412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андор Геллери » Новеллы » Текст книги (страница 17)
Новеллы
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 23:19

Текст книги "Новеллы"


Автор книги: Андор Геллери



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)

Но когда сыщик начал кричать, он сказал укоризненно:

– Зачем кричать? Не надо, чтобы соседи слышали. Я и так все расскажу, по-хорошему.

Ему сунули под мышку инструменты, в карманы запихали свинец и никель, затем связали спереди руки и повели по не слишком людным улицам. Он шел, а во рту у него все еще сохранялся вкус картофеля, в зубах застряло тминное зернышко. Он облизнул губы и ощутил жир, совсем немного жира – как напоминание о семи счастливых днях.

Ему хотелось спросить, когда его выпустят. Освободят ли его к весне, когда оживет лес с белками, ужами, скворцами, а из-под кустов потянет терпким ароматом дикой клубники. Эта ягода – обед охотников-бедняков, диетическое питание, от которого не бывает ни разрыва сердца, ни удара.

Наловив птичек, он сможет тогда поваляться в лесу, скромно мечтая о целой конской вареной голове, пар от которой вдыхает вся его семья.

1936

Перевод Е. Тумаркиной.

«ВЛАДЕЛЬЦА ПРОШУ ОБЪЯВИТЬСЯ…»

– Владельца прошу объявиться! – крикнул он во весь голос.

Но отклика не последовало, и тогда, склонившись к земле, он сказал ей: – Отныне, Риккард, я твой хозяин!

На вопрос, почему именно Риккардом окрестил он этот клочок земли, Чарли и сам только пожал бы плечами. Впрочем, и тросточку свою он величал не как-нибудь, а Матильдой, хотя на ней и юбки-то нету, как, например, на зонтике – вот уж кого скорее пристало бы называть Матильдой, или, к примеру, Шарикой.

Затем Чарли отдал необходимые распоряжения: тусклому Солнцу, что висело над долиной, велел разбудить себя в шесть часов поутру; повеявшему ветерку напомнил, чтобы тот по привычке не оставлял двери распахнутыми и вообще не устраивал сквозняков: – Я ведь ревматизм нажил на Миссури, и, очень прошу тебя, не заставляй лишний раз страдать мои бедные кости.

А еще до того Чарли поведал кузнечику, какая счастливая жизнь у птиц; право же, это вовсе не вздор какой-нибудь, птицы обитают на деревьях, вьют себе там гнезда. Вот и он, Чарли, следуя их примеру, взобрался на дерево; очутившись наверху, он пересчитал все открывшиеся взору деревья, после чего – будучи по натуре строгим ревнителем порядка – вырезал на дереве, занятом под жилье, цифру шесть, на случай, если принесут почту или кто-то надумает его искать, – теперь это уже не составит никакого труда.

– Черепичная кровля у моего дома что надо, – сказал Чарли, обращаясь к кому-то невидимому, с кем привык толковать о том о сем; под черепицей он разумел пожелтевшие и жухлые листья, уже изрядно тронутые осенью.

В дереве оказалось дупло. По-видимому, в нем когда-то жили дикие осы. Чарли пошуровал в нем прутиком и установил, что внутри дупло совершенно полое. Точно кость, из которой вытек мозг.

– Когда будет печка, дупло приспособим под дымоход.

С грехом пополам разместившись на ветках, Чарли решил, что пора спать. Тогда ему приснится сон: полная хлеба корзина, кусок поджаренного мяса, шоколадное пирожное и вино. И все это он съест с превеликим аппетитом. О, в своих снах он умел поесть всласть. Если угодно – на серебре, а то и на злате. Случалось и такое – выпьет лишку и, разойдясь, как хватит о стену бокал из чистого хрусталя, а то и три.

Наступил сон. Ночь была прохладная, и оттого звезды светили ярче. Чарли то к дело бормотал спросонья: – Мари, на ночь свечи полагается гасить. – И при этом дул на них. И некоторые из звезд взаправду потухали.

А ночь меж тем стала совсем холодной. Чарли весь трясся от озноба, будто сидел в кадке с ледяной водой. И тут-то вспомнил он про дупло, покинутое дикими осами. Оно пригрезилось ему в виде всамделишного дымохода. Теперь бы надо растопить печку: – Ого, ну и холодина в моем доме, – возмутился он, поеживаясь и стуча зубами. – А как бы славно погреться сейчас у камина да почитать какой-нибудь занятный романчик!

Наладить дело, как водится, оказалось не так просто.

Пришлось-таки порядком повозиться с ветками, да при этом искру высекать парой булыжников, пока, наконец, не запылал огонь.

Размечтавшийся Чарли удобно возлежал на своем деревянном ложе и нарадоваться не мог, глядя на растопленную печку, которую он смастерил из веток. Правда, временами горло саднило от дыма, вызывавшего кашель, ну, да все это пустяки для бывалого странника. А если огонь угасал, Чарли пошевеливал угли тросточкой и, надвинув на самые глаза котелок, снова крепко засыпал.

И вот ведь что любопытно: ветки горели только до рассвета, ни минутой дольше. Именно тогда Солнце объявило Чарли, что уже шесть утра, но он прошептал в ответ: – Одну секундочку, дай джем доесть.

Ведь сон продолжался, и во сне он как раз завтракал.

Проснувшись, наконец, Чарли слегка прибрался в своем жилище и тронулся в путь. Обутый в немыслимо громадные башмаки, он шел мелкими шажками вперевалку по дороге к городу. Потом вдруг что-то осенило его; он опрометью кинулся назад к своему дереву и крупными буквами вывел на стволе: «дешево сдается».

А чтобы новый квартиросъемщик знал, где искать хозяина, Чарли пририсовал рядышком стрелку-указатель. И точно такие же стрелки чертил он в дорожной пыли повсюду на своем пути. Чтобы тот, кто пожелает снять дерево под номером шесть, мог легко найти его владельца.

1936

Перевод В. Васильева.

СДЕЛКА

Стемнело. Фонарщик со своим огненно-полыхающим факелом уже проследовал вдоль всей длинной улицы Кирайок, подобно некоему небесному посланцу, дарующему земле свет. Поблизости от беседки, где вместо духового оркестра чирикали продрогшие воробьи, стоит огромного роста бродяга, спиной прислонясь к дереву; одна рука у него свисает вдоль тела, другую он протянутой держит перед собою. Глаза его закрыты, и при каждом выдохе раздается негромкий храп. Он околачивается здесь с самого обеда, и губы его устали от бесконечного попрошайничества; те несколько филлеров, которые ему с трудом удалось наскрести, он уже израсходовал на ломоть хлеба. И вот теперь, когда улица опустела, он позволил себе немного вздремнуть, но правую руку, просящую милостыню, простирает вперед даже во сне. Свет фонаря падает на эту странную фигуру: подойдя поближе, можно разглядеть уродливый череп бродяги с безобразной шишкой посреди лба. Меж коротко стриженных волос там и сям торчат седые космы, и морщины на изможденном лице нищего выдают его немалый возраст.

Какой-то господин подходит к тому месту, где стоит бродяга; трость гулко постукивает по каменным плитам тротуара, и нищий, вздрагивая, просыпается. Глаза его жалобно устремляются на прохожего, широкие губы подрагивают, а сам он сгибается в три погибели. Идущий мимо господин задевает протянутую руку нищего, бросает на него мимолетный взгляд и тотчас же, убыстряя шаг, спешит прочь.

Хеле, хотя он и привык к тому, что вызывает у людей ужас, на сей раз чувствует себя уязвленным в самое сердце. Вот уже которую неделю, не зная покоя, слоняется он по городу, а подаяний день ото дня становится все меньше. Гигантская, нескладная фигура, длинные, как у обезьяны, руки, воспаленно горящие зеленые глаза попросту отпугивают людей.

Недовольно ворча, Хеле снова смыкает веки, но тут в конце улицы вспыхивают автомобильные фары, и ослепительный свет мягко скользит по мостовой. Машина, тихо урча, приближается. Жгучий свет пробуждает нищего, Хеле открывает глаза и выпрямляется – словно встает на дыбы; он ощущает адскую боль и горькое отчаяние: свет автомобильных фар как бы прояснил мысли, беспорядочно теснящиеся в его мозгу, высветил всю его непутевую жизнь, и ему вдруг кажется, будто он гибнет в этом искрящемся свете; да и к чему долее жить человеку, низведенному до уровня бессловесной твари… С губ его срывается стон. Хеле как на пружинах подскакивает к самому краю тротуара, прямо к близящемуся автомобилю, и черным, судорожно подрагивающим столбом простирается перед его колесами. Тормоза издают отчаянный визг, пытаясь удержать автомобиль, но тот ползет вперед, а из-под тяжелой металлической массы доносятся страшные стоны.

Хеле лежит, истекая кровью, сплющенный между буфером и передними колесами. Одна рука его вытянута во всю длину, и на ней покоится уродливая голова – вся в крови и пыли. Хеле выпрямляет левую ногу и издает глухой стон. Затем переворачивается навзничь и затихает в беспамятстве.

…Тот же автомобиль доставил его в больницу имени св. Марии. Хеле находится тут вот уже второй месяц; он исхудал пуще прежнего и выглядит еще более отталкивающе; лишь с помощью двух костылей ему удается ступить несколько шагов. Из-под больничной рубахи торчат костлявые ребра, словно некий пока еще живой, но уже предназначенный могиле гигантский скелет расхаживает меж больничных коек. Больные не любят его: прошлой ночью одна умирающая старуха со слезами молила монахинь убрать из палаты Хеле – смерть во плоти. Понапрасну отгородили ее постель ширмой, понапрасну успокаивали: умирающая плакала до тех пор, покуда Хеле не взял свои костыли и не перекочевал в коридор. Он пристроился там на скамейке, втянул голову в плечи, закутался в одеяло и долго смотрел, как за окном падает снег. Наверное, недели две его еще продержат здесь, в больнице, а потом – скатертью дорога на волю, в снежную, морозную зиму. Упорно, не мигая, как затравленный зверь смотрел он на крупные снежные пушинки. Выйдешь из больницы – ложись на белую землю, снежинки укроют тебя, погребут под собою, и конец всему. Когда-то давно мать произвела его на свет и бросила, как бездомную собачку. Вот и стал он на селе безотказным слугою всем и каждому; работал как вол, но платили ему всегда меньше, чем любому другому, а он и пикнуть не смел, ему сразу же глотку затыкали. Хеле содрогнулся. Ну почему, почему уродился он таким уродливым и безобразным?! И доктор Ланге вот ведь к чему замыслил его принудить!.. Худощавый господин в очках, этот доктор, и на редкость ученый, так и сыплет латинскими словами, другие врачи знай его слушают, а сами щупают голову Хеле, разглядывают его кости и уговаривают согласиться на предложение доктора Ланге: продать свой труп Институту биологии. Хеле не раз заводил об этом разговор с больными: один советует поддаться на уговоры, другой в страхе осеняет себя крестом. Адольф, больничный служитель, всячески подбадривает Хеле: ничего плохого, мол, с ним не случится, наоборот, имя его увековечат и любоваться на него будут много лет спустя, когда память о всяком ином человеке быльем порастет. Да и всех делов-то сущие пустяки: отпилят Хеле голову и вынут из черепа мозги. При этом Адольф бесстрастно попыхивает трубкой. Хеле, понятное дело, ничегошеньки не почувствует, в этом он, Адольф, со спокойной душой может его заверить; еще ни один покойник не выказывал неудовольствия, когда его потрошили. А потом, милейший Хеле, выварят твои косточки в большущем котле, чтобы удалить из них всякую пакость, и дело с концом. Приготовят тебе красивую подставку, обозначат на ней твое имя и возраст, и станешь ты вовек красоваться на этой подставке да пугать барышень – будущих докториц.

Желая окончательно убедить Хеле, Адольф как-то под конец дня завел его в кабинет к доктору Ланге.

– Смотри, Хеле, – и он ткнул пальцем в угол, где притулился какой-то щуплый скелет, – вот как ты будешь выглядеть. – И он потянул за собой перепуганного бродягу. – А ну, встань-ка с ним рядом. Э-э, да куда ему до тебя, ты супротив него головы на четыре выше будешь.

Сейчас, сидя у окна в коридоре, Хеле явственно представлял себя в кабинете доктора Ланге. Стоит скелет с пустым, голым черепом, ни шагу ступить, ни слова вымолвить не может, лишенный и жизни, и смерти.

Все считают его недоумком и уверены, будто он не способен мыслить. Но он ясно сознает свою участь. Куда лучше было бы испустить дух в кругу семьи и найти упокоение на каком-нибудь тихом кладбище, чем позволить вываривать свои кости в котле. Но сейчас, когда он сидит, вперив взгляд в светлую от снега ночь, тихонько перебирает вслух названия зимних месяцев и прикидывает в уме, что зима только-только началась и ей конца-края не видно… он чувствует, что примет от доктора Ланге обещанные двести пенгё, а первого числа каждого месяца станет наведываться в Институт биологии, где ему причитается двадцать пять пенгё ежемесячно вплоть до конца жизни.

За ним приходит монахиня, зовет его вернуться. В палате гробовая тишина, старуха только что умерла, и, когда в дверях появляется высоченная, костлявая фигура Хеле, одна из больных не в силах сдержать крик ужаса.

Хеле устроился в приюте для нищих на улице Густава. Побираться в ту зиму он выходил лишь в те дни, когда погода была помягче. Он не ворчал сердито, если приходилось возвращаться с пустыми руками: получал свои двадцать пять пенгё, и этого ему хватало на жизнь, а двести пенгё в целости и сохранности положил в банк на свое имя.

Наступила весна. Хеле, накопив несколько сот пенгё, переселился с улицы Густава: капитал, положенный в банк, принес проценты, вклад умножился, и Хеле жил как в сказке. Попрошайничать больше не ходил; он даже слегка пополнел, справил себе приличную одежку-обувку, купил удобную палку. А как-то раз дал нищему десять филлеров. Дал со странной ухмылкой и внимательно прислушался к словам благодарности; нищего он счел неловким и косноязычным, – не способен обратить случайного прохожего в постоянного своего благодетеля. Хеле зажил умиротворенной старческой жизнью; до сих пор он словно бы только и делал, что противостоял бурям, а сейчас – по мановению волшебства – буря утихла, небосвод сделался безоблачно синим, а все его существование – сплошным блаженством.

Но как-то однажды на улице Кирайок он встретил погребальное шествие. Траурные вуали колыхались на дамских шляпках, а у мужчин – всех до единого – был торжественно-скорбный вид; на конских головах подрагивали в такт движению хохолки из черных перьев, возница катафалка сидел на высоких козлах, с черным кнутом в руках и в каком-то необычном головном уборе. Временами то из-под одной, то из-под другой траурной вуали вырывались сдавленные рыдания.

Зрачки у Хеле расширились, и он, как завороженный, последовал за катафалком. Он запыхался, дышал с трудом, но все же добрел до самого кладбища, а там, стоя позади провожающих, не сводил глаз со священнослужителя, с золотого креста в его руке, впитывал в себя запах ладана из кадильниц. Он смотрел, как опускают на веревках гроб в могилу, как отчаянно рыдают родственники усопшего. Прислушивался к стуку комьев земли о крышку гроба, видел неутешную вдову, которая, рухнув на свежий могильный холмик, долго рыдала в беспамятстве, – он видел все это, глаза его лихорадочно блестели, и думал он о самом себе. Хеле расплакался – горькими, безысходными слезами; огромные ладони его были прижаты к глазам, все тело содрогалось. Не будет у него ни могилы, ни скорбящих родственников, ни священнослужителя с золотым крестом, ни ладана в кадиле! Его жизнь окончится в котле, где, как рассказывал Адольф, станут вываривать его кости.

Долго еще он украдкой провожал убитых горем людей. Видел бредущую неверными шагами вдову и двух растерянных молодых людей, должно быть, сыновей покойного. Из глаз Хеле непрестанно лились слезы.

С той поры начались его мучения. Ему хотелось оставить после себя вдову, хотелось заиметь родственников или близких, которые проводили бы его в последний путь. Но больше всего ему хотелось вернуть доктору Ланге его две сотни и те сто семьдесят пять пенгё, которые он успел получить от Института.

По вечерам он доставал письменное соглашение, подолгу ломал голову над ним; он не очень понимал смысл написанного, однако стеснялся обратиться к кому бы то ни было за разъяснениями.

Первого числа следующего месяца он не взял причитающуюся ему плату, а вместо этого наведался в больницу к доктору Ланге. По дороге он сочинил складную речь, но когда вошел в кабинет доктора и увидел в углу скелет, когда доктор Ланге вперил в него свой пронзительный взгляд, словно зная, с чем явился к нему Хеле, бедняга застыл на месте и с губ его сорвались лишь бессвязные звуки. Но он все-таки вытащил бумагу и вместе с деньгами протянул ее доктору. Однако доктор Ланге покачал головой. Коль скоро он, Хеле, запродал себя, теперь отступного быть не может. Все заранее продуманные слова застряли у Хеле в горле. Он не решился прекословить доктору. Не осмелился сказать, что хотел бы жениться, обзавестись домом, что ему нужна кладбищенская могила, каковая положена каждому смертному. Или мало настрадался он при жизни, чтобы и в смерти срам принять, уродом остаться?

Пока Ланге вел его к двери, он пытался было опять отдать доктору деньги, испуганно бормоча какие-то молящие слова, но в следующий момент дверь за ним захлопнулась. Хеле увидел скамью, на которой сидел той ночью, когда умерла старушка. Он выглянул из окна, увидел вместо снега сплошь зелень ветвей и цветы, и это наполнило его душу еще большей печалью. В конце коридора возникла фигура жизнерадостного шутника Адольфа, и Хеле, превозмогая боль в ногах, спасся от него бегством.

С той поры Хеле каждый день выходил просить подаяние, вновь переселился в приют для нищих на улице Густава, но сумму, причитающуюся ему от Института биологии, брал регулярно. Он трясся над каждым грошем, и стоило только в кармане у него завестись одному пенгё, как он тут же мчался в банк.

А в один прекрасный день Хеле бесследно пропал. Никто не видел его в городе. Да и видеть не мог, потому как находился Хеле в то время на палубе третьего класса парохода «Чайка». Он сидел, сжавшись в комок, и иногда бросал взгляд за борт. Морские волны катили навстречу судну, словно желая удержать его, но пароход то взмывал на гребни, то проваливался в бездну меж волнами и знай себе рассекал воды. Плыл и плыл неуклонно под безбрежным небом к бескрайнему горизонту и, качая на волнах, вез Хеле в Новый Свет – туда, где вольется он в людскую массу и сам станет человеком. Человеком, которого в отведенный ему час примет земля на тихом кладбище, а не учебным скелетом, вынужденным терпеть дурацкие шутки Адольфа, смахивающего метелкой из перьев пыль с его костей. И когда «Чайка» под звук пароходных гудков и привычный гул большого порта пристала к причалу, Хеле поднялся, выпрямился во весь свой гигантский рост и первым из всех пассажиров сошел на берег.

1937

Перевод Т. Воронкиной.

СУДЕБНОЕ РАЗБИРАТЕЛЬСТВО

Зал суда прокурен насквозь. Дымит судья, курит адвокат, один глаз которого скрыт черной повязкой, и широколобый писарь – тот знай себе пишет, затянется на миг сигаретой и опять берется за свою писанину.

– Ну, что ж, – доносится из-за серой пелены дыма голос судьи, – послушаем, что нам скажет Мария Грубач.

Мария вся полыхает, точно исходит кровавым потом. Она прикидывает в уме, как и в чем станет обвинять Яноша Хубача, трубочиста и члена пожарной дружины, но когда пытается заговорить, у нее пропадает голос: в гортани гулкая пустота, будто все слова крылатыми птицами улетели оттуда. Взгляд ее падает на Хубача; тот на сей раз отмылся дочиста, и лишь на кончике подбородка и сбоку, у носа, остались пятнышки сажи – той самой, что приносит счастье, а в данный момент является предметом судебного разбирательства.

Хубач ухмыляется и поглаживает руку некоей Эржебет Тушшаки, вместе с которой он явился на заседание.

Маришка, заметив эту нарочито вызывающую ласку, внезапно произносит:

– А ну, перестань ухмыляться!

– Мария Грубач, говорите по существу дела, – одергивает ее судья, попутно стряхивая пепел, – а по пустякам не отвлекайтесь. При чем здесь ухмылки?

– Со всем моим почтением… – запинаясь, отвечает девушка. – Только я как раз про ухмылку… Да нетто годится этакое: привести сюда свою полюбовницу?

– Попрошу без оскорблений!.. Никакая я ему не полюбовница, – вскакивает с места Эржебет Тушшаки.

– А кто ты есть?

Судья, улыбаясь, предоставляет ответить на этот вопрос самой Эржебет Тушшаки.

– Я для него – роза сердца, – свысока заявляет Эржебет Тушшаки.

– Да что ты говоришь? Ха-ха-ха!.. И долго ты собираешься розой цвесть?.. Ничего, отольются кошке мышкины слезки… Знаешь, как он меня прозывал? Звездочкой неугасимой – вот как! – И Мария Грубач горделиво выпрямляется.

– Ближе к сути дела, – стучит по столу карандашом судья.

Писарь вонзает перо в чернильницу и выпускает через нос очередное колечко дыма.

– Да-да, ближе к сути, – повторяет девушка, и взгляд у нее становится совсем растерянный. Не будь она так напугана, она спросила бы, что это значит: «суть дела». Но Хубач знай себе ухмыляется, гнусно ухмыляется. «Ладно, это мы еще посмотрим, пойдешь ли ты под венец с Эржебет Тушшаки».

– Значит, нанялась я к Небенмайерам. Прослужила три года. Сперва повадился ко мне приходить их малый, подросток. Потом другой сын, студент, из армии вернулся. Я уж и спичками из-за них травилась, да не померла. А лучше бы мне было помереть! Кругом меня обманули, незнамо как обругали, а господа, понятное дело, на сторону сыновей встали… «Собирай, негодная, свои пожитки, – сказали мне, – да вылетай отсюдова поскорее». Я и полетела, – плачет Маришка, – чисто листок с ветки… А что я с дитем осталась, – и губы ее подергиваются, – ими горя мало.

– Что сталось с ребенком? – тотчас обрушивает на нее вопрос судья, заодно расследуя греховную провинность.

– А-а, – машет рукой Маришка, – помер он.

– Замерз? – уточняет судья.

Маришка, подняв кверху, показывает суду свои руки: два пальца у нее искривленные и тоньше других – мороз основательно изуродовал их.

– Не без того, – говорит Маришка. Она чуть поуспокоилась, видя, что Хубач не ухмыляется и больше не держит Эржебет Тушшаки за руку, что взгляд адвоката устремлен тоже на нее, и даже писарь и тот качает головой.

– А дальше покатилась под откос моя судьбина, – рассказывает Маришка. – Определилась я в услужение к одному старому господину…

Она машет рукой.

– А когда с Хубачем мы познакомились, я в ресторане служила, судомойкой на кухне. Янчи, родимый мой, подтверди, помнишь ведь?

Хубач вскакивает с места, прищелкивает каблуками.

– Помню, – выпаливает он и, словно речь его обрезали на этом, опять усаживается на место.

– Котенок откопал в золе бумажку и резвился с нею, а я смеялась. Вошел Янчи и тоже засмеялся. Ну, думаю, ежели трубочист смеется, то это беспременно удачу принесет. И давай опять тарелки мыть. Он ушел прочищать трубы и дымоходы. А на обратном пути ко мне подходит. «Как ваше имя, милая барышня?» – это он меня спрашивает. «Мария», – отвечаю. «Что-то вы, красавица, уж больно печальная», – это он мне.

Хубач опять намеревался вскочить, но судья одернул его:

– Сидите покуда; после вам все равно придется отвечать на вопросы.

– «Уж больно вы печальная», – сказал он мне, – продолжала Маришка. – Как же мне не печалиться, ответила я ему, коли нету мне удачи. «Ежели вам только удачи не хватает, говорит он, то приходите ко мне на свидание в «Бочонок».

Девушка умолкает, понурив голову.

– По правде говоря, он вовсе и не нравился мне, этот Хубач. Взглянуть на него – сами видите – он об себе большого понятия, и усы торчком, будто человек привык всю жизнь врать да обманывать. А я аккурат про себя решила, что теперь сроду ко мне ни один мужчина не притронется, не дозволю им больше меня до беды довести… Ну, а Янчи без конца все вином потчевал… Что ты мне говорил? Ну-ка, встань!.. – неожиданно обращается она к Яношу Хубачу. – Все твердил: «Уступи мне, душенька, и увидишь, будет тебе удача. Я ведь трубочист, а не солдат какой-нибудь…» Теперь еще месяцок-другой, и впрямь будет мне удача… А он, вишь, отпирается, будто не он ее принес… Что же ты за человек такой, Яни?.. Слышишь, что я говорю?.. Взял да сбежал. Не сказал, как зовут. Не сказал, где живет. Повернулся, и был таков. Это называется, принес удачу.

– Значит, этот мужчина был вам неприятен, – подытоживает судья, – однако вы думали, что как трубочист он принесет вам удачу.

– Да, – вздыхает Маришка.

– А вместо этого Янош Хубач покинул вас, и вы случайно столкнулись с ним на улице, когда он собирался лезть на чердак? По-вашему, отцом будущего ребенка является Янош Хубач?

– Он самый, – подтвердила Маришка.

– Собственно говоря, чего вы от него добиваетесь?

– Пусть изволит на мне жениться.

– Только ведь, милая, вся загвоздка в том, что Янош Хубач за это время успел жениться на Эржебет Тушшаки. Когда все это дело произошло между вами, он вам обещал жениться?

– Нет. Только… сулил удачу, – признается Маришка.

– Выходит, милая девушка, вам придется подождать. Вот когда у вас родится ребенок, можете снова к нам обратиться. Глядишь, удастся присудить вам хоть какое-нибудь пособие на младенца.

И судья принимается диктовать: «Янош Хубач, воспользовавшись расхожей поговоркой, что трубочист приносит удачу, вступил в связь с Марией Грубач. Ответчик вступить в брак не обещал, лишь сулил принести удачу, тем самым возможность сознательного обмана отметается. За отсутствием состава преступления приговор не выносится, и дело считается закрытым».

Маришка выслушивает решение суда. Все в ней сжимается от глубокой боли. – Так уж оно повелось, – говорит она, и слова отзываются внутри набатным колоколом. – Иной доли и не жди, ежели ты сирота бесприютная.

В коридоре служители уже выкликают: «Лайош Тамаш… Иштван Биро… Все, кто по делу Гроса, заходите в зал!» Судья отдает распоряжение одному из служителей:

– Юхас, приотворите-ка окно!

Шествует к выходу Хубач об руку со своей законной супругой Эржебет Тушшаки. Одни люди выходят из зала, другие входят им на смену. Лишь Маришка Грубач, как остановившиеся часы… стоит, застыв, в своем тяжком невезении.

1937

Перевод Т. Воронкиной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю