Текст книги "Новеллы"
Автор книги: Андор Геллери
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)
СВАДЕБНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ В ХЮВЁШВЁЛДЬ [8]8
Дословно: Прохладная долина – живописное место в Будайских горах.
[Закрыть]
Дул самый обычный ветер, – из простых, в крестьянской одежде и нахлобученной на лоб косматой шапке, распространяя повсюду густой запах полей. «Смеркается», – говорили люди. В такую пору ласточки круто взмывают ввысь, пропадают из виду, чтобы вскорости вернуться обратно со звездочкой в клюве. И тогда наступает осиянный небесным светом вечер.
Мишка Барланги с полудня был женатым человеком. Он вел под руку свою благоверную – Марию Случак, а та без устали смеялась. Молодожены шли в сопровождении троих подвыпивших гостей. Один из них – часовых дел мастер, которого добрый папаша в свое время пристроил к горбатому часовщику со словами: «Парень-то, вишь, у меня одноногий, вот я и подумал, что в вашем ремесле аккурат сгодится…» В свадебном шествии принимал участие и Груняк, некогда мясник и колбасник, ну и наконец тетушка Панни, красноносая прачка, известная на всю округу.
Свадебные гости все до единого были обитателями ночлежки – вросшей в землю хибары в Обуде, – деля приют с возчиками, сапожниками и рабочими ситцевой фабрики. Оттого и зашла речь о том, не провести ли молодоженам брачную ночь там, на какой-либо из пустующих коек.
Однако Мишке Барланги такая мысль пришлась не по нутру.
– Бывало, в холостяцкую пору, – высказался он, – да по такой хорошей погоде я своих цыпочек завсегда выводил в горы.
Тетушка Панни тоже призналась, что и она средь лета предпочитала мягкую траву, а хромой часовщик не удержался от вздоха:
– Эх, растудыть твою в качель!.. Ведь вздумай какая бабенка со мной в траве покувыркаться, так ей, сердечной, пришлось бы на закорках меня тащить.
– Вот что, Панника, – предложил бывший колбасник, – раз такое дело, мы тоже подымемся вместе с молодыми. Им уступим местечко под кустом шиповника, а сами под боярышником пристроимся.
– По правде говоря, – сказал Мишка Барланги, – я мог бы отвести Маришку и к нам домой. Кровать там широкая и вся белым застлана… Но тогда придется дома объяснять, что да как, да почему… Нет уж, дудки!..
Молодая женщина брела, склонив усталую головку к плечу мужа. Лицо ее было бледно, от выпитого вина Маришка едва на ногах держалась… Больше всего ей хотелось лечь и тихонько уснуть. Но тут внимание ее привлекли слова.
– Знавал я в Вене одного приятеля, – рассказывал часовщик, – такого же голодранца, как и вы оба. Большой был дока по слесарной части, из-за этого даже в отсидке побывал однажды… Так вот вскрыл он, значит, шикарную мебельную лавку, а там в витрине кровать была выставлена, вся разубранная да изукрашенная. Сделал на ней мой приятель свое дело, жена его под утро опять застелила все чин чином, витрину закрыли, лавку заперли и ушли подобру-поздорову. Хозяевам, поди, и по сей день невдомек…
Маришка прижалась к мужу: ноги ее точно налились свинцом, башмаки стали непомерно тяжелые и впивались в ноги. Скинуть бы их и пойти босиком!
– Говорю вам: лучше кустов ничего не придумаешь, – настаивал на своем бывший мясник.
Кусты с поникшими главами замерли в безмолвных горах. Пути туда были отверзты. Бестолковые ночные бабочки, приняв звезды за огоньки фонарей, готовы были устремиться к их свету. А вот проглянули и сказочные гномы: мириады светлячков припорошили их серебряные бороды зеленоватой светящейся пыльцой. Головки горицвета белели во тьме подобно святым духам.
Ночь, как изголодавшийся пес, жадно подкарауливала звуки.
Мишка Барланги призадумался всерьез.
– Ежели разобраться, то я почитай везде побывал, – сообщил он честной компании. – На горе Хармашхатар был, на горе Кишцелл – тоже, и в сторону Хидегкута забредал не раз. Но как я есть теперь человек женатый, то и место мне другое надобно… А что, тетушка Панни, доводилось вам бывать в Хювёшвёлде? – обратился он к прачке.
Панника покачала головой: нет, она отродясь там не бывала. Ни она, ни часовщик; даже видавший виды колбасник в Хювёшвёлде ни разу не был. Не так-то уж это и близко отсюда, а они, трое, в сущности и не выходили за пределы своего убогого квартала, слоняясь по его тротуарам – то на трезвую голову, то в подпитии.
– Хювёшвёлдь! – произнес часовщик. – Вот это да! Ведь там санатории находятся, – и он причмокнул, словно на язык ему каким-то чудом попала вкуснейшая абрикосовая палинка.
– Хювёшвёлдь! – подхватил колбасник. – Когда-то я собирался стать там официантом.
Хювёшвёлдь, зеленоглазый край! Само название твое сулит прохладу в летний зной. Под кронами твоих дерев качаются вверх-вниз качели, и легкая тень бежит им вослед. По склонам твоим струится вино, изливаясь сквозь жерла кабачков, а музыканты-цыгане, подобно смуглым сверчкам, своей игрою обращают в цветы бутоны. Хювёшвёлдь! Лужайки твои усеяны обглоданными куриными косточками, а крошки от сдобных булок – чем не пиршество для муравьев! Там и сям поразбросаны бумаги – все в жирных пятнах от масла, от жареной гусиной печенки, а россыпи яичной скорлупы шляпками ложатся на растущие грибы.
О, хювёшвёлдские тропы!
Пересесть в трамвай, идущий от Сенной площади, и ехать, ехать… ехать и смотреть из окошка трамвая, как из окна роскошного экспресса!
Но вот беда: билеты на двоих, да в оба конца стоят целый пенгё.
Колбасник достает из кармана двадцать филлеров и жертвует на свадебное путешествие. Часовщик дает десять. Шесть филлеров наскреб молодой супруг, десять набралось у Маришки. А вот тетушка Панни помалкивает. Отводит взгляд, смотрит по сторонам: прачки прижимисты, до их кошелька добраться – все равно что ржавый замок открыть. Однако Мишку Барланги в деликатности не упрекнешь, он не колеблясь наступает Паннике на любимый мозоль:
– Тетушка Панни, не видите разве, что нам денег не хватает? Добавьте, сколько надобно, а в понедельник я вам верну, истинный крест, верну.
Тетушка Панни, застигнутая врасплох, вздрагивает и лезет за пазуху. Долго копается там, затем отходит в сторонку: якобы для того, чтоб на свету разглядеть завернутые в пестрый носовой платок деньги.
– Ох, нелегко мне мой хлеб достается, – вздыхая, говорит она. – Но ты ведь меня не подведешь, в понедельник точно отдашь? А, Мишка?
– Отдам, разрази меня нечистая сила, – клянется тот.
– Премного вам благодарна, тетушка Панни, – таращит слипающиеся глаза молодая.
Тут, позванивая, со стороны Обуды горделиво подкатывает к остановке трамвай – девятый номер. Из него выглядывает кондуктор:
– Ну, что, земляки, надумали ехать?
Потому как подвыпившие мужчины лишь теперь принялись любовно хлопать друг друга по плечу да перешептываться. А Маришка и тетушка Панни бросились обниматься на прощание.
Впереди свесился из окошка толстяк-вагоновожатый, чувствуя, что трамваю так и не терпится катить дальше.
Кондуктор дергает за ремень: дзинь! Вожатый врубает звонок: динь-дилинь!
Кондуктор отдает пассажирам честь: – Куда прикажете?
– Два до Хювёшвёлди, на пролетарскую свадьбу, – вворачивает Мишка Барланги. Его жена – хрупкая, с миниатюрными чертами лица – издает смущенное восклицание, затем, пристально посмотрев на своего новообретенного супруга, целует его в губы.
Вожатый звонком делает знак кондуктору подойти поближе: ему любопытно узнать, что там такое происходит в вагоне.
Мишка и Маришка остаются наедине в этом дивно прекрасном, желтом изнутри вагоне. Затем молодой муж произносит:
– Уж до того мне не хотелось вести тебя на гору Кишцелл. Да и трава-то там пожухлая. А Хювёшвёлдь, что ни говори, – совсем другое дело. – И поправляет на голове кепку.
Маришка тоже натягивает сползший платок. В вагон садятся новые пассажиры.
Часовщик подбивает колбасника заглянуть еще в какой-нибудь кабачок. Но у того щеки полыхают от вожделения, и он бросает свысока:
– Ну уж нет! Мы с Панни проверим, достаточно ли мягкая трава для наших молодоженов.
Часовщику не остается ничего другого, как сунуть костыль под мышку.
– А жаль! Уж до того хорошо тут играет на цитре слепой музыкант.
И впрямь: за окном питейного заведения раздаются нежные звуки цитры.
Меж тем вечер идет вдоль улиц – темный, вроде насквозь прокопченного трубочиста. Приносит пьяницам удачу, а на рассвете, приставив к небу лесенку, взбирается по ней средь обудайских кабачков все выше, к облакам.
1935
Перевод Т. Воронкиной.
ЭПРЕШКЕРТ [9]9
Тутовый сад.
[Закрыть]
Довелось мне слышать об одном разносчике кренделей… Будто бы не везло ему в жизни. Был он косой да хромой. Борода у него росла рыжая и до того густющая, что даже подмастерья в цирюльне, приобыкшие скрести щетину у бедняков, с неохотой соглашались брить его.
Случилось с ним как-то чудо, всего лишь одно-разъединственное, но зато уж такое – чуднее не бывает… На небе в ту пору клубились облака, до того величественные, что любое из них за короля бы сошло… Так вот короли эти принялись воевать меж собою… скакали на ветре, словно на необъезженном жеребце, мчались с востока на запад и с севера на юг, и на небесах разразилась мировая война: громыхали мортиры, взрывались мины, миллионами слез капал дождь и молнии то и дело разрезали небо. Тут-то и случилось чудо с нашим разносчиком. Одна из ослепительно ярких, изломанных, смертоносных небесных стрел ударила в огромное дерево рядом с ним, будто топором рассекла гигантский ствол и дохнула на перетрусившего горемыку острым запахом паленого, а это верная примета, что рядом – сам сатана.
У крендельщика не было зонта. Сколько раз и с каким вожделением мечтал он о собственном зонте! Вот ведь и недавно, когда коротал он ночь под жасминовым кустом, ему даже во сне привиделось это. В мечтательной душе крендельщика просто страсть возгорелась к овладению сим противудождевым защитным устройством, а в последнее время – словно одолеваемый каким-то дурным предчувствием – он непрестанно вздыхал, бродя в одиночестве: «Эх, зонтик бы мне!..» Когда разглядывал он, бывало, свое отражение в какой-нибудь зеркальной, обрамленной каемкой грязи лужице, и приглаживал пальцами всклокоченные огненно-рыжие патлы, словно во сне являлось перед ним видение: раскрытый зонт и крендели под его надежной защитой. А мрачные тучи, наизлейшие враги нашего разносчика, устрашенные этим волшебным видением, ворча угрозы, расползались, бессильные повредить ему… Крендельщику приходилось слышать тронутых в уме людей, которым казалось, будто из щеки у них растет гвоздь, и они шли к кузнецу, ухмыляясь странно, чтобы вытащил он тот гвоздь клещами. И вот, произнося над лужей свои монологи, крендельщик упрекал себя: – Спятил я. На зонтике помешался.
А на днях рыжеволосому разносчику подвернулись такие дивные крендели, какими впору разве что на волшебных свадьбах потчевать нежных, как цветок, подружек невесты, – одаривать их, когда они, застенчиво рдея, бережно поддерживают фату невесты, белокипенной красавицы, идущей обок статного принца с золотым мечом у пояса. Такие крендели следовало бы давать умирающим в вознаграждение за безгреховную жизнь. Под светлые эти думы лоток с кренделями задорно и весело колыхался на голове у разносчика; надежды питали его сердце родниками столь теплыми, что согретый этими живительными припарками сей ревматический комок плоти в значительной мере излечился от своих мук. А скромный товар – витые загогулины из теста, изукрашенные блестящими соляными крупинками, – словно бы заранее улыбкою заигрывал с будущими покупателями. Сердце нашего разносчика колотилось, исполненное необычайной радости. А меж тем злой рок вился вокруг, подобно искре, которой достаточно малейшего дуновения ветерка, чтобы вспыхнуть испепеляющим пламенем и загубить человеческую жизнь.
Сегодня крендельщик ждал встречи с зелеными деревьями Эпрешкерта как свершения заветной мечты; по тихим аллейкам сада подобно искрящимся цветочным лепесткам разгуливают нарядные дамы и все, как одна, покупают себе по кренделю… эти сладостные мечты и упованья настолько распалили разносчика, что он едва удерживался от радостного смеха и жаркими толчками дыхания исторгал из себя миражи, переполнявшие его до краев… Однако тем временем – как бы это выразиться поточнее? – на небесах сбежало вскипевшее молоко. Солнце сверх меры разогрело белые облака, и те взбухли, раздулись, засочились влагой, а молнии, распространяя запах пригари, взметались над промокшими, вконец загубленными кренделями. Вязкий, напоминающий спрута клубок лежал на лотке нашего разносчика, и подобно вытекающим глазам чудовища сочились со слипшегося теста капли дождя.
Тем часом появился поблизости слепой музыкант с черной флейтой у губ. Ему, бедняге, мнилось, будто стоит он посреди большого двора, окруженного домами, и услаждает слух множества людей, тогда как в действительности вокруг простирались лишь грязные пустыри незастроенных участков, а единственным слушателем был наш до нитки вымокший разносчик.
Одинокий голос флейты еще долгое время отдавался в ушах рыжего крендельщика. Скажу вам более того! Доведенный до отчаяния, он укрепил на суку петлю, всунул туда голову, и, когда петля сдавила горло настолько, что даже глотка воды не удалось бы проглотить, наш разносчик, пребывая в ирреальном, полусознательном состоянии, – то ли на прощание, то ли с перепугу, – открыл глаза. И посреди огромного безлюдного пустыря увидел слепого музыканта, сжимающего флейту своими костлявыми пальцами, а последний вздох несчастного разносчика словно бы исторг из черного инструмента жалобный стон.
Тут произошло с разносчиком еще одно чудо: ветхая веревка, которую он выдернул из исподников, намереваясь с ее помощью оборвать свою жизнь, – веревка эта не оборвалась под его тяжестью, но добросовестно и со знанием дела принялась все туже и туже стягивать петлю на шее, словно кто-то со стороны подначивал ее: давай, давай, затягивай потуже… Ноги его дергались из стороны в сторону, как будто бедняга силился вскарабкаться выше, выше – к сияющему потоку лучей, где меркнет земная жизнь, стихают телесные муки, где ожидает нас иное бытие.
Затем он умер. Покой его стерегли лишь звезды да кое-какие птицы. Должно быть, душа его уже покинула землю, когда сюда забрели бездомные скитальцы ночи. Первой оказалась бродячая собака: замызганная, вся в грязи, она не сводила горящих глаз с размокших кренделей на скамейке; робко, затравленно взяла она с лотка один крендель, затем, вскинув преданный взгляд на рыжего висельника, убежала прочь и исчезла в ночи. Прошел слепец с гармоникой на шее, прошел мимо накрытого стола, хотя и был голоден. Зато через какое-то время забрел сюда бледный, долговязый парень; этот до отказа набил свои большущие карманы размокшими кренделями. Затем, осенив мертвеца крестом, на цыпочках – словно тот, кого не стало, всего лишь уснул – растворился в густой мгле.
Немало бездомных странников бродит в ночи. К утру кренделей не осталось: трепещущие пальцы, дрожащие руки, воровские ладони растащили все до единого, справив поминки. И тогда – как с усталой свечи последняя капля – упал на землю мертвый разносчик.
1935
Перевод Т. Воронкиной.
Б
…Северо-восточный ветер метет снег, словно в открытом окне полощет белую занавеску. Исидор, чиновник окружной управы, обеими руками натягивает на уши шапку, едва удерживая портфель под мышкой. Вот так, чуть ли не по воздуху, он добирается наконец до корчмы, которая со звоном колокольчика распахивает двери перед заблудшим невинным агнцем. Исидор знает заведения и получше; здешние стулья повидали на своем веку не одну битву и уже сплошь стали калеками; в столах буравят свои потайные ходы жучки-древоненавистники, и стоит облокотиться, как дерево крошится, а то и целиком вываливается годовое кольцо. Но всего неприятнее Исидору здешние завсегдатаи: сплошь дегтярники, грязные, черномазые, украшенные бородами, словно лианами. Вши, клопы и прусаки, попрыгуньи блохи густо заселяют чащобы их волос и изрешеченные временем лохмотья. Заметив Исидора, они разом мрачнеют.
– Вот скотина, – слышит он, – вечно таскается со своими бумажонками!
Сказавший это, – некогда извозчик, в девятнадцатом году боец красной гвардии, а ныне отец шести незаконных детей от трех разных женщин… – рослый, кряжистый мужчина, он походит на столб ворот того поселка, что виден из левого окна корчмы. Поселок этот состоит из брошенных деревянных домишек, что сгрудились вокруг прогоревшей, разрушенной печи для обжига извести. Домишки эти – ни дать ни взять холерные бараки в разгар эпидемии.
Летом в них жарко, зимой холодно. Единственное их достоинство в том, что в холода или когда кто богу душу отдает из них можно запросто выдрать пару досок и, прежде чем уйти в лучший мир, посмотреть на огонь и погреть напоследок холодеющие руки. Достоинство бараков еще и в том, что здешний житель может не стесняясь назвать себя нищим.
Исидор, чиновник управы, пришел сюда с постановлением инженерной службы, обязывающим обитателей поселка освободить строения в двухнедельный срок; подобные постановления принимаются по три раза в год и каждый раз обитатели поселка – венгры, цыгане, словаки, католики, мусульмане и евреи – саранчой снимаются с места и с рокотом, с устрашающим гулом валом валят к управе. Это величественное, живописное зрелище, по обе стороны шагают вразвалку полицейские, в сапожищах, сверкая саблями и револьверами у пояса. Под их почетным эскортом орут и плачут грудные младенцы, клянут жизнь и бога и черта женщины, беременные молодки и окривевшие мужики, слепые солдаты-инвалиды, грозящие кому-то своими белыми палками, расплывшиеся, грузные прожигатели жизни, сплошь исполосованные шрамами в кабачных драках. Они идут, гомоня и плача, и шумно вливаются в коридоры управы. Почтенные граждане в подобные минуты пятятся, жмутся к стенам и смотрят на эту нечисть со смешанным чувством жалости и отвращения. Чиновники с непроницаемыми лицами выглядывают из окон и требуют тишины, им, мол, мешают закончить опись чьего-то имущества… Глава управы, маленький, плотный, краснолицый господин, – охотник до ухи и сигар. Любит он и понаблюдать за карточной игрой, а после четырех кружек пива хохочет без удержу. Человек он добрый, набожный, близко к сердцу принимает все, что делается в его округе, и вот теперь, как последнее средство, пускает в ход градостроительные доводы: через поселок пройдет новая дорога, выходит, хибары надо снести в двухнедельный срок… Он покидает свой кабинет – народа тьма, все не вместятся – и, встав перед плотной черной толпой, произносит:
– Тихо.
На беду, прямо под носом у него стоит шелудивая девка, вся в струпьях, даже левый глаз покрыт лиловой коростой… Господин управляющий, однако, берет себя в руки: вот ведь тоже человек, думает он, и еще несколько мгновений искоса рассматривает уродину, а затем обращается к толпе. Он слышит, как из уст в уста передается:
– Не слыхал, что ли, тихо… заткнись, тебе говорю… не лайся… цыц…
Управляющий:
– Итак, слушайте: вам надлежит покинуть строения…
– Хороши шуточки! Слыхали! Церковь небось отгрохали, даже две, а нам так ничего и не сделали! Вот возьмем и здесь поселимся, в управе! Что им человек? Хоть удавись, жалкий оборванец! Сопля, клоп, вошь, поделом тебе… раз и к ногтю!
– Не уйдем мы, господин управляющий! Не уйдем! – орут вокруг.
«Это толпа, – думает господин управляющий, – с такой толпой разве что диктатор сладит. И правду сказать, куда мне девать их? Я связан, связан по рукам и ногам! И надо же было этому сброду осесть в моем округе. А теперь сам господин бургомистр интерес проявляет: «У вас, я слышал…»
Вот пошлю горемык этих в городскую думу, мечтает господин управляющий, ничего, пусть покажут себя во всей красе.
– Значит, осенью – крайний срок! Понятно? – говорит он, чтобы, по крайней мере, оставить за собой последнее слово.
Исидору не впервой разносить всяческие письменные уведомления и предупреждения. Придя сюда, он первым делом заворачивает в корчму, нагружается вином, водкой и пытается сойтись на короткую ногу с обитающими здесь темными личностями поселка.
– Да пойми же, – внушает он Мехмеду, который по праздникам всегда одет, как истый мусульманин, – мне ведь надо собрать подписи. Мне велят – иди в поселок. Я и иду. Хотя знаю, что меня здесь презирают и будут оскорблять, а я ведь сам бедняк. Вернусь вот, а господин инженер сразу: «Ну как, вручил?» – и будет смотреть подписи. Я потому и прошу вас, Мехмед, распишитесь, это ни к чему не обязывает.
Мехмед ковыряет в зубах. Он смотрит на Исидора с чувством явного превосходства и тихо спрашивает:
– Где? Покажите!
Исидор листает свою книгу; бормоча, читает по складам и наконец тычет пальцем:
– Вот здесь, будьте любезны…
Мехмед склоняется к книге.
– Здесь? – переспрашивает он, потом резко откидывает голову и что есть силы плюет туда, где должна стоять его подпись.
– Вот что им покажи, – сумрачно произносит он, – чахоточный мой плевок, мать твою так…
Исидор с ужасом замечает, что вокруг сгущаются тучи… и вот точно удары молний:
– Ну ты, проходимец… пенсионер… уши оборвем… чтоб духу твоего здесь больше не было!..
Дверь распахивается… и Исидор вываливается наружу… сердце у него обмерло, ноги подкашиваются… вот наконец он в безопасности, но тут его настигает корчмарь.
– Эй, гони-ка монету за выпивку.
По поселку идут две дамы. Перед ними – рой сбежавшихся детишек.
– Тетенька, дайте крейцер! – теребят они дам за юбки, да так, что одна из них едва сдерживается, чтобы не надавать им тумаков. Но не приведи господь. Такое начнется! «Да как она смела ударить моего ребенка!» – и откуда ни возьмись – бабы с горящими глазами, со скрюченными пальцами; «они и без того наказаны, покарай вас господь, лопни ваши глаза!».
– Элизабет, – говорит дама постарше своей спутнице, – пошли быстрее к Анне Марковской.
Но тут у них на пути вырастают старик и старуха. Старик слепой, жена ведет его. Оба плачут, и старуха вдруг толкает мужа:
– Возьми барыню за руку… – Слепой шарит рукой и хватает даму-благотворительницу за запястье. Благотворительница вздыхает. Что делать? Вот она, цена доброты, это неразлучно с ее призванием.
– Поймите же! У нас ничего нет! Мы идем лишь проведать Анну Марковскую.
Со стороны подвертывается какая-то молодка:
– Анне ничего уж не нужно. Без сознания она. Старики правы, ежели барыни что принесли, лучше нам отдайте.
Далее следует нечто вроде клоунады: один длинный тащит другого длинного, словно рыбак пойманную рыбину. Сзади рыдает женщина, на ходу вытирая слезы подолом. У того, кто несет, длинная шея и брюзгливый голос. У того, кого несут, с шеи свисает веревка, а меж зубов виден язык. Лицо его залито синевой. Он бос, пальцы на ногах растопырены и торчат, как гвозди. Тот, что несет труп, подходит к благотворительницам.
– Вот, понюхайте, – говорит он и обращается к собравшейся толпе: – Отнесу его господину управляющему.
Вперед выходит маленький Кучера.
– Ну-ка, покажи мне Борбаша.
Он рассматривает повесившегося. Ослабляет петлю на шее.
– Так, – говорит он, – лучше отнеси его в больницу. Или нет, знаешь что, там на углу сейчас торчит тип, который корчил из себя большого начальника, когда мы украли гуся… отнеси-ка ему на пост и скажи: «Господин полицейский, вот тот самый, что гуся украл. С горя повесился, когда понял, что больше никогда не сможет воровать». Так и скажи, и оставь Борбаша у него на посту.
Ребятишки тоже тут как тут. Один вцепился в руку приятеля, другой сосет палец, следит за спектаклем. Они стоят на снегу, босые, в куцых безрукавках, хлюпая носами. Стоят на снегу и даже не переступают с ноги на ногу. Вот, словно мухи мед, они облепили трамвайный буфер, и мчит их трамвай взад и вперед по рельсам; они затаилась, глаза горят голодным блеском, высматривают, где что плохо лежит. Вот они вскарабкались наверх, за неимением лучшего, принесут родителям хотя бы веревку, чтобы было на чем повеситься. Но однажды уже им впятером удалось окружить старушку, вырвать у нее хозяйственную сумку, а там сахар, сало, хлеб да кошелек с мелочью… На ходу они прыгают с трамвая, цепляются на лету за «колбасу» и хохоча смотрят на бегущие мимо дома, деревья, улицы. Они все без шапок, и добычей кондукторов могут стать только уши да волосы. Когда нет ничего другого, они собирают окурки и, поплевывая, курят.
Сейчас они охотятся за сумочками дам-благотворительниц. Голодные, раздетые, неугомонные, ни дать ни взять волчата, напасть готовы при первой возможности.
Худая, маленькая рука распахивает окно и ставит на подоконник небольшое зеленое ведерко. В ведре вода, дабы душа бедной Анны Марковской омылась прежде, чем унестись в заоблачные выси. Кто-то причитает: – Дочка моя, доченька. – Слышны рыдания.
Створка окна гуляет взад-вперед, словно пытается задержать, не пустить улетающую душу, вода в ведре подернута рябью, будто там действительно кто-то плещется.
– Ах ты, черт, – шепчет маленький Кучера, – эти сразу донесут, чтоб срезали две карточки на обед.
– Разве не ты посоветовал Юсуфу отнести Борбаша в полицию? – говорит какая-то темная личность. – У самого язык – что помело.
– Положись на меня, братишка. Только не лезь в политику, ведь уже отсидел как-никак шесть лет. А так, у нас, по крайней мере, будет тьма соболезнований, сам увидишь, что в газетах напишут.
Газеты! Единственное утешение местных обитателей! Они ходят туда днем и ночью, жалуются на управу, на дам-благотворительниц, на врача, на аптекаря, на полицию, на всех, всех без исключения.
Газеты! Случается, в них появится фото кого-нибудь из местных: если кто получил пятнадцать лет тюрьмы или «грабителя гнали по крышам домов», или «имярек покончил с собой, утопившись в реке».
Анна Марковская действительно умерла. «Оно и лучше для нее, – крестясь, думают пришедшие сюда люди. – Такая худенькая, как из воска… для нее же лучше».
Только мать никак не может поверить, все смотрит то на ведро, то на скрипящую створку окна; она суеверная, ветхозаветная женщина: пока вода неспокойна, дочка еще здесь…
Дамы-благотворительницы тихо молятся. Та, что помоложе, плачет. Свою сумочку она положила на стол сзади.
Маленький Йошка исподлобья поглядывает на Никодима с опухшими глазами. Юные гангстеры встают на цыпочки. И бочком продвигаются к двери. Гогоча, они уносятся с добычей, словно ковбои на резвых скакунах. Несутся, прыгают; вокруг прерия нищеты.
Пожилая дама закрывает окно и опускает ведро на пол. Между делом она замечает на столе сумочку своей спутницы.
– Осторожнее, Элизабет! – шепчет она. Молодая заглядывает внутрь. Лицо ее выражает недовольство, но она не говорит ни слова. Только пристально осматривает присутствующих: они холодно встречают ее взгляд. Эка невидаль – кража. Нищие мы! Потому и крадем.
Спокойные, уверенные глаза. Бесстрастно смотрят они и на умершую девушку. Сегодня ты, завтра я.
Северо-восточный ветер усиливается. Две дамы, словно ангелы во плоти, покидают поселок. На пути им встречаются иссохшие люди, провожают их босые дети. Вон возвращаются те, кто относил самоубийцу Борбаша. Они сделали подарок полицейскому. А вон спешат две молодые женщины. В руках у них ведро. Ветер сорвал с него бумагу. В ведре кровь, кровь. Видно, поблизости резали свинью, и они выпросили себе крови. Они ее и сварят и пожарят, наедятся до отвала.
Место действия: Центральная Европа. А точнее – большой город, название которого начинается с буквы Б. С буквы Б начинается такое множество слов: Богатство! Бедность! Беда! Бодрость! Блаженство! Безысходность! О любезный читатель, назови все это тем словом, какое тебе по душе.
1935
Перевод А. Смирнова.








