Текст книги "Новеллы"
Автор книги: Андор Геллери
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)
ГОЛЫЙ
Отец сразу сдал. До сих пор он держался прямо и ни на что не жаловался. Но вчера вечером раскашлялся: – Вот уж и легкие у меня не те, что прежде. – Проходя под лампой, он взглянул на свет и закрыл глаза: – Зрение тоже слабеет. – А когда ложился спать, проговорил: – Надо бы подложить подушку под поясницу, а то побаливает. – Я слышал эти его слова. Кусок у меня встал поперек горла, лицо в свете лампы сделалось изжелта-бледным.
Отец, лежа в постели, подозвал к себе мать:
– Никудышный я стал. Чувствую, меня всего скрючило, а тут, – он указал на свой лоб, – слишком много теперь забывается.
Мать горестно прослезилась и посмотрела на меня.
Сердце мое стиснуло страхом, а рука замерла на полпути, хотя меня отвлекли в тот момент, когда на тарелке остались самые лакомые кусочки. Отец выглядел совсем слабым, одряхлевшим, усыхал прямо на глазах, и ему, бедняге, словно бы доставляло удовольствие выказывать себя измученным и хилым.
– Сам видишь, мой земной труд окончен. С завтрашнего дня заступай на мое место.
Мать плакала навзрыд: отец был чуть ли не при смерти. Мне тоже хотелось заплакать, но я сдержал себя и клятвенно произнес: – Обещаю заступить на твое место и работать так, чтоб в деньгах был достаток.
От этих слов моих рыдания матери поутихли, а отец только вымолвил: – Трудно сейчас заработать, чтобы на все хватало…
С петухами я был уже на ногах, наскоро оделся, исполненный радужных надежд. Затем предстал перед отцом: – Я могу идти?
Отцу было трудно тотчас ответить, сон смежал ему глаза, и, должно быть, поэтому взгляд его был затуманен, когда он благословил меня: – Можешь вступать в жизнь.
Он напоследок окинул меня взглядом и повторил: – Вступай в жизнь, сынок!
Я вышел из дому успокоенный: ведь отец благословил меня. И я знал, на что он меня посылает…
Однако могу признаться, что хотя тяну свою лямку всего лишь с утра, но голова моя горит как в огне и плечи разламываются под тяжким бременем… От усердия я лезу из кожи вон, мчусь, куда зовут и куда не кличут… Предлагаю все подряд, будь то к выгоде иль к убытку: – Купите, купите же у меня! – Перекупщики посмеиваются, меряют меня взглядами. Торговля нынче не идет. Небо заволокло, плакали все наши надежды…
О, если бы мне не нужно было вечером выложить на стол обещанные деньги… Если бы я клятвенно и со всей убежденностью не заверил родителей!.. Но я обнадежил их и оттого мечусь теперь как угорелый.
– Предлагаю от души и по сходной цене: покупайте, берите! Сегодня торгую свой первый день, поддержите почина ради!
– Но ведь в кошельках у нас пусто! – возражали мне. – И на душе прямо кошки скребут. Отчего бы это?
Я не могу объяснить им, отчего это так. Откуда мне быть сведущим, коли я сегодня впервые узрел белый свет… И зачем заверил я родных столь горделиво? Обронить бы осторожно: «Вот ужо постараюсь», – или же по крайности: – «Вдруг да повезет…» Но я с уверенностью заявил: «Сделаю!»
Наступил полуденный час, когда даже жалкие побирушки и те отдыхают… А я знай себе домогаюсь своего без передышки.
– Дайте впервые в жизни заработать на кусок хлеба – купите у меня, купите!
Люди обедают, гонят меня прочь, насмехаются надо мною: – Поесть не дадут спокойно, экая невоспитанность приставать за обедом! У вас даже и образцов нет вашего товара, и вообще, взгляните на себя, молодой человек, – на кого вы похожи?..
Я заколебался; да стоит ли продолжать свои попытки? Вид у меня и впрямь неказистый: лицо растерянное, в испарине, волосы чересчур отросли и стискивают голову точно жаркий меховой колпак. Костюм залоснился, поношен, башмаки все в грязи. А я, жалкий и бледный, пытаюсь укрыться в этом тряпье. Одежда обволакивает меня, она – мой тиран и повелитель. Разве не так? Ведь по одежке встречают, а у моей одежки вид убогий. Старая заваль, дрянные обноски, но тем-то они и милы сердцу моему… Где бишь я износил их? По лугам, по лесам, у тихоструйного ручья бегая, над томами сказок до зари просиживая… Сжилась, срослась со мною эта нескладная одежда: и воротничок, и галстук, и башмаки. То были одежды моей юности. Одеяния мечты.
Вот оно что!.. Теперь понятно, почему с таким недоверием отнеслись ко мне торгаши и дельцы. Ведь я вступил в жизнь, облаченный в одеяния моей юности, моих юношеских мечтаний…
Я тотчас свернул свою торговлю и опрометью бросился домой. Конечно же, другая одежда нужна, иначе насмешек не оберешься…
Ах, отец, отец, отчего же ты не сказал мне?.. И ты, мать, отчего не предостерегла, не удержала?.. А я, глупец, отчего же сам не додумался?..
На нашей улице меня встретила глубокая тишина. Так бывает, когда у человека замирает сердце. Там и сям перешептываясь, сновали люди в черном с плачущими, скорбными лицами.
А я сломя голову летел домой. Еще не поздно, ведь сделки заключаются и под конец дня… И невдомек мне было, что люди оглядываются мне вослед: «Смотри, как летит, знать, чует…»
Я принялся на ходу стаскивать, срывать с себя одежды, чтобы к тому моменту, когда доберусь домой, можно было немедля переоблачиться и снова поспешить по делам. Капли пота скатывались со лба и падали в пыль, но зато воротничок уже валялся на земле, за ним полетел и галстук, а неподалеку от дома я сбросил и пиджак. В отчаянной спешке я не оставил на себе почти ничего из прежней одежды и, едва переступив порог, сорвал с себя и старую рубашку.
Задыхаясь, ворвался я в дом: – Скорее новую одежду… в этих обносках нельзя вступать в жизнь!
В доме беззвучно горели большие свечи, и хотя все вокруг было белым-бело, тем глубже чувствовался траур… Отец умер; мать плакала, стиснув руки у сердца. Я же, почти голый, стоял у гроба, и, хотя сердце мое тоже было стиснуто болью, против воли, задыхаясь, я произнес: – Мне нужно все новое, новый костюм.
– Ох, – всхлипнула мать, – откуда ж ей взяться, новой одежде? Костюм у отца был один-разъединственный, в том его и положили. Или ты не знаешь, что у бедняка больше одного костюма не бывает? В чем же ты пойдешь на похороны, ежели всю свою одежду повыбрасывал?
– Может, не обязательно хоронить его в костюме? – спросил я. – Ведь там он ему без надобности, а мне костюм для дела нужен…
Мать вздохнула: – Что отцово было, пусть уж ему и останется… А ты свое раздобудь себе сам…
Я стоял как пришибленный; потом мне пришлось скрыться с глаз долой. Пришли могильщики, стали заколачивать гроб. Заколотили отца, вместе с костюмом, и унесли прочь…
Я слышал, как звонил по нем колокол; должно быть, немало народу провожало его до могилы. А сын его, как есть голый, украдкой выглядывал из окна…
1926
Перевод Т. Воронкиной.
ЖИЗНЬ
В подвале работают, выбиваясь из сил. Люди дышат раскаленным, как огонь, воздухом; все охвачены одним желанием – поскорее бы закончился рабочий день! Курносый красильщик, стуча огромными деревянными башмаками, торопится к своим бакам. На руке у него болтается шелковое платье. Из закутка, где крахмалят воротнички, выпархивают «бледные ангелы» в белых накидках. Дряхлый, больной туберкулезом мастер с потным лбом хватает воздух даже руками. Расположенная в подвале прачечная задыхается в тусклом полумраке.
Сыпя серебряными и золотыми искрами, работают динамо-машины. Люди перекликаются друг с другом сквозь клубы пара; «ау» – кричит кто-то – «ау», из-за пелены пара виден только его лоб. Он поспешно идет куда-то и счастливцу, заглянувшему сюда с улицы, верно, кажется призраком.
Ох, до чего же тяжко работать здесь! Торговцу костями это невдомек, во дворе у него кучами лежат желтые кости. Приезжают телеги, одни сгружают кости, другие их увозят, – прибыль от перепродажи он кладет себе в карман. А между покупкой и продажей торговец прикидывает, как повыгоднее сбыть товар, выписывает счета, с серьезным видом постукивает костью о кость и вздыхает – близится день свадьбы его немощной дочери. На свадьбе придется торговцу тряхнуть мошной, часть золотых перекочует в карман жениха. Потеря ощутимая, это принуждает торговца быть поприжимистей. Потому и направляется тощий этот человечек в одну из самых дешевых прачечных. В руке у него сверток с манишкой и воротничками.
Он приоткрывает дверь, и струя пара ударяет ему в лицо.
Ступени лестницы едва видны; торговец, моргая и щурясь, громко кричит вниз:
– День добрый! Я воротнички принес!
Сквозь гул и грохот к нему пробивается чей-то голос:
– Пожалуйста, спускайтесь!
Одна нога торговца все еще за дверью, наконец, почти ничего не различая в полумраке, он на ощупь, как слепой, ковыляет вниз по ступеням и в облаке пара соскальзывает прямо к девушке-приемщице с размытым лицом.
– Вашу фамилию, пожалуйста. – Девушка тяжело дышит.
Из глубины помещения возникает жена владельца; заплывшая жиром женщина вся в поту, рыхлое тело тянет ее к земле, порой кажется, что она разваливается. Но жизнь властвует над телом владелицы прачечной, заставляет его функционировать, так же как сама она властвует над рабочими, которые зависят от нее. Она протягивает торговцу свою безобразную руку, а из горла ее, закрытого вторым подбородком, вырываются дребезжащие звуки:
– Простите… Мы сейчас выполняем заказ эрцгерцога. Три дня работаем и днем и ночью. Возможно, станем поставщиками двора его величества. Это таит огромные возможности! Мы сможем выбраться из подвала, наши дела во всех отношениях пойдут в гору. Не так ли, господин Шандор? – спрашивает она, обращаясь к чахоточному мастеру.
Тот кивает. Но голова его будто раздваивается. Согласно кивает и в то же время гордо вскидывается и кричит – от своего имени и от имени рабочих: «Черт бы побрал титул поставщика двора его величества! Мы хотим спать. Руки у нас налились свинцом; мы уже не чувствуем, бьются ли наши сердца. Только машины толкают нас, заставляют действовать наши руки и ноги, а электролампы – держать глаза открытыми. А зачем – мы даже не знаем, все равно ведь – смерть!»
Но вообще-то мастер в такой подвальной прачечной – важная персона. Он имеет право подойти к распахнутому окошку и минуту-другую поглазеть на улицу, на ноги торопливо проходящих мимо людей. И, как бы демонстрируя доброе расположение духа, прокричать худосочному девятнадцатилетнему деревенскому пареньку-рабочему:
– Ох, хороша бабенка!
Оглушенный гулом, парень подходит к мастеру.
– Что, господин Шандор? Я не расслышал, – говорит он, приложив ладонь к уху.
– Так, ничего, – машет рукой мастер, – ну-ка, живо пар убавь на третьей машине, не видишь?
Парень скрывается в белой пелене, она проглатывает его.
В маленькой каморке высятся три горящих горна. Отдуваясь, истопник бросает в их жерла уголь, он почти голый, весь в саже и черной пыли.
На подбородке у истопника уродливый желвак, у него широкий нос и сверкающие зеленые глаза.
Сегодня он топит с рассвета. Даже у двери своей каморки он начинает дрожать от холода. В других помещениях прачечной люди едва не задыхаются от жары, но истопнику по-настоящему тепло только у котлов. Ворча, он подсаживается ко второму котлу. Работая, истопник бормочет что-то невразумительное. Он давным-давно перестал обращать внимание на манометр.
Торговец костями вытирает пот со лба. Он хотел было рассказать, что его дочь выходит замуж, но раздумал.
– К субботе должно быть готово! – бросает он.
– Но заказ эрцгерцога… – кудахчет владелица прачечной, и в этот момент, ярко вспыхнув, перегорает предохранитель, гаснет свет. Машины в темноте продолжают гудеть. Рабочие в растерянности суетятся. Всех охватывает желание бежать… Но вскоре становится ясно: просто выбило предохранитель. Тем временем рядом с машинами загораются свечи. Их разносят два белых «ангела». К хозяйке и заказчику подбегает человек со свечой в руке. Он дрожит от холода, лязгает зубами, у него мутный, блуждающий взгляд. Приблизившись к владелице вплотную, он хриплым шепотом произносит:
– Я схожу с ума от жары.
Это истопник. Он поднимает вверх свечу, словно хочет показать языки пламени на своем теле. У него обветренные, потрескавшиеся губы, сухая кожа обтягивает тощую плоть. Грудь перепачкана сажей, из-под белых выцветших век горят зеленые глаза. Истопника все сильнее трясет озноб, он стоит на сквозняке. И вот-вот упадет в обморок.
Владелица в панике встряхивает его и визжит:
– Котлы взорвутся, марш на место!
– Я схожу с ума от жары, – сипло шепчет истопник. Хотя он уже сильно продрог, но уходить в котельню не желает.
– Господин Шандор! – кричит владелица, подзывая мастера, и тот послушно бросается к ней.
– Слушаю.
– Истопник не хочет работать.
– Надо, – произносит мастер, – вы же здесь простудитесь, – продолжая убеждать рабочего, он подталкивает его в сторону котельной.
Но от мигающих глаз остальных не укрылась эта сцена, все содрогаются. Нервы у людей напряжены до предела, а истопник отказывается работать. Никто уже не прислушивается к гулу машин. Наклонившись друг к другу, они переспрашивают:
– Что он сказал? Что сказал?
Проходит несколько секунд, и вдруг раздается громкий лязг. Это истопник швырнул на пол лопату, которой загружает уголь. Задыхаясь от ярости, он очумело хватается за предохранительный клапан. Со свистом вырывается пар. Слышен ужасный крик обезумевшего от духоты человека:
– Не буду я больше топить, я с ума схожу от жары!
Подняв вверх свечи, рабочие кидаются к нему, но тут же разбегаются, а кое-кто даже выскакивает на залитую солнечным светом улицу и там, к удивлению прохожих, застывает на месте. Малейший шум внизу невыносим: в тесном помещении пугливые расспросы сразу же превращаются в гул; женщины, испугавшись крика истопника, побросали раскаленные утюги. Чахоточный громко орет:
– Негодяй, негодяй!
И оборачивается к перепуганным рабочим:
– По местам! Ничего не случилось!
Но тут мастер вдруг разражается кашлем и падает на пол – у него открылось кровохарканье. Владелица визгливо кричит:
– Мужа, мужа бы сюда!
А истопник, совсем лишившись рассудка от собственных воплей, порывается куда-то бежать. Верно, чувствует огонь в своих жилах, в желудке и боится вспыхнуть. Вскоре он теряет голос, скулит, рвется наружу, но теряет сознание.
Торговец костями меняется в лице – попасть в такую переделку из-за собственной скупости! Он подхватывает истопника и тащит его наверх, к выходу. За ним следом, причитая, ковыляет хозяйка прачечной. Наверх, боясь, что взорвутся котлы, устремляются и все оставшиеся внизу рабочие.
Кроме истопника, один только мастер мог бы погасить огонь, снизить давление, но он лежит без сознания, изо рта у него течет кровь.
Снаружи, на солнечном свету, стоят в белоснежных накидках девушки из отдела воротничков, разношерстно одетые гладильщицы сжимают в руках почти готовые вещи, и все зовут на помощь. Улица пронизана их резкими криками. Кое-кто возвращается вниз, в прачечную, но приблизиться к котлам не осмеливается. Торговец перетаскивает истопника на другую сторону улицы и кладет его на тротуар. Несчастного бьет озноб, он без сознания.
Из уголка рта у истопника течет слюна, кто-то плещет ему на грудь воду, он судорожно дергается, потом вытягивается и застывает неподвижно, словно мертвый. Разгоряченное тело его остывает на прохладном воздухе, из груди вырываются стоны.
– Кончается, – перешептываются вокруг.
А мастер, лежа внизу в клубах пара, в гуле разогревшихся машин, среди дико вращающихся ременных приводов в беспамятстве что-то кричит…
Брат мой, это глас, вопиющий в пустыне; услышав резкий свист вырывающегося из машин пара, все снова убегают. Лучше со смирением смотри прямо перед собой, пусть очи твои полнятся чистотой и синевой, с покорностью жди неизбежного. Прислушайся; когда умирает безгрешный рабочий, мягче гудят ременные приводы машин, а дрожащее пламя свечей вырастает до самых небес, поглощая твою душу. Покорись, пролетарий, своей судьбе, к этому вынуждает тебя беда. Голова мастера дергается, тело его вытягивается.
Наверху прибывают пожарные и «скорая помощь». Собирается толпа.
– Что такое? Несчастный случай? – задыхаясь, на бегу спрашивают люди.
Над телом лежащего на мостовой истопника плачут женщины-работницы. У некоторых из них еще горят в руках свечи, а из окон подвала все гуще валит пар.
1927
Перевод С. Фадеева.
НАШЛАСЬ РАБОТА
Измена! Меня предали мои сказки! Встрепенувшись ото сна, они трясут меня, толкают, колотят – гонят на работу!.. Но я не поддаюсь! Чтобы я стал поденщиком? Трудягой с грубыми, мозолистыми руками?
Сгинь, скройся с моих глаз, прекраснейшее из моих созданий, сказка утренней зари, я ненавижу тебя, понимаешь?
Но плачет сказка тоненьким голоском:
– О, добрый мой господин, я едва жива, посмотри, какая я бледная, а все потому, что ты тоже бледен, и заря во мне страждет от голода с тех пор, как ты ходишь голодный. Тощая трава готова грызть росу своими мелкими зубками!
Тут и сказка печали подала свой голос из перламутрового чертога:
– Твоя грусть непосильна для моей души. Слова во мне черны, и в строчках навсегда померкли золотые звезды. Как похоже твое сочинение на тебя, мой хозяин!
И заговорили все разом:
– Да, это мы, твои творения, посылаем тебя на работу, потому что в нас – лишь Мечта, Дуновение ветра, Сон да Рассвет. В нас никогда не строят домов, не слышно запаха рабочего пота, перепалок с хозяином. Наши герои беззаботны, как пташки, они славят господа, чмокают друг друга в щечки, порхают туда-сюда на облаках, играя с ангелами.
– Но когда ты начнешь наконец что-то делать своими руками, – поучали они меня, – на наши страницы, отирая со лба пот, шагнет рабочий, и наша мелодия зазвучит в унисон с выдохом натруженной груди. Вот наступает суббота, день выдачи жалованья. Рабочие толпятся в сторонке, шутят, пересмеиваются, получают деньги и расходятся, ругая хозяина – даже буквы шарахаются от него. Мосты тянутся к дальним берегам, дома рвутся в небо, слышится стук молотка – где-то забивают гвозди, – так за работу, за работу!
– Будьте вы прокляты, чудовища! – взрываюсь я, но тут же понуро опускаю голову: – Все правда, ваша взяла! Иду. Господь с вами.
И вот уже, предвкушая работу, я мчусь вниз с горы, я расстался с ветерком, ласкавшим мне лицо, я кричу снова и снова:
– Эй! Я иду работать, я буду трудиться! Сверлить, строгать, грузить, надрываться, бастовать, зарабатывать деньги!
И я ликовал, хотя и не представлял себе, куда устроюсь. Ведь на солидных предприятиях не требуются Хранители жемчуга или Няньки, укачивающие колоски, и мне уж не порхать в хороводах над тюльпанами!
Там мне в ухо прошипит пар:
– Пошевеливайся, живо!.. – Стук мотора, крик и новый приказ: – Работать, работать, с утра и до вечера! – Тупо, в упор смотрит на меня сталь и говорит: – Я ничего не знаю, ничего… ты – рабочий… делай со мной что хочешь! – И никогда не скажет: – Спрячь меня в раковину, опусти на дно морское, а через сто лет пошли за мною загорелого моряка! – На рабочем месте нужен глаз да глаз, тут уж не помечтаешь, эх, и хорошо будет твердым взором следить за механизмами.
Вот тогда-то мне и конец! Однако совесть моя бунтует: все твои сказки – однообразная выдумка! Когда в них смерть, словно силач в цирке, поднимает жизнь и, отдуваясь, думает про себя: шестьдесят лет я боролась с ней… впрочем, это самое страшное из моих видений. В остальных сказках нежно рдеют лепестки, и самые пухленькие начинают хихикать, когда я серебряным пальцем щекочу их под толстенькими подбородками.
Ай-ай-ай, ведь я и вправду обленился! Порой забывал умыться! Ходил еле-еле, шаркая ногами. Мог проспать целый сезон! А эти неблагодарные сказки, и кто их просит лезть, вот опять… слышите?.. они кричат мне вслед:
– Нам надоело твое ветхое тридевятое царство, подай нам бодрого рабочего, мы требуем нового!
Тем временем я спустился к полю, которое тяжело дышало. О, бедное поле, как оно вспотело! Совсем как я.
– Ты тоже потеешь, дружище? – спросил я его, плача. – Тебя тоже впрягло в работу злое Время? А меня мои сказки. Не повезло нам с тобой.
Поле ничего не ответило, продолжая сопеть, но я хорошо видел, как даже молодая травка на нем засучивает зеленые рукавчики и со вздохом распрямляется. Поле усердствует, а Время знай себе покрикивает на него:
– Ах ты неповоротливое старье! Хватит тебе спать! Пошевеливайся! – И пока я смотрю на бойко распоряжающееся Время и запыхавшееся от стараний поле, утро проходит, наступает полдень.
Время наполняет небесные стаканы водой – судя по всему оно довольно работой поля – и протягивает их вниз:
– Пей, старина! Открывай-ка пошире рот! Тебе причитается… – и с неба потоками льет дождь.
Что ж, приступим к работе и мы, решаю я, когда дождь перестает. Зачем мне куда-то идти, если и здесь найдется что делать, к тому же я буду работать на самого господа бога! Ну, начнем!
И я принимаюсь за дело: сплетаю из высохшей травы подпорки для поникших цветов; дрожащие на лепестках капли одну за одной стряхиваю на томимые жаждой корни; выпрямляю полегшие травы, расчесываю им волосы и, если нахожу у корней слишком много камешков или червяков, уношу вон.
Руки мои подобны рукам самого поля, моя работа – это работа природы, успокаиваю я себя, даже сказкам нечего было бы возразить. Я тружусь!
Я раскрываю перед пчелами тугие бутоны.
– Спасибо за девственную пыльцу, – говорят мне пчелы.
Но я поражаюсь своему невежеству, когда хочу проводить бабочек к цветам. Оказывается, кроме васильков, я не знаю ни одного названия, не знаю, когда какой цветок раскрывается. Я любуюсь их красотой, восхищаюсь ими, а названий, венгерских названий – не знаю!
Эх, бедовая моя голова… Зачем я извожу себя сомнениями, работа или не работа то, что я делаю? Да и нужна ли мне другая работа? Я хочу лежать среди цветов, смотреть им прямо в глаза, гладить по волосам, прижиматься к их груди и давать им имена, отмечая каждую крапинку, каждый зубчик кружева, каждую каплю золота или голубизны, – всякий раз новые имена, сотни тысяч ласковых прозвищ!
К черту! Я хотел бы поселить их в своей душе и там совершить над ними таинство крещения! Осыпать их вдохновенными словами, наречь именем отца и сына и святого духа! О, у меня есть работа, ура, непочатый край работы, которую мне не переделать и за сто недель! И кто знает… вдруг цветы – язычники? Тогда я обращу их в новую веру, скажу им Нагорную проповедь! Составлю для них свод законов. И каждое воскресенье буду служить мессу! Я буду крестным отцом всех цветов! И как они станут убиваться, когда я умру! Скорбно пойдут они вслед за гробом, рука об руку, все цветы с поля, все до единого… Но это, верно, будет еще нескоро! А пока я немедленно принимаюсь за дело, сию же секунду.
– Вот будет здорово, правда, поле? Радуйтесь, цветы, отныне вам не придется кричать соседям: «Эй, подружка, ты, красноносая…» Или: «Эй ты, ржавомордый…»
У вас будут самые настоящие имена!
А теперь, прошу тебя, добрый ветерок, не вертись возле моего уха, не шепчи и не подсказывай, я сам все сделаю. И, проговорив это, я ложусь, сияя от счастья, рядом с цветком, чтобы придумать ему имя.
1928
Перевод С. Солодовник.








