Текст книги "Год - тринадцать месяцев (сборник)"
Автор книги: Анатолий Емельянов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 31 страниц)
И вот Геннадий Владимирович меня слушает, а я рапортую: собрания, заседания парткома, такие-то и такие-то вопросы, заслушивали пропагандистов, работают политкружки, в кабырском клубе пытаемся регулярно, каждую субботу, проводить лекции, уже прочитано четыре, на будущей неделе состоится пятая – о Пушкине, читает учительница нашей школы…
– Это что, к юбилею или так просто?
Вопрос застает меня врасплох: я как-то и не думал об этом. И я лихорадочно вспоминаю: не читал ли я что в последних газетах о Пушкине, не мелькал ли его портрет? Кажется, не мелькал, и я говорю:
– Так просто…
– Ну что же, не плохо, не плохо. К юбилею и без вашей лекции много будет говориться о Пушкине, а вот так напомнить, без юбилея, это хорошо. Ну, что еще у тебя новенького?
Я бы не хотел говорить Владимирову о комплексном плане работы парткома на будущий год, который я уже почти подготовил, но мы еще не обсудили его. В этом плане я наметил, по каким вопросам должны будут собраться и сессии сельского Совета, и профсоюзные, и комсомольские собрания, какие основные вопросы должны будут обсуждаться на заседании парткома, и прочее, и прочее. Все я расписал, не забыл ни одну деревню, ни одну бригаду, и план казался мне порой прекрасным произведением, достойным того, чтобы его напечатать типографским способом и развесить во всех деревнях колхоза «Серп», в кабырском клубе, не говоря уже о правлении. И поскольку такие мои мечты, то и особенное волнение. И вот когда Владимиров спросил про «новенькое», я само собой в первую очередь об этих планах и подумал. Однако ведь не обсудили еще! А вдруг как он разнесет этот мой комплексный план? А если не разнесет?.. И так велико было искушение, что я, конечно, выложил ему свое «произведение», а пока он читал, я с бьющимся сердцем глядел на его лицо, стараясь угадать возможную оценку. Но лицо Владимирова было спокойным и даже как бы равнодушным и ничего хорошего не сулило. Впрочем, я приготовился и к худшему и сидел в ожидании этого худшего, понуро повесив голову.
– Так, так, – сказал наконец Владимиров, – в принципе такой план работы может быть и не плох, а, Сандор Васильевич? Знать, что ты будешь делать завтра, это хорошо, это, я бы даже сказал, прекрасно. – Он помолчал, поглядел на меня прищурившись, словно что-то такое хотел увидеть во мне. – Но не мелочишься ли ты? Гляди, расписал и Совету, и профсоюзу, что делать в каждый месяц. Не обернется ли такая плотная опека напрасной показушной суетой?.. А вообще-то мне нравится, – вдруг говорит он. – Нравится, что ты вперед заглядываешь, какую-то перспективу намечаешь.
– Комиссар у нас пашет! – вставляет Бардасов, чтобы, наверное, меня выручить, потому что вид у меня – сам чувствую – довольно жалкий.
Но Владимиров вроде бы и не обращает на эти слова внимания, словно и не слышит. Он встает, молча ходит по кабинету, слегка сутулясь, и я как-то впервые ясно вижу, что это вовсе не молодой человек, как мне раньше казалось, что вот-вот подступит к нему время болезней, даст знать о себе и фронт, и эта нервная, беспокойная работа, и не всякий раз уже застанешь его в райкоме, а секретарша Света не скажет: «Геннадий Владимирович уехал по району», она скажет: «Саша, это ты? Знаешь, Геннадий Владимирович приболел…» И дай бог, чтобы это случилось не скоро, если это вообще неизбежно у людей.
– А вообще, ребята, мне у вас нравится, – тихо и серьезно как-то говорит наконец Владимиров, поглядывая на нас с Бардасовым. – И порядок в колхозе вы наводите, и дела раскручиваете хорошие. И то, что вы оба такие молодые, мне тоже нравится. Сколько вы еще успеете наворочать хороших дел за свою жизнь, моему скудному уму непостижимо. Будет что вспомнить на старости лет, а? Мне вот, старику, и вспомнить нечего, как подумаешь. Завидую я вам, честное слово завидую! Молодости вашей, здоровью, делам вашим, времени, в котором вы живете и еще долго-долго жить будете, детей наплодите, внуков дождетесь и будете вот сидеть на крылечке в валенках, на солнышко щуриться и вспоминать свои счастливые дни, вот эти самые, хотя они, может быть, и не кажутся вам такими. Но вспомните, вспомните меня, старика, вспомните! – И он рассмеялся, с каким-то едва заметным усилием рассмеялся, как будто подавляя в себе тихую печаль. – Пора мне, однако, братцы, и восвояси, целый день на колесах…
Мы принялись было с Бардасовым упрашивать его поужинать у нас, но Владимиров решительно стал одеваться, и вот уже из-под шапки глядели на нас по-прежнему молодые, ясные, голубые глаза.
– Ну, будьте здоровы!
Мы пошли провожать его на крыльцо, но Владимиров уже не обернулся: сел в машину, хлопнул дверцей и укатил. А мы постояли еще на крыльце, на морозе, словно в каком-то недоумении, и побрели обратно в правление, в котором уже, казалось, воцарилась сиротская тишина. Да и то сказать: было уже поздно – восьмой час…
14
Январь простоял снегопадный, с метелями, одна снежная буря догоняла другую, и снегу навалило по самые окна – штакетников не видать. Ни пройти, ни проехать по улице. Но словно еще мало: вьет и вьет метелица!.. Домик деда Левона и вовсе скрылся – одна труба торчит из сугроба. Но с домом Павла Ежова, по прозванию Чиреп, то есть Ежик, метелям никак не справиться: такой огромный дом у нашего колхозного шорника! Но и то к резным наличникам такая борода подвязана, что конец ее на крыше дедушки Левона лежит. Пышная такая борода, кудрявая!..
По такой погоде дома хорошо, в теплой избе, и чтобы идти никуда не надо было, ни по воду, ни по дрова. И вот я сижу с книжкой и наслаждаюсь спокойным воскресным житьем. Тепло. В трубе воет, но от того еще уютней в доме. С тех пор как привезли дрова из колхоза и на мою долю, Дарья Семеновна топит от души.
«М. И. Калинин. О молодежи» называется моя книга. Скоро у нас в Кабыре комсомольское собрание, я собираюсь выступать. Не для того, чтобы цитатку-другую выдернуть из книги для своего будущего выступления, читаю я Калинина, а так, для общего развития по этому вопросу. Но, правда, я меньше читаю, чем смотрю на улицу, смотрю на разгулявшуюся метелицу. А борода у Чирепова дома все растет и растет, и даже вяз до первых суков завалило, ветки пообломало… Раньше, слышь, и вязовое лыко в дело шло, не только липовое. У нас дома в сенях кошель висит из вязового лыка – еще дед плел, а деда я не помню, так сколько же лет тому кошелю?..
Как поддает! – даже дом наш вздрагивает. Какие уж тут пешие прогулки по такой погоде. А что в поле делается, страшно и представить… Люся, наверное, сейчас в своей библиотеке одна сидит, печку топит, меня вспоминает и на погоду досадует: ни я к ней, ни она ко мне… А вот, постой, кто-то бредет по снегу. Бедный, бедный, куда тебя и какая нужда гонит? И всего-то залепило, лица не видать… Ну ничего, обратно покатит зато, ляжешь на сугроб и покатишься!.. Вон как его, бедного, кидает, вон как!.. И к нашим воротам прибивает чего-то. Неужели ко мне гость? Ну, так и есть, Графов тесть, он же Федор Петрович!..
И вот он стоит уже у меня, прижавшись к печке грудью и руками, а лицо мокрое, красное. Ругает погоду, словно она виновата, что не сиделось ему дома. И чего приперся? Завтра бы в партком пришел, ближе…
Кивает на книжку:
– К лекции своей готовишься? – И в его голосе чувствуется подковырка: вот, мол, я уже два раза прочитал свою, а ты все еще готовишься!..
– Да, – соглашаюсь я, чтобы закрыть «тему».
– Вообще говоря, некоторые считают партийную работу ненужной, – начинает он рассуждать, повернувшись к печке спиной. – Но я с этим в корне не согласен. Она незаметна, это правда, и часто переполнена текучкой, но, как говорится в народе, семена слов всходят очень долго! Сам три года работал, знаю, прекрасно знаю, – замечает Федор Петрович и поджимает губы, как какая-нибудь скромница. – И другое взять…
– Как там молодые? – спрашиваю я, потому что уже надоели эти его рассуждения, да и он-то их ведет, как мне показалось, через силу, для приличия, как предисловие к чему-то. Так оно и оказалось.
– Из-за них, по существу, я и пришел…
Ну вот, с этого бы и начинал! И еще, однако, эти словечки: вообще говоря, по существу… Раньше что-то не замечал. Должно, к лекции готовился, умных книжек начитался и перенял. Ну что ж, и то польза.
– Говорят, свадьба веселая была, культурная, – говорю я. – Жаль, что я не смог побывать, в «Янгорчино» ездил с делегацией.
– Да что говорить, сам знаешь, что за человек – Граф…
– Оригинальный парень, это правда.
– Спасибо Михаилу Петровичу…
– Он был хыйматлах-атте?
– Да, он, тавтабусь ему. Молодые, говорит, как хотят, пусть лимонад пьют, а мы, старики, по старому обычаю – кырчаму да водку. Ну и ребята и девушки к нам перебрались, хы-хы, один Граф лимонад пил. Не Михаил бы Петрович, позору бы не обобраться на всю деревню.
– Значит, все ладом?
– Ладом-то ладом, да живут они как-то не так, не нравится мне. Тамара, конечно, не жалуется пока, да я-то вижу, как он ее муштрует. А какая из нее, девчонки, хозяйка? Дома-то она ведь сроду у печки не стояла, а не то чтобы за скотиной ходить, все мать да бабка. Ой, не знаю, не знаю, что и будет…
– Да что будет, научится и хорошей хозяйкой станет.
– Научится!.. Как бы он, Генка, не загнал бы ее до той поры, пока она мало-мало привыкнет. – Помолчал. Потом как-то жалко сморщился лицом всем печально, будто вот-вот заплачет – Поросенка вчера принес, корми, говорит…
– Какой же крестьянский дом без скотины, Федор Петрович, сам подумай!
– Да?.. Оно так, конечно, да не привыкла Тамара-то.
– Не век же ей у мамкиной юбки жить, сам-то по-.
думай.
– Так-то оно так, да жалко ребенка.
Я махнул рукой.
– Да ведь сам же говоришь, что она не жалуется, чего же ты-то жалуешься за нее? Все образуется, вот увидишь, Генка – парень с понятием.
– Но уж очень строг, а она ведь что – ребенок, как бы не сорвалось у них… И еще эти, книжки. Заставляет книжки читать, ты, говорит, жена культурного человека, а не какого-нибудь мужика, и сама должна быть культурной женщиной…
– И правильно. Чего же в этом плохого? Ты ведь и сам – человек культурный, учитель!
– Так-то оно так, конечно, да Тамара к книжкам больно не охоча, ей бы только рукоделие.
– Привыкнет и к книжкам, – сказал я. – Не волнуйся.
– Ой, не знаю, не знаю… Ты бы поговорил, правда, с Генкой, пускай хоть не очень девчонку-то школит.
– Ну что же, – говорю, – ладно, потолкую с ним.
– Потолкуй, потолкуй, – обрадовался Федор Петрович. – Не помешает, не помешает. По существу говоря, он парень-то неплохой, но нынешняя молодежь…
Голос Федора Петровича обрел уверенность, он пустился в рассуждения о нравах нынешней молодежи, но все это было так банально и в общем, что хотелось зевать. Я смотрел в окно на снежные вихри, и это было куда интересней. Наконец он вспомнил, что ему надо идти. И я видел, как его потащило по сугробам, он едва успевал выдергивать валенки из снега.
И так мело всю неделю, а в субботу, когда у нас было назначено колхозное собрание, метель, казалось, обрушила на Кабыр все свои несметные силы. Я предложил Бардасову перенести собрание, и он было сначала согласился, но потом сказал:
– А, пускай! Поглядим, так ли уж дорога им судьба колхоза. – И отдал по всем бригадам приказание, чтобы ехали в Кабыр только на подводах и непременно обозом.
Собрание назначено было на три часа дня, но уже задолго до этого срока кабырский клуб был полон. А когда подъехали и тюлеккасинцы, в клубе вообще стало не протиснуться. Казалось, съехались все, кто мог, никого в деревнях не осталось, кроме малых детей.
– Начинай! Начинай! – раздавались выкрики, хотя трех еще не было.
И вот за маленькой фанерной трибуной на самом краю высокой сцены появляется Бардасов, в черном костюме, при галстуке, который я вижу на нем чуть не впервые. Волнуется председатель, лицо бледное, сосредоточенное. И это его волнение, эта сосредоточенность передается потихоньку и всему залу: шум стихает, стулья и кресла не скрипят, мужики на полу уже не возятся, устраиваясь поудобнее на своих тулупах и шубах. Только слышно в разных местах и углах зала простуженное: «кых-кых».
– Товарищи колхозники! – сказал Бардасов хриплым, не своим голосом. – Мы собрались сегодня по очень важному поводу – мы должны решить будущую судьбу нашего колхоза, решить, как нам жить дальше, как работать. Если все у нас останется так, как и было, мы долгие годы будем топтаться на месте, не поднимем ни удои, ни урожайность наших земель. И долго можем спорить о том, как лучше получать: по трудодням или по совхозным нормам, мы будем считать копейки, тогда как потеряем большие тысячи, нужные как нам самим, так и колхозу.
Голос Бардасова креп и обретал знакомую хозяйскую властность и силу человека, точно знающего, что нужно делать.
– Многие из вас побывали в Сербеле в колхозе «Янгорчино» и на деле смогли убедиться, что дает хозяйству хозрасчет и что он дает лично колхозникам. И я сейчас скажу для всех, и эти люди не дадут мне соврать, они могут подтвердить, что Бардасов не крутит вам мозги. Так вот. Я не буду говорить об экономической и организационной стороне дела, об этом лучше скажет наш экономист Нина Федоровна Карликова, а расскажу я вам об одной только бригаде, которая работала по хозрасчету. Земли у них такие же, как примерно и у нас, такие же тракторы и плуги, такой же ячмень они посеяли, как и мы сеем. И по плану они должны были нынешней осенью собрать урожай в двадцать пять центнеров, но они собрали по тридцать. Те колхозники, которые не допускали прогулов, получили к концу года дополнительно по двести – триста рублей. Правильно я говорю? Некоторые доярки, свинарки и механизаторы получают в месяц до пятисот рублей. Так или нет?
В зале стояла мертвая тишина.
– Яковлев! – почти крикнул Бардасов. – Ты был там и все видел. Скажи, вру я или нет?
Где-то в задних рядах зашевелилось, блеснула лысая голова тюлеккасинского бригадира, потом – долгий кашель. Бардасов ждал, вперив туда злой горящий взгляд.
– Так, – раздался наконец-то голос, но такой неуверенный и отрешенный, будто это согласие вытаскивали из него клещами, как ржавый гвоздь из доски. – Кых-кых… Вот с техникой как будет, не знаю…
– С техникой! – презрительно сказал Бардасов. – Я тебя не про технику спрашиваю, а про заработок колхозников в Сербеле, которым ты только и интересовался. А если бы поинтересовался, как там обстоит дело с техникой, то узнал бы, что технику там распределяют по бригадам только на самую горячую пору, а зимой она ремонтируется в парке на центральной усадьбе.
– Вот я и говорю, – опять подал голос Яковлев. – Как будет распределяться…
– Обо всем об этом расскажет Нина Федоровна, а я могу сказать, что у нас техники гораздо меньше, чем в «Янгорчино», потому что мы по сравнению с ними самые настоящие бедняки, и если так же будем работать, как работали, у нас техники не прибавится. Так что все зависит от вас самих. Но то, что есть, будет распределяться по бригадам справедливо, и это я вам гарантирую. А теперь послушаем Нину Федоровну.
Однако Нину слушали уже не так внимательно, как Бардасова. Это говорил специалист, для которого главное не житейская, не бытовая как бы сторона дела, но общая, главная по сути своей, и поэтому такие понятия, как «производительность труда», «эффективность», «реализация», «капвложения» и прочее, не производили на наших слушателей ровно никакого впечатления. Ее то и дело перебивали вопросами, спрашивали, сколько будет получать доярка или скотница, хотя Нина только что толковала об этом. Но требовали конкретной цифры. И тогда Нина оборачивалась к Бардасову, пожимала плечами, и он, собрав в кулак всю свою волю, все терпение, объяснял.
Нина продолжала дальше, она ссылалась на опыт других хозяйств, на опыт «Янгорчино», а в зале уже тянулась другая рука.
– Скажи-ка, дочка: а что мне дает этот самый твой хозяйственный расчет? Ведь как я возил сено, так и буду возить. Али километры мне будут прибавляться, чтобы больше я получал?
Это был Егор Егорович – его кудлатая черная голова возвышалась над другими, возникнув из гущи других голов – белых, рыжих, сивых.
– И возчикам оплата будет с удоев. Если удои повышаются, повышается зарплата не только дояркам, но и возчикам, – объясняет Нина, у которой уже лопается всякое терпение.
– Не знаю, – недоверчиво качает головой Егор Егорович.
– Чего «не знаю»?! – вскакивает Бардасов. – Поменьше сена будешь оставлять на лугах, поменьше трясти будешь на дорогах!..
– Да и я ему уже десять раз толковала! – не выдерживает и Роза Александровна. – Талдычит, как петух среди куриц: ненай, ненай!..
Но такие реплики еще больше накаляют обстановку, и если Бардасова еще сносят, принимают как должное, то в ответ на подобные замечания Розы Александровны или Вадима, который отвечает механизаторам, по залу прокатывается недовольный гул.
Правда, что-то я не вижу и не слышу Казанкова. Неужели человек образумился, успокоился?.. Вот в такой накаленной обстановке слово таких, как Казанков, бывает подобно искре возле бочки с бензином. В нормальной жизни люди относятся к казанковым с презрением, с пренебрежением, они даже не считают его нормальным, «своим» человеком, и если, кажется, не выгоняют его из деревни, так только потому, чтобы вот при случае подхватить его слово, его реплику. И такие «запасные игроки» не в каждой деревне есть. В Тюлеккасах вот, правда, есть – Казанков, а у нас в Кабыре?
До этого собрания я думал, что в Кабыре такой личности нет, однако я ошибся, мне говорили раньше о «тайнах» шорника Чирепа, моего нынешнего соседа, о нечистых путях его благоденствия, но, во-первых, я думал, что разговоры эти, как и все деревенские сплетни, преувеличение, а во-вторых, я терпеть не могу наушников, тем более добровольных и вроде бы бескорыстных, так что все попытки Сидора Федоровича Карликова посвятить меня в «тайны» Чирепа я отверг спервоначала. Да и не только его одного. Доброхотов всегда оказывается гораздо больше, чем можно предположить. Но не о них речь, бог с ними. Так вот этот шорник Чиреп. С виду он человек незаметный, тихий, но если вглядеться в его маленькие и вроде бы как простодушные глазки, то там скоро заметишь, что это вовсе не простодушные глазки, но что за этой готовой улыбочкой таится чуткая настороженность, как у мыши, почуявшей опасность. На работе Чиреп не спешит, но и нельзя сказать, чтобы он был первым лентяем. Нет, нет, наоборот, во время сенокоса, например, он может подрядиться даже и в лесхоз, где дают двадцать пять процентов от заготовленного сена, так что он успевает и в колхозе поработать за десять процентов, и в лесхозе. Разговоры о стаде его личных гусей и индюков, о десятипудовых свиньях и прочем мне кажутся сильно преувеличенными, однако ни на одной усадьбе в Кабыре нет такого высокого и плотного забора, за которым осенью возвышалось два громаднейших зарода сена. На партсобраниях он обычно молчит, в лучшем случае поддакивает, улыбается, хотя и глядит на меня своими чуткими глазками. Но стоит кому-либо споткнуться на уставе, Чиреп тут как тут с подсказкой, и я удивляюсь, до чего все он точно знает. Вообще, что касается знаний всяких уставов и законов, положений и постановлений, то ему нет равных, и когда однажды Карликов попытался было обвинить его в том, что он укрывает от взносов деньги, которые наторговывает на базаре, и что у него вообще не дом колхозника, а ферма кулака, Чиреп нимало не смутился и четко, твердо назвал указ, по которому дозволяется держать столько-то и столько скота.
– А что касается птицы, правительство позволяет держать ее гражданам столько, сколько душа пожелает.
Но сильное впечатление произвело не это, а точное знание указа, его номер, число и кто подписал.
Карликов тут сразу угас, потому что он ничего не мог противопоставить Чирепу, а тот уже опять сидел в уголке тихий и скромный, как мышка.
Мне, правда, он тоже не внушал особых надежд, и когда я хотел дать ему какое-нибудь поручение, он так тонко прикидывался дурачком, таким простодушным дурачком, что я сам и спешил взять свои слова обратно, думая: «Ладно, обойдемся».
И вот на этом собрании он выскочил. Поднялся, бочком протиснулся к сцене, стал этак потупившись и плаксиво, жалостно заговорил при полной тишине:
– Я, конешно, не против хозяйственного расчета… Я, конешно, как коммунист… Мне по уставу положено открывать путь всему новому и, конешно, разному передовому опыту. Тут, конешно, разные мысли имеются у людей, только высказать стесняются, боятся, что на этом хозрасчете обманут нас, то есть, конешно, людей, и опять на деньги переведут…
Мы с Бардасовым с недоумением посмотрели друг на друга, и у него был такой вид, будто его ударили обухом по голове, да и у меня, видимо, не лучше, а в зале между тем уже что-то такое зарождалось.
Раздались крики:
– Не нужен нам никакой хусрасчут!
– Опять нас хотят обмануть!
– Хыркасинский комиссар нашептал!..
Врт что пробудила в душах людей эта простодушненькая, жалконькая речь Чирепа!
Бардасов гремел во всю мочь поддужным колокольцем, однако этот звенящий певучий гром тонул в реве и гвалте зала.
Наконец Бардасов опустился на стул, он так сжимал и давил колокол о стол, что у него побелела вся кисть. И шум в зале стал опадать. Но нет, вовсе не потому, что Бардасов сел, – между рядов пробирался к сцене сам Казанков! Я глядел на него в каком-то отупении, в каком-то параличе сознания и воли. И вот он заговорил:
– Хозрасчет, товарищи и граждане, штука вообче-то хорошая, хотя Нина Карлик и объяснила не совсем вразумительно. Но мы ведь не какие-нибудь не читающие газет и журналов чуваши, мы читаем и все знаем…
Зал, с минуту назад бушевавший так, что, казалось, обвалится крыша, притих так, что когда Казанков покашлял в кулак – к-хэ, к-хэ, то повисла даже какая-то невероятная тишина.
– Вот, товарищи и граждане (при этом он почему-то значительно обернулся на нас, на президиум, точно граждане – это мы были, а товарищи – там, в зале). Здесь ясно одно… – И опять значительная пауза. – Одно ясно. Первое. – Он поднимает руку и на виду у всех загибает большой палец. – Для перехода на хозрасчет колхоз еще не окреп экономически. Второе. Партком не объяснил как следует ни коммунистам, ни народу. Третье. – Тут пауза еще дольше. – Третье, товарищи! Хозрасчет, как в народе говорится, это за чужой счет или, если объяснять поглубже, какая от него простому трудящемуся польза? Для трактористов и ферменских и польза, а простому трудящемуся колхознику – одна видимость. Я все сказал, – тихо промолвил Казанков и с каким-то даже поклоном, а потом важно и степенно, высоко вскинув голову, пошел на свое место, навстречу овациям, которые до меня докатывались уже ропотом, шумом, криком.
– К черту хусрасчут!..
Впервые в жизни я испытал тут какой-то необъяснимый страх. Страх этот описать невозможно. Страх перед тьмой, перед темной ночью, перед кладбищем, на котором могут мерещиться всякие призраки и вспоминаться ужасные сказки, все эти дьяволы, ведьмы, лешие, страх этот ничто перед тем, что я испытывал здесь, за столом президиума, перед этим собранием. Ужас мой был еще и в том, что я глубоко, каким-то своим нутром понял свою бессмысленность и неуместность сейчас любого разумного слова.
И мне еще подумалось: «Неужели из этой тысячи не найдется ни одного человека, в ком бы голос разума взял верх? Где Гордей Порфирьевич? Где Михаил Петрович? Где этот «нукальщик» Петр Яковлевич, готовый дневать и ночевать на ферме ради благополучия своих телят? Где Генка? Но никого не было, никого! Не может быть! Это дурной сон, кошмар!..»
Не знаю, что пережил бедный Бардасов, десять лет своей жизни отдавший вот этим людям, вытащивший их из нужды и долгов!.. Не знаю, о чем он думал в эту минуту, но вот он поднялся, руки у него дрожали, и этими дрожащими, неуверенными пальцами он, словно слепой, нашарил на красном сатине листок бумаги и так, волоча его, прошел к трибуне и стал что-то писать.
Шум и гвалт начал опадать, свертываться где-то в самых недрах его чрева.
Но вот Бардасов закончил писать и смотрит в зал, а зал – на него.
– Вы все знаете, как я работал, – начинает Бардасов голосом странно спокойным и отрешенным. – Десять лет я не знал, что такое отдых, что такое воскресенье, отпуск, по курортам не ездил, в санаториях не бывал. Хорошо ли работал, плохо ли, но всем угодить невозможно. Одному сделай добро величиной со стог, он завтра забудет об этом. Другому сделай неприятное с проси́нку, он помнит всю жизнь. Нынче вы все получили по трудодням столько, сколько не получали никогда. 3 колхозе нет голодных, разутых или раздетых. Сыты и одеты и учатся в школе все дети. На счету колхоза в банке есть двести пятьдесят тысяч рублей. А еще два года назад колхоз был должником, и вы это тоже знаете. И если вы считаете, что Бардасов руководил хозяйством плохо, если вы не верите ему, а верите Чирепу и Казанкову, пожалуйста… Вам, знать, надоело видеть снег белым, пожалуйста, считайте его черным, как советует Казан1-ков. А что касается хозрасчета, который вы не хотите принять, скажу одно: не Чирепу, не Казанкову мы собирались платить больше, а тем, кто хорошо работает и желает работать еще лучше. А как работают они, вы хорошо знаете. Но вы не хотите принять такое условие. И я понимаю это только как недоверие ко мне. Поэтому сегодня же выбирайте нового председателя, а с меня хватит. А заявление – вот! – И Бардасов поднял над головой лист бумаги.
Потом он осторожно положил его на стол президиума, спустился со сцены и в глухой тишине пошел к двери, и мужики, сидевшие на полу в проходе, поспешно отодвигались с его пути. Только слышится шарканье председательских чесанок, будто старик идет, едва волоча ноги. Вот дверь открылась и тихо затворилась. Все головы в зале оборотились туда и теперь в молчаливом удивлении глядели на дверь. Может быть, они решили, что председатель стоит за дверью и ждет, когда они одумаются и позовут обратно, и он сразу же войдет?
Что делать мне? С каким бы удовольствием я убежал сейчас следом за Бардасовым!..
А Михаил Петрович, сидящий за другим концом стола, делает мне какие-то знаки. О чем он? Просит слова. Пожалуйста.
– Слово имеет главный бухгалтер колхоза «Серп»…
– Поправочка, товарищи, поправочка! – робким голоском выкрикивает Михаил Петрович. – На счету в банке не двести пятьдесят тысяч, как сказал Яков Иванович, а двести пятьдесят три тысячи и триста двадцать пять рублей!..
Но никто, видимо, не понимает его.
– Что? Где! Какая поправочка? Двадцать пять рублей? Где?..
И Нины, которая только что сидела здесь, за столом президиума рядом со мной, нет. Куда она делась? Ушла, убежала… За мной, ссутулясь, прячется ольховский бригадир, потерянно сидит, опустив голову, самый почтенный наш тракторист Алексеев, к нему жмется доярка Шустрова Лена, совсем девочка… Нет, они не помощники теперь. И вот я уже решился подняться и говорить. Я не знаю, о чем буду говорить, не знаю еще тех слов, но я скажу не о хозрасчете, нет, я скажу, что только злые и неблагодарные люди, у которых помутился разум, так могут себе вредить!..
– Комиссар! Эй, комиссар, дай-ка мне сказать!..
Голос женский, и это неожиданно как-то, странно.
Однако очень он мне кажется знакомым, какие-то неприятные воспоминания роятся во мне, разбуженные этим голосом. Я еще не могу разглядеть женщины, которая идет к сцене, идет смело, на ходу разматывая платок, плюшевая черная жакетка блестит в свете электрических лампочек. Резким движением сдернула наконец платок с головы, сбились на сторону черные волосы, сверкнули холодно и остро черные глаза – Фекла! Фекла из Тюлеккасов! «Что будет!» – с ужасом мелькнуло в голове. Но уже поздно: Фекла стоит за трибункой!
– Мы, как я погляжу, чересчур добрые, – говорит она и вздыхает так глубоко, словно несла какую-то тяжесть и теперь сбросила ее со спины. – Слишком мы добрые… Ладно, заставили Бардасова написать заявление, надоел он нам, десять лет Бардасов да Бардасов. То ли дело раньше было, каждый год новый председатель! Правильно я говорю?
Зал напряженно молчал. К чему это она гнет?
– Эх вы, хура-халых!..[17] – опять с тяжелым вздохом говорит Фекла. И кажется мне, что какая-то давнишняя слежавшаяся горечь вырывается из ее груди. – Глупые вы овцы. Здесь, когда надо хорошо головой думать, вы слушаете какого-то Казанкова, на которого в деревне плюетесь, за человека не считаете достойного. А тут его слушаете и плюете на Бардасова, который столько нам всем добра сделал… Так я говорю или нет? Молчите! Так вот мое слово: прежде чем разбирать заявление Бардасова и выбирать нового председателя, я ставлю на голосо17 Хура-халых – народ, простолюдье.
вание вопрос: выселить из Тюлеккасов позор нашей деревни – Казанкова! Голосуй, комиссар.
Раздаются робкие, короткие смешки. В задних рядах, где набилось плотно тюлеккасинцев, какая-то возня, стук стульев. И вдруг оттуда голос Казанкова:
– Не имеете права! Закону такого нету!..
Но Фекла, подавшись за трибуной вперед, гремит:
– А есть такой закон – клеветать на честных людей? Есть такой закон – подзуживать и мутить народ? – И опять ко мне – Голосуй, чего ждешь?
Я поднимаюсь на деревянных ногах и говорю:
– Вопрос о Казанкове ставлю на голосование. Есть предложение…
А у самого в голове свербит: правильно ли это? Можно ли так? Но тут мне вспоминается его жена, как она пришла в партком перед своим отъездом, как плакала, какие слова говорила… И твердым голосом я продолжаю:
– Выселить клеветника и тунеядца Казанкова из Тюлеккасов!
– Не имеете права! Я буду жаловаться в Москву!..
Но под смешки, ухмылки на лицах, под редкие одобрительные возгласы женщин поднимаются все-таки руки. И рук этих все больше и больше. Какая сладкая минута!..
– Кто против? – весело спрашиваю я. И ни одной, даже несмелой, руки! – Единогласно! – сообщаю я, – А раз так, то Казанков может покинуть собрание.
Образумились люди, что ли? Пришли в разум? Отсюда плохо было видно, кто там подталкивал в спину упиравшегося Казанкова, да и люди все повставали, чтобы видеть это зрелище. Но вот опять отворилась и с громким стуком захлопнулась дверь. И мне подумалось: а ведь такого не могло бы случиться полгода назад, нет, не могло!..
– Ты кончила, Фекла? – кричат из зала. – Слезай, чего стоишь!..
– А поговорю еще, раз уж взошла сюда! – И встает поудобнее, а потом, словно спохватившись, наливает из графина воды и пьет, и это на самом деле как-то смешно у нее получается. Может быть, Фекла впервые в жизни говорит вот так, с трибуны? Да и то сказать, когда ей было и говорить? Двадцати двух лет, как я узнал, осталась она с тремя детьми, а молодой беспутный муж удрал на целину. Правда, говорили, что потом он приезжал, но Фекла не приняла его обратно, даже и видеть не захотела, на порог, говорят, не пустила, и он, пошатавшись по окрестным деревням в пастухах два года, уехал куда-то в Сибирь и как в воду канул. И вот одна она вырастила трех ребятишек, а старший, слышь, уже отправился нынче в армию. Вдова… Не о ней ли говорил сегодня Бардасов?