412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андор Геллери » Новеллы » Текст книги (страница 18)
Новеллы
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 23:19

Текст книги "Новеллы"


Автор книги: Андор Геллери



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)

ЮНОША И ОСЕЛ

Странное дело! Можно подумать, не бывало тогда ни зим, ни вьюг, ни непогоды. Стоит мне сказать: «Моя юность…» – как все вокруг заливает солнечный свет. Яркие лучи растворяются в воздухе, пронизывают его насквозь, пологие склоны, поросшие сочной зеленой травой, весело убегают к горизонту, а оттуда приветствуют меня серебристые облака. Горячее солнце ласкает мне руки и шею, и мать замечает: «Посмотрите на Отто – ну в точности жареный поросенок…», а старая Матушка, наша прислуга, которая по воскресеньям пудрит лицо мукой, говорит, ущипнув меня за щеку: «Хе-хе, лакомый кусочек!»

Тут я, конечно, напрягаю мускулы, прошу сантиметр и в заветной тетрадке, где на первой странице записаны вес и все объемы негритянского боксера Джонсона, помечаю, сколько мне осталось до него сантиметров и килограммов.

И нигде никакой тени, никакого сумрака! Как будто и ночь для меня никогда не наступала. От реки тоже веяло теплом, и солнечные лучи навсегда озарили мою память.

Вот я иду по Венской улице, иду быстрым, твердым шагом, словно преследую важную цель. Никакой цели у меня нет, это просто проба сил, для собственного удовольствия. На углу улицы Кенереш, возле мусорного ящика, я останавливаюсь, потому что замечаю трех девочек, которые разглядывают улицу, высунувшись из-за садовой ограды. Они смеются, а я думаю: чего это они, и подхожу ближе, и тут, неизвестно почему, на меня вдруг тоже нападает приступ смеха, они веселятся еще пуще, а я почесываю в затылке и тоже заливаюсь вовсю. Тут девочка в голубом платье открывает садовую калитку и храбро смотрит на меня. Из-за ее спины выглядывают две другие и тоже внимательно меня изучают. А я стою, улыбаюсь и думаю: «Дурочки, ну чего вы на меня уставились?»

И тут они, словно прочитав мои мысли, закрывают калитку, запирают ее на задвижку и идут гуськом к скрытой за деревьями веранде. Голубое, красное и белое платьица поочередно исчезают в сумраке веранды, в зелени дикого винограда, и все – меня для них больше не существует: одна вяжет, другая пишет что-то, третья распускает и расчесывает волосы. Причесывается та, что в голубом платье, волосы у нее белокурые, в зубах зажаты шпильки. Она скручивает локоны в небольшой пучок, словно юная дама, и в этот самый момент внутренний голос говорит мне внезапно: «Я ее люблю!» И тотчас ее лицо наплывом приближается ко мне, я ощущаю нежное дыхание, ловлю ласковый взгляд. Но вот чудесное видение исчезает, и выясняется, что я безумно влюблен. Иначе говоря, я тут же вскакиваю на мусорный ящик, закладываю руки за спину и покачиваюсь на носках, словно лихой вояка. При этом я изо всех сил пытаюсь высказать все взглядом, но на таком расстоянии мои усилия пропадают втуне, а я даже не знаю имени той, которую так страстно люблю. Я покачиваюсь и покачиваюсь, а между тем где-то там, внизу, подо мной, громыхают телеги, груженные кирпичом, мчатся господские пролетки, оттуда же, снизу, доносится до меня приветствие парикмахера моего отца – у него совершенно седая голова, зато усы выкрашены в иссиня-черный цвет. Я не знаю, как быть дальше: продолжать ли раскачиваться, держать ли по-прежнему за спиной сплетенные, затекшие пальцы? И вообще, не спрыгнуть ли с ящика, не попробовать ли познакомиться с моей избранницей? Если просто взять и подойти к решетке и позвонить? Но с чего в таком случае начать, что сказать, как объяснить, что мне нужно и кого я ищу?

О, какими бесконечно важными были тогда эти проблемы! Одно неудачно сказанное слово, неловкий жест или обидный ответ – и все, конец всему! Внезапно на глаза мне попалась тощая собачонка, она трусила по улице, время от времени останавливалась, что-то вынюхивая, и снова трусила дальше. И тут меня осенило: конечно же, эта несчастная псина, которую я тысячу раз видел раньше, металась в поисках утраченной любви, и то же самое случится со мной, если я сейчас сморожу какую-нибудь глупость.

Итак, я спрыгнул с мусорного ящика и слегка откашлялся, чтобы прочистить горло. Зачем-то толкнул калитку, хотя прекрасно знал, что юные дамы только что ее заперли. Затем посмотрел направо, будто бы кого-то поджидая, но залитая солнцем улица была пуста, если не считать тележки старого поляка, торговавшего содовой; тележку тянул за собой осел, а седовласый хозяин, держа в руке дубинку, брел рядом с ним. Этот осел был моим любимцем и вот почему. Проходя мимо корчмы, он обычно застывал на месте, и что ни делал хозяин, чтобы заставить его идти, все усилия были тщетны: осел упрямо стоял, лишь подрагивая шкурой под ударами дубинки и не двигаясь, хотя старик понукал его на венгерском, немецком и польском языках сразу. Но однажды на ухо ослу села крошечная муха… и стоило ей потереть лапки и зашуршать крылышками, как осел, словно обезумев, сорвался с места и понесся вперед что было мочи; седовласый хозяин бежал за ним со своею дубинкой, пузатые бутылки с содовой, запертые в четырехугольные клетки, звонко пересмеивались, сотрясаясь и сталкиваясь друг с другом, некоторые отчаянно взвизгивали, а одна и вовсе лопнула от хохота.

Я полюбовался немного на ослиную упряжку и ст созерцания не то старого поляка, не то осла внезапно расхрабрился и позвонил.

Мне ответил колокольчик, скрытый где-то в тени веранды. Оттуда вышла и направилась к калитке барышня в голубом, высокие ромашки на голых стеблях, словно лысые холостяки, цеплялись за ее юбку, зеленая трава склонялась ей вслед, целуя стройные, загорелые ножки.

Она остановилась у самой калитки. Какие тонкие у нее брови! Ресницы, похожие на гибкие волшебные копья, устремились прямо на меня, а за ними, словно два зверька, притаились глаза.

– Что вам угодно? – спросила она, и я сразу понял, что кончик языка у нее не круглый, как у всех, а остренький, вроде змеиного. А зубки – право, они напоминали хоровод ослепительно белых фарфоровых статуэток. «Не беда, – подсказало мне сердце, – скажу ей все как есть, спрошу, пойдет ли она за меня замуж. На первый раз и довольно, все остальное – потом».

– Да вот, – пробормотал я. Никогда бы не поверил, что обычные слова могут оказаться чем-то вроде каменных клецек во рту.

Сна глубоко вздохнула, и я сразу понял, что она умна, остроумна, по-доброму насмешлива. Как раз то, что мне нужно!

– Вы в какой школе учитесь? – выговорил я наконец.

– Сейчас… ни в какой, – и рассмеялась.

Ух и разозлился же я!

– Пожалуйста, не смейтесь, – я почувствовал, что краснею как рак.

– Я не смеюсь, – ее голос прозвучал так послушно и кротко, что я сразу поверил: она хочет не ссоры, а вечной любви со мной.

– Дело в том, что я вас уже видел, – начал я снова.

– В самом деле? – в ее голосе опять зазвучала насмешка.

– Угадайте, зачем я пришел? – продолжал я чрезвычайно таинственным тоном.

Это был самый лучший вариант. Весь мой сегодняшний опыт обращения с женщинами подтверждает, что такой каверзный, разжигающий любопытство вопрос можно только одобрить. Теперь мне, по крайней мере, не нужно было ничего говорить, я предоставил ей обо всем догадаться самой.

Задав свой вопрос, я впадаю в таксе лихорадочное состояние, что на какое-то время слепну и глохну, думая лишь о том, что ответит мне девочка в голубом платье. Я не слышу скрипа колес, звона бутылок, не вижу, как прямо за моей спиной старый поляк хватает за уши осла, пытаясь заставить его идти вперед. Я вижу только, как приоткрывается рот девочки в голубом, и слышу звонкий неудержимый смех: «ха-ха» – и снова, еще громче «ха-ха-ха». В сад выпархивают ее подружки и тоже смеются: «хи-хи-хи», «ха-ха-ха». Я собираюсь с духом, чтобы выяснить, что так развеселило уважаемых дам, и тут к их смеху громко, так, что у меня чуть не лопаются барабанные перепонки, присоединяется осел со своим горестным: «И-и-а-а, и-и-а-а!»

Я оборачиваюсь, осел в неком подобии столбняка уставился прямо на меня, ноздри у него дрожат, он скалит кривые зубы и, упираясь всеми четырьмя ногами, снова орет: «и-и-а-а!» Орет специально для меня, исключительно в мою честь.

Старый поляк вертит в руках дубинку и ворчит на меня, показывая черные зубы, девочки хохочут, осел продолжает орать, собираются люди, среди них и знакомые, и все они видят, как я стою один перед тремя девицами с уныло завывающим ослом за спиной.

Залившись краской, я ухожу от ограды, от калитки, за которой только что шел ко мне по зеленой траве ангел в голубом одеянии. Я ухожу, ори, сколько влезет, подлый осел, веселись, уличная толпа, смейся, весь женский род! О, если бы только не любить так сильно ту, чьего имени я так и не узнал! Со лба градом катится пот, я вбегаю в дом, изнывая от жажды, припадаю к водопроводному крану и, охлаждая пылающее нутро, пью с такой жадностью, что кажется, проглочу вместе с водой и кран. Потом, притулившись на пустынной подвальной лестнице, я сижу, подперев свою бедную голову руками, а вокруг постепенно сгущается меланхолический полумрак. Впервые в жизни у меня по-настоящему болит сердце. Из темноты подвала проступают ресницы, похожие на копья, зверушки-глаза и тесный хоровод сверкающих зубов. И все пошло прахом, жизнь кончена! Я родился в пятницу и обречен быть несчастным во веки веков! Я полюбил, был готов сделать признание, мы жили бы вместе до седых волос и умерли бы в один день. И тут является этот серый осел и орет, и выходят ее подружки, и все вместе высмеивают меня. И еще эти люди, скоты, уличные зеваки, животные, они смеялись, издевались надо мной, гоготали, а вечером явятся к моей матери и станут говорить наперебой: «А мальчишка-то, черт побери, уже любезничает с девицами!»

В эту ночь я долго ворочался без сна. Лунный свет заливал все кругом так же, как солнечный, только он был холодным, бледно-жемчужным. Я долго плакал, опустошая при этом ведерко слив, заготовленных матерью на повидло. Временами весь мир и собственная жизнь казались мне омерзительны, и тогда я выплевывал косточки куда попало – черт с ним со всем, Матушке все равно подметать; если же вдруг мне чудилось, что завтра все изменится к лучшему – я аккуратно и заботливо складывал косточки в тарелку. Потом я прочитал себе несколько стихотворений, и мне показалось, что все на свете написано мной, так что утром я встал пораньше, чтобы записать строки одного из наших знаменитых поэтов – они действительно представлялись мне моими. Потом в розовом свете зари я попытался запечатлеть на бумаге блестящие глаза, маленький носик и губки, которые в грешном порыве поцеловал, пользуясь терпеливой покорностью бумаги.

Наконец сон уже совсем было завладел мною, так что и страдания поутихли, но вдруг я снова услышал ужасный рев проклятого осла, и мраморные стены моей любви вновь обрушились, погребая под собой глаза, губы и носик моей возлюбленной. Тут я вспомнил, что, судя по книгам, лучший помощник в беде – добрая трубка, на цыпочках прокрался в кухню, принес к себе трубку моего деда, сунул ее в рот и раскурил. Вскоре синий дым понес меня куда-то вверх, а кровать осталась внизу, видимо, благодаря железным ножкам. Табачный дым заворочался у меня в животе, как голубой медвежонок, потом, подхватив мою голову, понесся куда-то стремглав, и вообще все части моего тела вдруг отделились друг от друга и развеялись на крыльях этого вонючего дыма. Тем не менее я продолжал вдыхать его изо всех сил, пока приступ тошноты не вышиб трубку у меня изо рта, прихватив заодно все содержимое моего желудка.

Утром я явился к столу кислый, как квашеная капуста, и глубоко несчастный. Мать улыбалась, она видела хороший сон, и я страшно сердился на нее за это. Мой дорогой отец тоже был в хорошем расположении духа, что меня ужасно раздражало. Уж он-то как мужчина мог бы понять, почувствовать горе другого мужчины!

Ощетинившись, словно еж, я ушел из дому и направился к мусорному ящику, угрюмый, снедаемый ужасными мыслями.

Я стоял и ждал, ноги у меня затекли, тысячи беспокойных мыслей булавками покалывали мозг. Внезапно кто-то тронул меня за плечо. Это была одна из трех девочек. Та, что в белом.

– Вы ждете Нанику? – спросила она с лисьей хитрецой.

Сердце мое подскочило. О!

– Видите ли, она уехала. За ней приезжал папа, – ехидно закончила девочка.

Губы мои скривились, но я не заплакал.

– Ну и что? – спросил я, небрежно сунув руки в карманы. – Ну и что же? Барышня, вероятно, думает, что мне это очень интересно? Как же!

Я засвистел… И, посвистывая, расстался со своей первой любовью… странной любовью. Уходя, я слышал рев осла за спиной.

1938

Перевод В. Белоусовой.

МОЛНИЯ И ВЕЧЕРНИЙ ПОЖАР

Да, подмастерья в тот день потрудились на славу. Сапожные молотки, подобно дождевым каплям, стучали наперебой. И, хотя сквозь прорехи рубах тела обдувал сквознячок, усердие срывало с лиц пот, как ветер – лепестки маргаритки. Тем временем жена мастера стояла у плиты, помешивая деревянной ложкой на огне уху. Поодаль, накрытый зеленым передником, ждал бочонок вина. А на столе – загодя приготовленные стаканы. Дурманящий аромат, вырываясь из-под крышки кастрюли, щекотал подмастерьям ноздри, и они поторапливались. Сто двадцать пар уже были готовы, и из всей партии оставалось совсем немного. К шести часам ее нужно было доставить в Пешт. Это был пробный заказ. Потому и посулила им хозяйка: мол, управитесь до шести, ребята, подам вам трех добрых карпов, белого хлеба да вина.

Было еще светло: в голубом небе резвился лучистый свет летнего солнца, и над полями щедро струился медвяный запах цветов и трав. С запада долетало едва ощутимое, легкое, ласковое дуновение ветерка. Одному богу известно, откуда вырвалось вдруг это бизонье стадо черногрудых туч. Впрочем, стояло ведь лето, к тому же июль: время гроз и радуг.

Сквозняк загудел, загулял по мастерской, чему подмастерья даже обрадовались. Они жадно втягивали в себя свежий воздух, и пот стекал по лицам уже не так обильно. Но тут небо вдруг загрохотало – будто где-то в шахте случился обвал. И тотчас сверху обрушились молнии, извиваясь, как добела раскаленные пожаром, рвущиеся под обломками тросы.

Подмастерья как раз заканчивали последние две пары, кое-кто уже отдыхал, когда створка окна, чуть припертая изнутри, распахнулась, и в осветившейся мастерской заметалось синеватое пламя.

Все втянули головы в плечи, а шипящая молния, жар-птицей летая по комнате, подожгла своими хлопающими крыльями занавеску и с грохотом, будто разом выстрелили десять ружей, врезалась прямо в кастрюлю с ухой. Красная от паприки жижа выплеснулась на вуаль пламени; и, точно алмаз в обрамленье кровавых гранатов, взлетел к потолку подброшенный молнией рыбий хвост.

Перед носом хозяйки просвистела рубиновая голова обезглавленного карпа, а пламя очага сделалось белым и плавяще-жарким. Сами собой загорелись и с треском заполыхали подвешенные к потолку керосиновые лампы. Сапожный молоток в руках у Никодема стал вишенно-красным, искра небесная так шибанула его по носу, что он весь покрылся копотью. Когда дым рассеялся и с загоревшихся предметов сбили языки пламени, даже бледная как мел хозяйка не могла удержаться от смеха – все кругом было черным от сажи, в воздухе летала зола, а на окне, на дверях, на стенах висели ошметки карпа, сиротливо блестевшие рыбьи глаза и отвалившиеся хвосты. Кастрюля оплавилась, будто свеча, и походила на голову не то лошади, не то осла.

А с улицы в окно заглядывал ребенок, наблюдая, как подмастерья ели принесенную кем-то селедку и запивали ее подогретым молнией вином. Один из них кусал хлеб, сверкая белыми, белее пышного белого хлеба, зубами. В очаге снова заполыхал огонь, точно красной занавесью укрыв своим отсветом стену. В мастерскую незаметно прокрались вечерние сумерки.

– А что будет из этой молнии? – спросил кто-то.

– В акулу оборотится, – загоготали в ответ.

И мальчишке почудилось, что он видит через окно, как, рассекая огненную пену, несется сквозь пламя акула.

На следующий день началась война.

1940

Перевод В. Середы.

СИНИЙ ПЛАТОК

Бабка моя по материнской линии была поистине прирожденной коммерсанткой. По вечерам, закрыв лавку, она присаживалась к темному столу, и в эту пору со всей округи сходилась к ней ребятня: мальчишки и девчонки с загорелыми дочерна мордашками, с цветочными венками на головах. У каждого из ребят через плечо свисала сумка – наподобие нищенской сумы, – и, вытряхнув ее содержимое на весы, дети рассыпали такое количество лекарственной ромашки, что в мрачном помещении становилось белым-бело, а при желтоватом свете лампы бабушка казалась старой колдуньей, которая не иначе как намеревается среди ночи ткать из тысячи и тысячи цветочных лепестков волшебную ткань.

Вытряхнутые вместе с ромашками, разлетались во все стороны кузнечики, а то вдруг из-под цветочного завала раздавалась песнь сверчка; заслышав его трескучий голос, ненароком занесенные сюда светлячки воображали себя на цветущем лугу, и их крохотные тельца вспыхивали и зажигались изумрудно-зелеными фонариками. Попадались тут и божьи коровки, сверкая эмалевыми спинками, и даже проворные ящерки, а дети плескались, резвились в этом море цветочных головок. Затем бабушка ласковым тоном отдавала команду, и ребята принимались рассовывать цветы по мешкам; мешки, подобно гусям, которым насильно раскрыли клюв, все поглощали и поглощали в себя уйму цветов, чтобы затем, завязанные под самое горло, источая сквозь грубую ткань насыщенный аромат полей, всю ночь внушать обитателям дома мысль, будто бы они покоятся на ложе из цветов. Бывая у бабушки, я частенько, сбросив башмаки и нырнув в какую-либо из бочек, подражал движениям тех диковинных плясунов, которые под надзором моего деда, засучив штаны, утаптывали капусту, а слепец, ходивший из дома в дом со своей гармоникой, наигрывал плясовую этой нелепо топчущейся компании. Доводилось мне видеть в бабушкином доме и корыта, в которых подобно красным розам, обратившимся в сочную, мясистую плоть, сотнями лежали помидоры, ожидая, пока их вымоют, и пялились на гигантский котел, в недрах которого нарезанные дольками их собратья развариваются в кашицу и, пыхтя и булькая, доходят до нужной кондиции.

В особенности же любил я, когда в дом наведывались люди из гористой местности: содержимое их сумок всегда заставляло собак неистовым лаем загодя предупреждать об их появлении. Посетители эти были браконьерами, вот собаки и лаяли, учуяв запах крови и дичи. В дом приносили лисят, тонко повизгивающих белок, разных певчих птиц. Затем из мешков извлекались зайцы с окровавленными головами; при виде их остекленелых глаз и мертво застылых ушей у меня сжималось сердце. Прибывали тачки-тележки, влекомые поденными рабочими… Какого только груза тут не было: кастрюли с отломанными ручками и продырявленным брюхом, ламповые патроны, с которых облупилась «позолота», железные печки всевозможных размеров, металлические трубы, инструменты. Возчики эти почти всегда приезжали к бабушке под вечер. Будучи коммерсанткой, постоянно занятой куплей-продажей, бабушка держала при себе в джутовом мешочке немалый запас серебряных монет; ту сумму, что намеревалась заплатить, она попросту высыпала на мраморный лоточек, и тем, кто ее знал, было известно, что сверх этого из нее и гроша не выжмешь. Иной раз зима выдавалась тяжелая, неблагоприятная для охоты, и тогда то один, то другой из браконьеров являлись к бабушке с жалобами вместо добычи, раскрывая перед нею пустой патронник, где не было пуль, и показывая пухнущие от голода животы, В таких случаях бабушка немедля давала распоряжение накормить-напоить голодающего и дать с собой кулек, в котором было собрано все необходимое: сало, сахар, мука, копченое мясо, ром, вино.

Скупала бабушка все подряд: лошадь и – к моему превеликому счастью – ослика, а также попугая, паровую машину, фонарь, напильник… впоследствии снабжая всем этим хламом ремесленников, желающих открыть собственное дело и обращающихся к ней за поддержкой; землепашец получал борону, торговец – весы, и с каждым-то она умудрялась потолковать, порасспросить, кто где собирается открыть лавку, на какой основе организует предприятие, бывает ли на барахолке (если опекаемый ею делец промышляет шерстяной или ситцевой одеждой) – в тех глухих улочках, где торгуют своим товаром бородатые евреи. «Скажите Шаламону Леви, что вы – от Ханни, и вот увидите, он все уладит».

Дедушка – писаный красавец, но при этом неизменно грустный – всегда оказывался оттесненным на задний план. Знай сидел себе да почитывал либо, пригласив в партнеры немца с глазами как стекляшки, убивал время за шахматной доской, пока бабушка не присылала за ним работника, чтобы хоть для блезиру спросить дедушкина совета в том или ином деле. Бабушка очень жаловала дедушку за его красоту; муж ходил у нее разряженный, точно франт. Она шила ему на заказ шелковые сорочки и лаковые ботинки, каждый божий день вызывала на дом парикмахера, а сама – в простой юбчонке, с головой, обмотанной платком, сколачивала состояние.

Так шло до поры до времени, а затем накопленные тысячи растворились и уплыли бесследно, подхваченные бурным потоком времени. В доверие к бабушке втерся некий благородный господин по фамилии Шмидт, который имел обыкновение наносить визиты сей достойной женщине, подкатывая в коляске на рессорах, запряженной серыми в яблоках рысаками. Этот набитый золотом господин всучил бабушке всевозможные акции и бумаги, сулящие заманчивые прибыли. Однако бумаги обесценились, словно охваченные огнем, сгорели без остатка вкупе с вложенными капиталами, золото расплавилось и утекло, банковские вклады истощились, и бабушка не одну неделю провалялась в постели, сраженная столь жестоким ударом.

В эту пору на первый план выдвинулся дедушка. Откуда ни возьмись, в нем вдруг прорезался повелительный тон, – он властно стал распоряжаться убогими остатками капитала. Бабушка, исхудалая, подавленная, покорно и испуганно выдавала ему требуемые суммы, покуда было что выдавать.

А затем и дедушка сделался такой же испуганный и подавленный, признав, что ему предназначено свыше быть всего лишь красавцем-супругом при умной женщине, снося ее власть и превосходство.

Под конец от просторного дома, вмещавшего некогда такое множество людей, сохранилось лишь небольшое помещение с одним-единственным окошком и огромной плитой, где в былые времена варились обильные обеды и заготавливались на зиму компоты и прочие разные варенья, соленья, маринады. В окошке этом были выставлены несколько тарелок с дрожащим студнем. Воткнутая в одну из тарелок бумажка извещала о цене на студень, а подле тарелок возвышалась банка жгучего перца, плавающего в желтоватом маринаде. Пока бабушку не лишили торгового патента, в окошке предлагали себя покупателю самые дешевые сигареты, небольшая кадочка домашней капусты, заквашенной с яблоками, рубашки, которые какая-нибудь престарелая швея сдавала сюда в комиссионную продажу. Родители мои пытались помочь старикам, однако несгибаемая бабкина натура ожесточенно противилась каждому такому предложению. Указывая рукою на огромный очаг, она заверяла отца с матерью, что будет еще полыхать в нем огонь, вот только боли в печени чуть-чуть бы отпустили; потрясая своим знаменитым джутовым мешочком, где когда-то позванивали серебряные монеты, она торжественно возвещала, что быть ему полну с верхом, да еще, мол, через край добро посыплется.

Трогательно было, что к бабушке порой наведывались давние знакомцы – люди, несомненно, добросердечные и к ней привязанные – и, вкушая студень, прихлебывая из рюмки палинку, ласкали взглядом почтенную хозяйку, которая не по дням, а по часам таяла и теряла силы.

В тот памятный свой день рождения я оседлал трехколесный велосипед, полученный в честь окончания первого учебного года, и, петляя по стареньким улочкам, проворно покатил проведать бабушку, а заодно и принять от нее подарок. В прошлом году она одарила меня желтыми башмаками и матросским костюмчиком, и я в своем чистосердечном детском эгоизме надеялся теперь заделаться обладателем множества стеклянных шариков и заводного кораблика, поскольку всякий раз, как заходила речь о моем очередном дне рождения, я намеками высказывал бабушке именно эти слова пожелания.

Трезвоня вовсю, подкатил я к печальному окошку и, охваченный радостным нетерпением, завернул в темный проход: скорей бы уж отделаться от поцелуев и ласковых объятий и с бешено колотящимся сердцем дождаться заветной минуты вручения подарков.

Бабушка сидела на краю постели: истонченные руки ее поникли, волосы совершенно поседели и даже как-то потускнели; подле нее – в такой же сгорбленной позе сидел дедушка. Казалось, будто старикам зябко и хочется погреться у какого-нибудь огонька; такими они и запомнились мне. Жизнь словно покинула их тела, лишь глаза следили за мною; с такою надеждой обращается в ночи взгляд человека к любому, даже самому малому проблеску света.

Но вот бабушка сделала мне знак подойти к ней – жест был медлительный, вялый, немощный в сравнении с прежними ее энергичными движениями – и сунула мне в руку небольшой носовой платок, подогнанный из четырех клочков разноцветной материи, где крупными буквами были вышиты мое имя и следующие слова: «На память. 1918». Дрожащая бабушкина рука еще гладила мою голову, когда и дедушка протянул мне свой подарок: шахматы, от которых ему самому больше не было проку. Его затуманенные катарактой глаза не способны были различить фигуры, да и играть стало не с кем, после того как умер немец, с которым они столько трубок перекурили и столько споров переспорили за шахматной доской. Когда я принимал дедушкин подарок, старые шахматные фигуры гулко стукнули о дно коробки, и этот стук оставил во мне неизгладимое впечатление: полумрак запущенной комнаты и двое стариков, сломленных жизнью… Мысленно я видел и заключенные в коробке резные желтые и черные фигуры: перекатываясь друг через дружку, они сматывали в клубок перепутанные линии своих жизней, чтобы вручить этот клубок мне – отныне их законному обладателю.

Бабушка, должно быть, заметила, что я разочарован их дарами. Каково было ей пережить ту минуту – я тогда еще не в силах был осмыслить. И вот, подстегнутая каким-то давним воспоминанием, она полезла в карман фартука и достала оттуда серый кошелечек. Единственную хранящуюся там никелевую монетку – двадцать филлеров – она сунула мне в руку с напутствием, чтобы я купил себе леденцов и попомнил свою бабушку, хоть он и скромен, этот ее подарок. Пока оба добрых старика провожали меня до двери, бабушка не переставала заверять, что уж на будущий год она порадует меня чем-нибудь поценнее, потом вдруг опустилась передо мной на корточки и привлекла к себе, ласково гладя.

Дедушка помог ей подняться, и она, махая рукой мне вслед, смотрела, как я, досадливо дергая звонок, качу все дальше и дальше на своем трехколесном велосипеде.

По возвращении домой я положил сине-красный платочек туда, где хранились прочие носовые платки. Мать и отец, потрясенные до глубины души, трогали, щупали квадратик убогой, плохонькой материи, а потом мать разрыдалась на груди у отца. Думаю, тут не удержался бы от слез любой, даже вроде бы и неспособный на бурные переживания человек.

Меня поспешно затолкали в постель и велели засыпать побыстрее, что я и сделал. Когда же, по своему тогдашнему обыкновению, я проснулся с зарею, то увидел неожиданную картину: на широкой железной кровати спят бабушка и дедушка, а родители временно постелили себе на полу.

Старики так и остались у нас, пока смерть не призвала их к себе одного за другим в короткий промежуток времени. Но пока они были живы, всякий раз, надевая пиджачок или курточку, где был нагрудный кармашек, я, по родительскому наущению, засовывал туда дареный платок. И на бабушкин вопрос, люблю ли я этот ее, скорее всего последний, подарок, я сперва по подсказке, а затем с искренней убежденностью отвечал: «да».

На днях, когда мне подвернулся под руку синий носовой платочек, воспоминание о том давнем событии совсем по-иному промелькнуло в моей душе: за клочком пестрой материи я вдруг увидел внезапно возникшие тени бабушки и дедушки – словно вызвал духов из царства небытия. И вновь почувствовал ласку истонченной руки, протягивающей мне свой последний подарок, но на сей раз ощутил и тоску, кольнувшую старческое сердце при виде неуемной жадности внука. Бабушкин синий платок напомнил мне, сколь бренна наша жизнь, сколь быстротечно время. А стало быть, пора нам глубже осмысливать пережитое и тем самым свыкаться со смертью.

1940

Перевод Т. Воронкиной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю