355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Емельянов » Год - тринадцать месяцев (сборник) » Текст книги (страница 19)
Год - тринадцать месяцев (сборник)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:11

Текст книги "Год - тринадцать месяцев (сборник)"


Автор книги: Анатолий Емельянов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 31 страниц)

– А там видно будет, жизнь покажет…

Бардасов кивает.

– Вот есть такой Казанков… у нас, – говорю я. – Вчера на собрании вспоминали…

– Есть, есть, как же, очень интересный тип, страху он нагоняет на весь колхоз. – И Яков Иванович как-то не по-хорошему усмехается. – Продал корову и купил печатную машинку, и теперь катает жалобу за жалобой во все инстанции… Потрепал-таки он мне нервы: пять раз приезжали с проверкой из района, дважды из Чебоксар. Но теперь, слава богу, меня оставил в покое, воюет с Советами и с райкомом партии. Ты Захара Захаровича знаешь?

– Председателя сельсовета?

– Неделю назад отвезли в больницу с инфарктом. Вот какой у нас Хазанков.

– Да я что-то слышал.

– Его, пожалуй, вся наша республика знает. Ну, будет о нем, – перебил сам себя Яков Иванович, – Тут, комиссар, есть дела посложнее. Народ хочет отказаться от совхозных норм и снова работать за трудодни.

– Это как понять?

– Как понять… Я понимаю это только как шаг назад.

– Почему?

Бардасов помолчал, нахмурясь.

– Знаешь, – сказал он, – если хочешь, пойдем со мной. Люди сейчас на картошке, собрания некогда созывать, но потолковать надо. А вдвоем оно как-то полегче вести такие разговоры, двое не один, как говорится, если и лошадь отдадим, так хоть кнут убережем.

4

В колхозе «Серп» четыре деревни, и самая большая – Кабыр[8]. Около четырехсот домов, правление колхоза, средняя школа, двухэтажный клуб, и все это тонет в зелени садов и огромных ветел, которые стоят перед каждым домом. Так что издали поглядеть, и деревни не видно – пышная роща. И только выглядывает белая шиферная крыша клуба…

К северу от Кабыра, всего в трех километрах, деревня Кэберле[9], и я сначала думал, что она и в самом деле вся в мостах, как какая-нибудь деревянная чувашская Венеция, но потом оказалось, что мост всего один, да и тот на подходе к деревне – шаткий, узкий и гнилой, так что на машине по нему страшно и проезжать. Но вот такое название у деревни – Кэберле. Почему? И у кого я потом ни спрашивал, все улыбаются и пожимают плечами – никто этого не знает. Не знает и Граф, который любит щегольнуть при случае знанием чувашской истории и народных обычаев.

На запад от Кабыра другая маленькая деревенька – Ольховка – по-чувашски Сиреклех. Эта-то вполне оправдывает свое название: по-за огородами вьется речка, и берега ее так густо заросли ольхой, что к воде и не продерешься, особенно с удочкой. Еще в детстве не мало оставил я лесок на этих ольховых кустах, но не мало было половлено и щук в тенистых и глубоких омутах Оль8 Кабыр – нарядный, пышный.

9 Кэберле – мост.

ховки. А деревню, говорят, основали беглые пугачевцы-чуваши, потому что тогда тут был кругом густой лес, так что лет тридцать о существовании этой деревни никто и не знал. Не знали бы, может быть, и дальше, да только выдал ее царским чиновникам некий чуваш Сендер, неведомо откуда взявшийся в этой деревне. Ольховцы, когда узнали об этом, схватили Сендера, привязали за ноги к пригнутым деревьям. Но предатель перед смертью, слышь, прокричал проклятье, которое до сих пор и висит как бы над деревней: «Сгинь, Сиреклех, пропади, но нисколько не расти!» И вот как было в Сиреклехах тридцать два дома, так и до сей поры ровно тридцать два.

Но вот третья деревня – Тюлеккасы, странное дело, растет помаленьку. Она к югу от Кабыра, и место не очень-то живописное, и стоит как-то странно – крестом, но в ней сто дворов уже, и крайние дома совсем новые…

А земли у колхоза небогатые – песчаник да лесной подзол, и лишь последний год-два зерна выходит по 13–14 центнеров с гектара, да и то за счет того, что Бардасов достает фосфоритную муку. И вот куда она попадает, там хлеба растут хорошие, словно на черноземе, а куда не попадает, и таких полей большинство, там хлеба жидкие, хилые. И хоть невесело об этом думать, да куда мне теперь деться от этой колхозной заботы?..

Едем мы с Бардасовым в плетеном тарантасе. Сытой буланой лошадью правит Карликов. Мы только вышли из правления, он откуда-то вывернулся и доложил, что председательская машина неисправна, «стучат поршня», так что, если мы собрались ехать, он мигом заложит тарантас.

– Ты все вперед меня знаешь, – проворчал Бардасов.

Карликов был сегодня во всем военном: в офицерском галифе, при гимнастерке, на голове большая военная фуражка с черным околышем. Я не раз замечал: почти в каждой деревне есть любитель рядиться в военную форму, и Карликов, видимо, такая непременная фигура для Кабыра.

Я спросил у Бардасова, что он делает в колхозе.

– Пожарник, – коротко ответил он.

Карликов запряг свою сытую пожарную лошадь и ловко вскочил на передок тарантаса с вожжами в руках.

– А ты зачем?

– Я тоже давно собирался проверить полевых сторожей, – бойко ответил Карликов.

Бардасов хмыкнул что-то неопределенное и полез в тарантас. А мне припомнились слова Графа: «Первый бездельник в деревне…» Вполне возможно, что так оно и есть, хотя я уверен, что Бардасову так не кажется, потому что он привык и теперь не может прожить уже без этого Карликова…

По проулку мы выехали в поле. Застоявшаяся лошадь бежала легко, пофыркивала, выгибала шею, и длинная расчесанная грива развевалась по ветру. Я видел, что Бардасову нравится и лошадь, и езда в тарантасе, и то, что в передке, поджав ноги, примостился Карликов, старательно оглашавший округу звонким голосом:

– Но-о! Пошел! Э-хей!..

Утреннюю серость размыло, разнесло ветром, по небу уже кое-где несло окна пронзительно-синего осеннего неба, и там, в просторе полей, вспыхивали живым зеленым огнем озимя под набежавшим лучом неяркого солнца. И вдруг мне подумалось с какой-то щемящей грустью: «Мои поля…» Я даже отвернулся и стал глядеть на ферму, мимо которой мы проезжали – старое бревенчатое строение, даже подпоры стояли в простенках. На избитом, истоптанном выгоне, где не росло уже ни травинки, лежали пестрые коровы. Стадо, конечно, не племенное, этим у нас никто еще толком не занимался, это я знал и раньше, но теперь смотрелось на этих коров как-то по-другому, как-то озабоченно, что ли… Но вот проехали и ферму, и кучи навоза, и две силосные закрытые ямы, на которых дернина уже проросла отавой, и дорога пошла вдоль озимого поля. Всходы были ровные, густые и до самого леса лежали настоящим зеленым сукном – гладко и чисто. Даже молчавший все время Бардасов покашлял и сказал:

– А хорошо дождики-то помочили, хорошо!

– Хорошо, ай, хорошо! – живо подхватил Карликов и обернулся с сияющей радостной улыбкой. – Э-хей!..

Лошадь перешла на галоп, грузно застучала копытами, но Карликов ловко перевел ее на рысь и тут же, словно артист, который только что показал свое мастерство и ждет от зрителей благодарного восхищения, обернулся к нам: лицо его сияло радостным возбуждением.

Под колесами уже дробно постукивают корни деревьев – мы едем по лесу, по прозрачному чуткому осиннику. Земля уже густо осыпана багряными листьями, стеклянно сверкает паутина, и я чувствую ее на лице, на руках…

– Не гони, – говорит вдруг Бардасов, – держи шагом…

И когда мы опять выехали в поле, потянуло дымком и запахом печеной картошки. Показались и Тюлеккасы, и народ в поле, и столько много, что я даже удивился – уж не шефы ли из Чебоксар?

Оказалось, что нет, все свои.

– Мы разделили все эти поля на участки, а участки распределили по семьям, – сказал Бардасов. – Так-то Дело куда лучше идет. А иначе до самых «белых мух» возимся. – Он помолчал. – Ну вот, комиссар, эти самые нормы… Меня вроде пытаются обвинить, что сам я против совхозных нормировок, вот и подбил весь колхоз на эти разговоры. Ссылаются на то, что при трудоднях Бардасов получал в месяц двести семьдесят рублей, а теперь, при совхозных нормах, сто девяносто. Разница заметная, не спорю, и мне лично восемьдесят рублей в месяц нелишние, да еще если учесть, что частенько приходится крепить знакомство и связи с нужными для колхоза людьми… Ну, ты понимаешь, где чего выбить, выпросить, иногда легче вот так, в застольной беседе договориться…

– И пить приходится не простую водку, а коньячок! – вставил Карликов. – Это уж так, пожизненному, хе-хе!..

Бардасов махнул рукой: помалкивай, мол, и продолжал:

– Но бог с ним, мне хватит и ста девяноста. Я понимаю: начни я получать больше, по какой-то там привилегии, колхозникам это не понравится…

– Но в чем тут закавыка?

– А вот в чем. Колхозную норму устанавливает общее собрание колхозников, и люди не хотят больно-то утруждать себя. А на таких собраниях у нас исподтишка заправляют обычно те самые говоруны, которых в поле не особенно-то и заметно. Вот и решаем с таким расчетом, чтобы в день выходило заработать рублей десять, не меньше, на меньшее не согласны! Понял? А иначе и на работу не выгонишь. Так было. Но вот уже два года, как расценки и нормы у нас совхозные – хоть с трудом, но удалось, мне это дело провести через собрание, в виде, так сказать, опыта. А совхозные нормы повыше, расценки пониже, вот народ и насел на меня: давай обратно на трудодни, пусть деньгами вроде бы и меньше, да зато натура – по два килограмма зерна да по два соломы. Вот и скажи, что делать?..

Я молчу.

– Если перейдем опять на трудодни, не видать нам никаких доходов, сами себя сожрем и никогда на ноги не встанем…

– Но почему этот вопрос сначала не решить на партийном собрании?.. – робко спрашиваю я.

– Эх, родной! – с каким-то даже укором говорит Бардасов. – Я вот тоже сначала уповал на партийное собрание, но оказалось, что считать теперь хорошо научились не только мы с тобой, но, как говорит Граф, каждый мужик. По совхозным-то нормам и коммунист получает меньше, чем по колхозным, вот он и сидит «а собрании набравши в рот воды. Ни против ничего не говорит, ни за.

– Но есть другой выход! – воскликнул я. – Ведь в постановлении оговорено, что в колхозах могут прибавлять к совхозным нормам по десяти – пятнадцати процентов? – Но Бардасов не разделяет моего восторга.

– Только на это все мои надежды…

Лошадь шла уже по вскопанной рыхлой земле, глубоко увязая копытами, тарантас запереваливался с боку на бок, заскрипел, и Бардасов велел остановиться. Мы вылезли и пошли дальше пешком. Дым костров несло в нашу сторону, слышней стал запах печеной картошки, и был он такой вкусный, что у меня даже, как говорится, потекли слюнки.

– Вишь, черти, – сказал Бардасов, – картошку пекут! Да уж это поле почти убрано, вот и пекут.

И правда, все поле, сколько можно было видеть, уже было вскопано, и вскопано, как я заметил, лопатами, теми самыми деревянными лопатами, какими у нас копали и сто лет назад. Так оно, конечно, аккуратнее, почти нет потерь, но зато сколько труда!.. Да и какого! Тяжелого, однообразного, вытягивающего из человека все жилы… Лично я не испытываю к такой работе никакого желания, и когда приходится мне бывать на поле, где копают картошку, я чувствую почти физическую боль, мне стыдно своей праздности, своих ненатруженных рук, легких ботинок, чистой легкой одежды. И в утешение людям, которого, думается мне, они ждут от меня, я начинаю говорить о том, что вот скоро будет в достатке копалок и картофелеуборочных комбайнов, хаю конструкторов и заводы, которые не спешат их делать для нас, но, в сущности, я как будто в чем-то оправдываюсь, и мне хочется поскорей уйти с их глаз.

Так и теперь… Я иду за Бардасовым понуро, точно меня тянут на веревке, я путаюсь ногами в ботве, чуть не падаю, а когда наконец-то мы останавливаемся возле костра, я не знаю, куда деть руки.

– Эхе-хе-хе! – кричит вдруг Бардасов и машет кепкой. – Сходитесь все сюда-а!

К нам уже торопится человек в ватнике и, здороваясь с Бардасовым, снимает кепку, и лысая белая голова его блестит. Это здешний бригадир.

– Яковлев, – называет он себя, подавая мне руку. Пальцы у него черные, должно быть, от печеной картошки. Я видел вчера на собрании эту голову, эти глубоко сидящие светлые глазки на темном загорелом лице.

– Это наш новый секретарь парткома, – громко, властно говорит Бардасов, когда уже подходят к нам люди, в основном женщины, все в платках до глаз, в длинных сарафанах. – Зовут его Александром Васильевичем. Запомнили? Ну вот, а теперь он хочет с вами поговорить, беседу, так сказать, провести.

Я гляжу на Бардасова с мольбой и недоумением. Какие беседы? Отчего он не сказал мне об этом раньше? Если это шутка, так она просто глупа. Правда, сказать о чем я найду, про то хотя бы, что скоро и у нас будут копалки и комбайны, может быть, на будущий год… Но до моей речи дело не дошло, меня опередили женщины.

– Нам работать надо, некогда всякие беседы слушать, – раздался первый голос, довольно раздраженный и злой.

– Беседами мы сыты, Яков Иваныч, ты лучше скажи, когда созовешь общее собрание?

– Не станем больше работать на деньги, хватит!..

И каждая, когда говорила, то выступала вперед, не скрываясь, так что скоро мы оказались окружены плотным кольцом. Однако Бардасов стоял спокойно, как ни в чем не бывало, и на лице его при каждом новом восклицании появлялась такая простодушная заинтересованность, будто он впервые все это слышит и старается понять, о чем идет речь, и запомнить все.

– Переводи обратно на трудодни! – почти в лицо ему выкрикнула широкоплечая красивая женщина лет тридцати в черном платке. – Тогда я знала, сколько получу, а теперь никто не знает. В одной книге такая расценка, в другой – другая, откуда я знаю, по какой книге ты будешь считать!

– А у меня четверо ребятишек! – с визгливым злым голосом вывернула из-за нее маленькая бойкая бабенка и все дергала плечами и руками, точно норовила схватить Бардасова. – Из газеты, что ли, мне им пальтухи шить? Прошлый месяц мужик пошел деньги получать, принес сорок рублей, а семнадцать пропил!..

– И мой десятки не донес, у вас в Кабыре оставил…

– А если сделать так, чтобы деньги получали вы, а не мужчины? – тороплюсь вставить я.

– Ай, деньги твои! – машет на меня рукой бойкая бабенка. – Хоть кто их не получай, все равно как вода. А по трудодням и зерно, и солома, а получишь раз в год, и корову хватит купить, и одеться, и дом подлатать выкраивали.

– Трудодни нам нужны, – опять наступает на Бардасова красавица. – Я не собираюсь по целым дням за трешницу в земле ковыряться!

– Правильно, Хвекла, правильно.

– Еще бы не правильно! Да разве они поймут нашу нужду? Им только перед районным начальством хорошими быть.

– Верно, Хвекла!..

Меня уже злило молчание Бардасова, это его театрально-простодушное недоумение. Он даже как бы поощрял своими взглядами высказаться еще и тех, кто слушал да помалкивал. И среди таких был и сам бригадир, и еще я приметил трех-четырех мужиков, они стояли позади баб и не встревали в разговор. Кажется, я вчера их видел на собрании. Но те упорно молчали. А бабы подняли настоящий гвалт. Уже и толком понять ничего было невозможно. Уже летели самые настоящие угрозы сейчас же уйти с поля, и «пусть ваша картошка сгниет под снегом».

– Тише! – слышу наконец-то голос Бардасова. – Отдохните маленько, дайте и мне сказать. Вот что, бабоньки, давайте спокойно уберем картофель и свеклу, и сразу будет собрание. Там и потолкуем. Без вас я ничего не делал и не буду делать. И если не забыли, так помните, что на деньги мы перешли с общего согласия.

Все это Бардасов выговорил спокойным, тихим голосом, и тишина стояла такая, что было слышно, как в костре потрескивают угольки.

– Да, мне пришлось тогда много объяснять вам, – тверже и строже сказал Бардасов, – и я дал вам обещание, что даже если на наших полях не вырастет ни колоска, ни картофелины, вы не останетесь без денег. Было такое? Что молчите? Ну вот, то-то и оно. И хорошо, что эти годы были урожайными и колхоз не только не влез в новые долги, но рассчитался со старыми. А сколько получали на трудодни пять лет назад? Опять молчите? Тогда я вам напомню: тридцать копеек и килограмм зерна, а за той же соломой ездили в Саратовскую область…

– Ты со стариной не равняй, Яков Иванович, – раздался несмелый голос, но Бардасов как бы и не слышал его, он говорил все так же спокойно и твердо:

– Стоимость трудодня за пять лет возросла в три раза, у колхоза теперь свободных денег лежит в банке двести тысяч, и мы сами хозяева над своими деньгами, но надо этими деньгами распоряжаться разумно, чтобы опять не оказаться у разбитого корыта. Впрочем, – Бардасов махнул рукой, – все это знаете вы не хуже меня, так что подумайте, крепко подумайте, когда пойдете на собрание. А такими пустыми разговорами вы мне просто надоели.

Бабы стояли молча, глядели кто в землю под ноги, кто в сторону деревни, но какого-нибудь раскаяния, какого-нибудь намека на осознание своей неправоты я не заметил, нет, не заметил. И мне даже казалось, что не уйди мы с Бардасовым в эту самую минуту молчания с поля, голоса бы раздались снова. Но мы пошли к тарантасу. А тюлеккасцы не спешили к своей работе – они сбились в плотную толпу и о чем-то говорили, поглядывая нам вслед, точно какие-то заговорщики.

Однако Бардасов не оглянулся.

Но нечто подобное было в этот день и в других бригадах. Бардасов как бы нарочно вызывал людей на такие разговоры, давал досыта пошуметь, поговорить, а потом сообщал свое мнение по поводу колхозных капиталов. И я уже не вмешивался в эти разговоры, я только слушал.

И когда мы ехали уже обратно в Кабыр, а Бардасов опять замкнулся и сидел в молчаливой угрюмости, Карликов сочувственно сказал:

– Нет, не уговорить нам народ…

– Что ты каркаешь, как старая ворона! – взорвался Бардасов, не сдержавши своего раздражения.

Дело и мне казалось невероятно трудным.

Подобные страсти в нашем районе бурлили года три назад, когда я еще работал зоотехником, но это дело казалось мне решенным уже окончательно, да и в райкоме об этом в последнее время уже не говорили всерьез. Если и в каком-нибудь из колхозов начинались разговоры на эту тему, Геннадий Владимирович посмеивался только и говорил, разводя руками: «Такой уж он чуваш, никак не может решить, что лучше – сахар или мед». Но вот я столкнулся лицом к лицу с этой чувашской особенностью, и шутить мне как-то не хотелось. Во всяких трудных случаях у нашего брата, колхозных парторгов, принято звонить в райком и советоваться. Но что мне могут сказать? Что посоветовать? Чтобы я провел собрание? Чтобы «надавил» на Бардасова?..

5

Когда мы шли обедать, он вдруг сказал, что никак не придумает, куда бы меня определить на квартиру.

– Да мне пока и у Графа неплохо…

– Ну, что это за жизнь – два холостяка! А жена приедет…

Тут я признался, что пока не женат, но что у меня есть невеста. И сам не знаю, отчего у меня язык не повернулся назвать имя Нади.

– Тогда совсем хорошо! – обрадовался Бардасов. – Заканчиваем строительство столовой и начинаем дом для специалистов на четыре квартиры со всеми удобствами, и самая лучшая квартира твоя!

Мне вспомнился Владимиров, его обещание квартиры, и я грустно улыбнулся.

– Можешь не сомневаться. А невесте своей так и скажи: с квартирой порядок, и пусть мебель в Чебоксарах присматривает, колхоз может и ссуду под это дело дать.

Чему я обрадовался? Возможной ссуде или тому, что сегодня будет что написать Наде в письме: в житейском смысле она гораздо умнее меня, так что и это ей будет небезразлично.

– А пока, значит, поживешь у Графа, – продолжал Бардасов. – Парень он толковый, да язык, правда, не в меру острый, что на уме, то и режет, не взирая, так сказать, на лица.

– Да, это я заметил.

– А ведь это, комиссар, не так уж плохо. Или как? Один такой язык на колхоз должен быть для пользы дела, правда?

Я пожал плечами.

– Ну, конечно, если ты его подстрогаешь маленько, – сказал Бардасов уже как-то серьезней, – из Графа вполне может получиться приличный человек.

– Голова у парня варит, я это заметил, – сказал я, хотя думал сейчас вовсе не о Графе.

– Да, к слову сказать, это ведь я из-за него в техникум-то поступил. – Бардасов засмеялся. – Ну, не совсем, конечно, из-за него, но был такой, знаешь ли, момент, теперь-то могу тебе признаться. Поступить-то поступил и вот до четвертого курса добрался с грехом пополам, но досталась эта учеба таким трудом, что не приведи бог! Практика только и выручила. Как начну, бывало, на экзамене рассказывать, почему мой «Серп» хозяйство перспективное, а вот, например, «Восход», сколько в него денег ни вколачивай, толку не дождешься, они только рот откроют и меня слушают. Или вот строительство. Много об этом говорят, много спорят, да все как-то впустую, потому что в расчет не берется реальная жизнь деревенского жителя. Городские инженеры планируют наше строительство по своим меркам, по своим потребностям, по своим вкусам. А тут надо бы делать поправку на наши вкусы и потребности. Или вот другое. Почему мы фермы и свинарники строим по кирпичику, и строим лет пять, не меньше? Почему бы эти самые фермы и свинарники не строить из сборного железобетона? Быстро и дешево… Ой, комиссар, да сколько всего! Вот покрутишься, все сам лучше меня узнаешь.

Мы шли по прямой, словно по линейке пробитой, улице, и я поглядывал по сторонам, стараясь определить, в каком из домов живет председатель. Впрочем, была и другая мысль, связанная со своим жительством в Кабыре и с Надей: как бы она отнеслась к возможности жить в каком-нибудь из этих вот домиков с четырьмя окнами на улицу, с цветами в палисаднике?.. Председательские дома меня и прежде интересовали, когда приходилось приезжать в колхозы. Не знаю уж, верно или нет мое представление, но мне кажется, что по председательскому дому, по тому, как он живет, можно почувствовать и состояние жизни в колхозе. Во-первых, если председатель хороший хозяин дому своему, то таким же хозяйским заботливым глазом смотрит он и на все колхозное, все замечает и обо всем беспокоится, а эта забота какими-то незримыми путями передается и другим людям. А такого человека видно уже не только по делам или разговору, но и по глазам даже видно, по выражению лица. Или другая сторона. Как председатель в домашней обстановке живет, как разговаривает с женой, с детьми, с матерью или старым отцом, так он и с колхозниками ведет себя, но дома, в семье, это его душевное качество заметнее, яснее проявляется. Вот почему меня всегда и раньше очень интересовали председательские дома. Приеду, бывало, в незнакомый колхоз, иду по улице и стараюсь определить, где председатель живет. А сейчас у меня был особый интерес. Я не то чтобы боялся разочароваться в Бардасове, нет, я отлично видел в нем крепкую, по-крестьянски хозяйскую хватку и умный расчет в делах, но как бы проверить хотел свои первые впечатления.

Однако все это в мыслях было где-то на втором плане, я слушал Бардасова, поддакивал ему, вроде того как: «Да, теперь трудно без учебы…» – а когда опять выскочило имя Графа, я вспомнил те два портрета на стенке и спросил, где его родители.

– Мать работала у нас в колхозе бухгалтером, да прошлым годом, как раз вот осенью, умерла…

– Уж не Любовь ли Петровна?!

– Она самая. А что, слышал о ней?

– Слышал, много хорошего слышал. Любовь Петровна Воронцова…

– Верно. Прекрасная была женщина, это я скажу тебе прямо. А бухгалтер – таких, видно, мне больше не встретить. Если бы не она, не знаю, как бы колхоз из нужды вылез. Это она научила меня делать из одной копейки две, научила своего рода финансовому риску. При ней у нас каждый рубль был в обороте, каждая копейка трудилась. Да, с бухгалтерией у меня не было забот…

– Ее муж был капитаном?

– Да, капитаном, но я его едва помню, ведь это было еще во время войны. В году сорок втором у нас в Кабыре стоял учебный батальон связистов, и мы, ребятишки, с утра до ночи осаждали школу, где они стояли и занимались своим делом. И вот у них командир был, лейтенант Воронцов, фронтовик. Он, конечно, был наш общий любимец, и мы толпой провожали его до Любкиного дома, где он стоял на квартире. Да, тогда была она для нас Любка, и как мы ей завидовали – ведь она могла трогать его фронтовые медали, когда лейтенант ложился спать: не спит же он в гимнастерке!.. – Бардасов улыбнулся грустно.

– Было тогда Любке лет семнадцать, не больше, и бабы в деревне только и судачили о «Любкином солдате» и как будто все чего-то ждали, какой-то трагической развязки, – в подтверждение своей правоты, что ли?.. Ну и насудачили – вскоре лейтенант Воронцов с батальоном ушел на фронт, а Любке стали приходить письма. Что уж там писал он, никто не знает, а между тем с фронта стали возвращаться ребята по ранениям, и ни один из них не мог пройти мимо Любки. Должно быть, и в самом деле красавица была она, да еще эти неутихающие разговоры о ней подогревали ребят, свахи и сваты не давали ей проходу. Не знаю, правда или нет, но будто бы ее даже хотели украсть по старинке. А ее собственная мать чуть ли не первой и свахой была – так уж ей не хотелось, чтобы Любка дожидалась «этого русского из чертовых куличек». Но тогда Любка уже работала в колхозе счетоводом, а счетовод по тем временам – чуть ли не первая фигура в колхозе. И какой начальник из района приезжает или там уполномоченный, уж не минует взглянуть на Любку. Одно время зачастил в Кабыр очень даже заметный человек из какой-то районной организации, и поговаривали даже, что «бросит Любка своего солдата»…

«Кто же такой?» – чуть было не вырвался у меня вопрос, но я промолчал.

– Но вот осенью в сорок третьем, – продолжал Бардасов с какой-то детской ясной улыбкой, – как раз овес косили, вошел в Кабыр старший лейтенант. Левая рука его висела на груди, в правой он нес небольшой чемоданчик. Все, конечно, сразу его узнали. Ребятишки понеслись по деревне с криком: «Любкин солдат приехал!» И я в том числе был…

Мы уже стояли возле калитки сбоку широких ворот, и Бардасов держался за кольцо. И я понял, что это и есть его дом, и как-то машинально взглянул на белую крышу из оцинкованного железа, на четыре окна по фасаду в резных наличниках, на густо заросший смородиной палисадник.

Уж не Красавцев ли наш – тот «заметный человек»? – подумалось мне. Он самый старый инструктор нашего райкома партии, ему лет пятьдесят, но вот уже несколько лет читает лекцию, которая называется «Любовь и дружба». Когда он говорит о дружбе, то приводит в пример взаимоотношения Маркса и Энгельса, а в подтверждение того, что «верная любовь бывает не только в книгах, но и в жизни», рассказывает о судьбе одной женщины, которую, как он уверяет, «мы все хорошо знаем». При этом он как-то странно смущается, краснеет, вскидывает вверх голову, точно видит что-то такое, чего никто видеть не может, а когда его просят назвать имя этой женщины, он долго трет себе лоб, кашляет в кулак, но так и не решается. Эта «судьба одной женщины» мне все казалась наивной выдумкой старого человека, но многое из того, что я сейчас услышал от Бардасова, мне было знакомо уже по этой лекции, изобилующей, правда, такими выражениями, как «лебединая песня сердца», «горящий факел своей любви»… А так, пожизненному, было очень похоже. После месячного пребывания в Кабыре, Воронцов опять ушел на фронт, и опять Любе приходили письма. В начале сорок пятого года по дороге из госпиталя Воронцов заехал в Кабыр на сутки и тогда в первый и последний раз подержал на руках своего шестимесячного сына Генку. Извещение о его смерти пришло Любе как раз в День Победы…

– За одну ночь она сделалась совсем седая, – сказал Бардасов, когда мы уже сидели за столом в кухне. – И никто не слышал, чтобы она голосила, как другие женщины…

– Это ты про Любу рассказываешь, Якку? – спросила его мать, ставя на стол миску с горячим супом. – Правда, это она только и не выла у нас, потому и седая сделалась. Хорошо, что еще умом не тронулась. А ты, сынок, из райкома аль из управления? – живо спросила она у меня.

– Из райкома, – сказал я.

– Вот ты-то мне и нужен! Скажи этому пустоголовому – пусть делает в колхозе детские ясли. До войны-то у нас были ясли, и его-то самого я там с годик держала, а теперь колхоз богатый стал, почему бы не завести опять ясли? Разве сидела бы я сейчас дома? А в деревне сколько старух по домам сидит с детьми, ты считал их, Якку?

– Хватит, мать, хватит, – отмахнулся Бардасов. – Надоело слушать, дай хоть поесть спокойно.

– Не надоело, знать. Районные теперь мягкие пошли, и жаловаться простому человеку некуда, – выговаривала старуха строго и бойко. – Будь я секлетарем, я бы вразумила тебя! Кирпича нет! А на фермы кирпич находится, все находится!..

Бардасов молчал, обколупывая вареное яйцо. Я понимаю, что разговор этот у них не впервые, что он носит скорее какое-то ритуальное значение, и помалкиваю, поглядываю на Якова Ивановича.

– А сам из каких краев будешь? – перескакивает на меня старуха.

– Из Хыркасов.

– Да чей же будешь-то?

Объясняю.

– А как же, знаю, знаю! Вместе с твоей матерью росли – я ведь и сама из Хыркасов. Да уж, верно, лет двадцать там не была. Да как-то, почитай, кабырские и все окрестные чуваши из одного племени – лесного.

Сказавши это, старуха как-то враз успокоилась, села в сторонке на лавку, расправила на коленях складки длинного льняного платья. Но недолго она молча просидела.

– Нас шестеро девок было у отца, а ни одной вот не пришлось в Хыркасах остаться, – говорила она живым, быстрым и приятным голосом. – Я самая младшая была, и десяти годов не исполнилось, как умерли друг за дружкой отец с матерью и перестал идти дым из трубы нашего дома. Мы на том месте жили, где сейчас больница стоит. Знаешь? Ну вот, и разбрелись мы все кто куда. Я-то до семнадцати лет по нянькам жила, чужих детей растила, ну, а потом замуж вышла, свои дети пошли, а тут и война…

– Ну, мама, будет, дай человеку поесть, – перебил Бардасов.

– А я то и говорю: кушайте на здоровье, сейчас и турых подам. – И она легко поднялась, сходила в сени за крынкой простокваши. Я подумал о своей матери. Она у меня не так еще стара годами, как Анна Петровна, но не так легка и проворна на ногу, часто похварывает, а вот приходится жить одной. Но как в сущности похожи судьбы женщин, наших крестьянок, переживших войну. Анна Петровна проводила на фронт своего мужа, и моя мать, и так они остались одни с детьми, и как будто кончилась вся их жизнь, потому что после Дня Победы уже ожидать им было некого. А работа, пусть ее и много, пусть она и непосильная порой, не может убить в человеке всех надежд. И вот кажется им, что они, прожив лет по шестьдесят, и не жили будто. Да разве это и не так? Но и увериться в этом тяжело, вот они и рассказывают так охотно свои судьбы, надеясь найти в них те светлые минуты, ради которых и стоит человеку жить на земле. И не такая ли именно минута выпала на долю Любы?..

6

И вот сын ее – Генка…

Он просит, чтобы я прочитал письмо Люси, его недавней жены.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю