровью на траурном костюме музыканта. Инструмент, лежавший на чёрном куске ткани, закрывавшим колени музыканта, то открывался, то закрывался в ритме колебаний его тела. Наклонившись над своим инструментом, как бы слившись с ним, аккордеонист неутомимо слушал его голос. Его пальцы мчались по клавиатуре с ловкостью эльфов, извлекая целый букет арпеджио, серию мелодичных точек, чья пасторальная свежесть не могла порвать цепи некоей демонической концепции. Одновременно мизантропическая и универсальная жалоба аккордеона объединяла людей подобно праздничному фейерверку, чтобы тут же оставить их в одиночестве. Мелодия взрывалась, капризная и фантасмагорическая, порождая полифонию образов, динамичных, словно стрела в полёте. Разочарование и жизненные страдания чередовались в отрывистых фразах, сливавшихся в венке из теней и оттенков. Протяжная финальная нота, необыкновенно чистая, мерцала на заднем плане многоцветья. Оборвав свою жалобу, она, словно не желая властвовать, оставляла бурное половодье незнакомой поэмы во власти метаморфозы, раскрашенной тоскливыми страстями, ностальгией, сплином и озарениями. Главенствовал уже не смысл, а страсть, не надо было размышлять – просто поверить в ирреальность мира, в то, что фантазии любви и природы, мечтаний были выше, чем истина, что лишь сюрреалистическое представление мира могло бы вывести его за пределы рационального, дабы открыть путь к его тайнам.

Пара сотрясается в конвульсиях, точность которых определяется фатализмом, несовместимым со случайностью. Они отдаются ритму мелодичного движения на фоне вторичного ритма, подобно гармоничной радуге, одновременно трепещущей и неподвижной. Обе пульсации сталкиваются. Пара творит в танце эскиз загадочной китайской каллиграфии, создавая спектакль из неясного объекта желания на сцене, на которой разыгрывается подобие драмы. Игра цветовых оттенков придает мазкам чёрной кисти танцовщика сложную мозаику красных, коричневых, голубых и даже белых оттенков, разрывая цепкие объятия смерти пучком света, испускаемым серебряным украшением. Длинная, стройная нога, открытая до бедра, скользит по паркету, обнажая на неуловимое мгновение дрожание кожи над кружевной подвязкой, подчёркивающей белоснежную красоту рельефной ягодицы. Память об этом блеске плоти читалась в жесте, слове, сосредоточенном взгляде, который предвещает смертельную схватку двух галерников, ведущую в ад. Ноги переплетаются, следуя эротическому ритуалу, вышедшему из трагедий об истреблении американских индейцев, из африканской трагедии и европейской безнадёжности. Они смешиваются, переплетаются в бешеном ритме, ритме самой жизни. Они соприкасаются, снова расстаются, подобно парам, которые расстаются, чтобы встретиться вновь, оставляя за собой горестные воспоминания, болезненные столкновения, вроде встреч в Нью-Йорке, куда та, что носила его имя, вернулась, чтобы насмеяться над ним с одним из её любовников.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю