355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Емельянов » Год - тринадцать месяцев (сборник) » Текст книги (страница 28)
Год - тринадцать месяцев (сборник)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:11

Текст книги "Год - тринадцать месяцев (сборник)"


Автор книги: Анатолий Емельянов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 31 страниц)

Вот задача так задача. И гордыню смирил, и действовать готов, а что делать – не знаю, среди людей – как в темном лесу. А потому, что не ищу честного и откровенного слова о жизни, вот что. Генка вот иной раз начнет высказываться, так я, вместо того чтобы на ус мотать и мозгами своими соображать, останавливаю его, да еще в маньяки записал! Вот как получается… Ну, раз остановлю, два остановлю, а на третий раз он рукой на меня махнет. Да ведь на меня ли только! – вот в чем вопрос. Он, значит, махнет, да я махну, так мы и размахаемся, а толку что от этого махания? Ведь если по правде сказать, мне же первому и вред от этого махания: он на меня махнет да попутно и на неисправную проводку на ферме махнет: а, мол, шут с ней, не мое, гори она синим пламенем! Кому же будет в таком случае ущерб в первую очередь? Ни ему лично, ни мне, ни Бардасову, а всей колхозной жизни ущерб будет. А у кого первая ответственность за состояние колхозной жизни? У меня, как у партийного работника. Вот и выходит, что махание-то мне первому и вредно.

Но что же получается, если черту подвести? Получается, что мне надо побольше живых людей слушать и не пресекать откровенные высказывания, чтобы не боялись они искреннего слова, и тогда я буду знать истинное состояние жизни и точно определю направление своей полезной работы.

9

Так вышло, что первым человеком, с которым я поделился своими сомнениями по поводу трудодней, оказалась Нина Карликова. Мы вместе вышли из правления. Было уже темно, на дорогу, на дома и на голые ветлы сеялся снежок, и мы шли как по пуху. Сначала говорили про то да се да про Генкину скорую женитьбу, а потом разговор перескочил на колхозные дела. Почему не весь народ считает колхозное добро своим? Почему другого нисколько не трогают нужды и заботы колхоза? Гниет ли сено, мокнет ли хлеб под худой крышей или разграбили подчистую еще исправную ходовую машину – его не очень-то все это трогает. И редкий человек повернет лежащее поперек вдоль, пока не прикажет начальник. А ведь мне кажется, что лет десять назад еще было не так, или я ошибаюсь? Когда я работал инструктором в райкоме партии, побывал на всяких собраниях во многих колхозах района, и вот что чувствуется явно: люди во что бы то ни стало хотят получить за свою работу как можно больше, и все тут! А вот колхозника, озабоченного тем, как получать побольше от земли, как умножить колхозное богатство, такой речи от колхозника на собрании я что-то давненько уже не слышал. Как ты думаешь, Нина, почему такое положение? У нас, у партработников, есть прекрасный обычай: как можно быстрее внедрять в жизнь опыт передовой работы. Но может быть, мы мало думаем о том, что этот так называемый передовой опыт не везде может быть внедрен и не везде надо внедрять в жизнь силком? Как ты думаешь, Нина? Не вредит ли нам же такая кампанейщина? Вот я помню, что года два назад один наш председатель колхоза написал в «Литературную газету» большую статью. Было там и о трудоднях, об оплате рассуждение. У нас, мол, уже лет десять платят колхозникам надежно, и оплата эта по трудодням получается в два раза выше совхозных норм, и поэтому, мол, наши колхозники не примут оплату по совхозным нормам, она для них только вред. И вот у нас перешли опять на трудодень, потому что оплата по трудодню выше получается. Но ведь у нас колхоз еще очень слабый, у нас нет ни одной современной капитальной фермы, у нас механизация на низком уровне, про нее даже серьезно и говорить нельзя. Но как же все это делать, как строить?

И Нина отвечает, что она об этом же самом тоже очень много думает, и вот ей кажется…

– Конечно, это не решит сразу всех вопросов…

– Что же это такое, Нина?

– Да вот если ввести бригадный хозрасчет? Ну, не обязательно во всем колхозе сразу, а в какой-нибудь одной бригаде.

– В Тюлеккасах, например.

– Можно и в Тюлеккасах, если, конечно, колхозники согласятся, раз уж у нас такая демократия.

Я слышал давно об этих хозрасчетах, но они все больше на предприятиях государственных, но чтобы был такой хозрасчет в наших колхозах, нет, не слышал. И я прошу Нину растолковать мне, как бы это выглядело на деле, у нас.

– Тебе это на самом деле интересно?

На шапке у нее, на воротнике, на плечах – снег, ли-но на морозе разгорелось, глаза блестят, бровь поднялась удивленно:

– Правда?

– Да я готов слушать тебя хоть до утра!

– О, ты становишься настоящим кавалером!..

– Ради внедрения хозрасчета в Тюлеккасах я готов на все.

– Но сначала нужно раскачать Михаила Петровича, потому что все, что я скажу, он встречает подозрительно: у нас, мол, колхоз, а не райфо. Раньше он считал, что экономист – это тот, кто экономит копейки. Он ждал, что я ему буду подсказывать, где чего урезать да выгоднее продать капусту; а я, видите ли, предлагаю разорительные для колхоза прожекты!

– А что ты предложила ему такое?

– Я посоветовала ему, да и с Бардасовым говорила, что деньги, которые у нас есть по статье «капремонт», пустить на строительство. Чего ремонтировать бесконечно наши гнилые развалюхи? Так нет же! Бардасов смотрит на Михаила Петровича, а тот одно твердит: «Такие положено. Другие пусть идут на риск, а я под суд не пойду», – сказала Нина визгливым голосом Михаила Петровича. – Вот и поговори с ними! Ну, мне что… – И она пожала плечами.

– И ты туда же, – сказал я. – Моя хата с краю…

– Да что делать-то, Саша?

– Бороться надо, вот что.

– Бороться? – И она даже с каким-то презрением взглянула на меня. – До каких пор нормальную жизнь мы будем превращать в эту борьбу? До каких пор тратить свою энергию, свои силы на доказательство того, что снег – белый, а сажа – черная? Нет, Саша, я не хочу участвовать в этой глупой борьбе.

– Но кто-то должен убедить того же Михаила Петровича в пользе хозрасчета.

– Его не убеждать надо, учить, посадить за парту и учить. А если учеба не поможет, его лучше всего отправить на пенсию. Это будет гораздо выгоднее для колхоза. А для борьбы, – продолжала она, помолчав, – есть более достойные области: борьба с болезнями, со стихией, науки разные… Да и много чего. А тут не борьба, а возня мышиная, вот и все. Нет, Саша, это уж ты воюй с Михаилом Петровичем, – сказала она упавшим голосом.

– Но чтобы мне воевать с ним, мне надо знать, в чем суть этого самого хозрасчета, да и всех этих операций с банком.

– Давай в другой раз, Саша? А то что-то холодно, да и домой пора…

Холодно? Нет, было вовсе не холодно, да и по лицу ее нельзя было сказать, что она замерзла. Да и рука у нее, когда мы прощались, была теплая. Но почему как-то сразу увяла, погасла Нина? Может быть, я не выразил особенного осуждения Михаилу Петровичу? Да, пожалуй… Она хотела видеть во мне единомышленника, но я промолчал, не поддержал ее, и она замкнулась, я стал ей неинтересен, чужим человеком… Нет, не знаю, не знаю. Но так или иначе, я узнал от Нины многое, и хотя я не спешу осуждать Михаила Петровича, но мне кажется, что она права. И в том, что она говорила, есть, мне кажется, то самое дело, которое я ищу.

10

Теперь я живу на другой улице и с директором школы Цветковым по утрам не встречаюсь. И очень хорошо. Еще до недавнего времени с какой-то иезуитской настойчивостью напоминал, что «держит для меня» восемнадцать часов в школе, хотя по хитрой улыбочке, по всему его гладкому обличью я видел, что он прекрасно осведомлен про Надю и про то, что никакие часы уже не нужны. И вот наконец-то я не встречаюсь с ним по утрам и спокойно шагаю по заснеженной улице в правление. Весь Кабыр уже в дымах, и когда утро тихое и морозное, дымы поднимаются высокими столбами и там, в морозном тумане, уже порозовевшем, сливаются, образуя некое облако. И мне кажется, что это облако уж никогда не развеется, не развеется до весны, как не выветрится и из самого Кабыра едкий, жирный запах кугара, запах, в котором смешалась паленая щетина, горелые перья, сало. С первых устойчивых морозов весь Кабыр только тем и занимается, что колет свиней, телят, рубит гусям и индюкам головы, палит, жарит, пьет и хлебает кагай шюрби, этот вкусный суп с требухой. А по вечерам в каждом почти доме веселый праздник, но Бардасов их с раздражением называет «поминками по свиньям». Да и народу в эти дни заметно прибавилось в Кабыре – ведь на эти праздники съезжается и родня из других деревень, и вот даже утром то у одного, то у другого дома мерзнет запряженная лошадь, а гости, видно, засиделись за прощальным стаканом вина. И в самом деле, время шюрбе – время мясной похлебки.

Я уж не чаю, когда оно кончится, когда над Кабыром разнесет ветер облако вонючего, едкого кугара. И еще вот жалко Бардасова. Никогда еще не видел я его таким мрачным и подавленным.

Вчера вечером зашел он в партком, как это часто бывает, в пальто уже, в шапке, сел к столу, повесил голову и сказал обреченно:

– Пьют, черти…

И правда, даже здесь, в правлении, за двойными рамами, была слышна пьяная песня с улицы: не то шли толпой, не то где-то в ближнем доме.

– Устал я, что ли, комиссар, или потому, что вся деревня пьет и ест шюрбе, мне самому хочется напиться до умопомрачения.

– Возьми отпуск, – сказал я, – съезди куда-нибудь, отдохни. Дел сейчас срочных нет.

Он усмехнулся.

– Какой отпуск, комиссар! Если что после отчетного, в феврале где-нибудь, не раньше. – Он опять прислушался к песне. – Пьют, черти!.. Неужели все эти хлопоты из-за денег, вся эта ежедневная работа, возня со скотиной, с сеном, с картошкой, неужели все это только для того, чтобы вот так неделю подряд праздновать поминки по свиньям? И пропить все деньги, прогулять все, что накопил за год?! Раньше гнали самогон, а теперь ведь в магазин не успевают водку подвозить. Иному ничего не жаль ради пьянки, ничего, последнюю рубаху отдаст. Как будто бы и ничего-то ему больше и не надо, ни телевизора, ни стула, ни шкафа. А деньги – дай! И не жалко бы, если на дело, а то на водку переведет. Выходит, я для них быось только ради того, чтобы они водку жрали?..

– Но молодые…

– Молодые! У нас в колхозе почти тысяча человек, а молодых сотня наберется ли? То-то и оно.

– Но у меня не поднимается рука людей винить, – сказал я. – Конечно, я не в восторге от этого кугара, но кто народ научил культуре быта, культуре отдыха? Работе научили, это так, а отдыхать тоже надо учить людей. Вот и сам ты чего от них спрашиваешь уже не один год подряд? – работу, норму, план. И чем больше человек работает, тем он у нас лучше, мы его в пример ставим, премии даем, награждаем – как же, человек по двадцать часов спины не разгибает, выходного не видал за свою жизнь. Так что с него спрашивать, если раз в год он напьется? Другого-то он ведь ничего и не умеет.

Помолчали.

– Да, работы много у нас, это верно, – глухо сказал Бардасов. – Но как из колхозной бедности вырваться, если не работать по двадцать часов в сутки?

– Ну, бедность относительная теперь, как ты сам говоришь.

– Брюхо набить – это еще не богатство. И сейчас нужно гораздо больше, чем каких-то пять лет назад. И работать, выходит, надо побольше.

– Но она может быть больше не по количеству часов, а по качеству, – сказал я.

– Ты что-то хочешь предложить, а?

Я пожал плечами. Что тут можно предложить? Конечно, если бы колхозник наверняка знал, что воскресенье – его день, что его в воскресенье председатель никуда не пошлет, он, может, остальные шесть дней в неделе работал бы куда как лучше. И вот об этом я и сказал Бардасову. Мы сумели обеспечить колхозника гарантированным заработком, так почему бы нам не гарантировать колхознику и выходной день, несмотря ни на какую сезонную горячку? Тогда можно было бы толковать и о культуре быта, о культуре отдыха.

Бардасов слушал внимательно, однако на лице его проступило то самое скептическое, какое-то неприятно-пренебрежительное выражение, какое мне уже было знакомо по тому правлению, на котором разгорелся спор из-за премий.

– А иначе все эти кугары просто неизбежны, – сказал я.

– Хорошо, введем выходной, а ты гарантируешь мне и понедельник рабочим днем? Не превратится он в самый настоящий похмельник?

– Видишь ли, дисциплина тогда надежная, когда она осознается как долг, как условие нормальной жизни, а не временное попустительство начальства, которым можно воспользоваться. Я думаю, что на первых порах понедельник и может быть кое для кого похмельником, но когда люди поймут…

– Ой ли, комиссар? Поймут ли? Вы, партийные работники, почему-то думаете, что все люди такие же высокосознательные, как и вы. Но к сожалению, это не так. Одному достаточно доброго слова, а другому хоть кол на голове теши, хоть лоб разбей, он свое знает. Для закрепления в нашей жизни дисциплины нужен крепкий закон.

– Закон, конечно, нужен, но такой, который был бы законом для всех без исключения, перед которым бы все были равны – и ты, и я, и Фекла, и Казанков. Против такого закона я не возражаю, наоборот, я готов за него голосовать двумя руками! Но я точно знаю и другое: человек даже по биологии своей стремится к жизни организованной, спокойной, красивой, потому что он, хоть и работает по двадцать часов в сутки, все-таки пока существо сознательное, а не лошадь. И ты только дай ему зацепку за эту желанную жизнь, он ухватится за нее зубами.

Впервые мы говорили с Бардасовым так долго и о таких вещах, и впервые я не чувствовал в нем недоверия к себе, к своим словам. Впервые я видел, что все, что я говорю, он не пропускает мимо ушей, а слушает внимательно. А то минутное снисхождение, которое задело меня, это как эхо, как отголосок. И уходили из правления мы уже чуть за полночь, и Бардасов сказал:

– Пожалуй, и в самом деле стоит подумать про твердый выходной день.

Тут я промолчал: пусть думает!

11

– А где Нина? – спросил я в бухгалтерии.

– Уехала, – проворчал Михаил Петрович. – В Сербель.

Сербель – это в другом районе, в Вурнарском. В Сербеле очень известный колхоз – «Янгорчино». Но что Няне там делать?

– Узнает, как половчее пустить по ветру кассу колхоза «Серп».

Касса, деньги, капитал – эти понятия в толковании Михаила Петровича мне очень хорошо известны.

«Янгорчино», «Янгорчино»… – вспоминаю я. Да, где-то совсем недавно я читал в газете про свиноводческую ферму в этом колхозе: из старой и маленькой они сумели сделать настоящий животноводческий комплекс с полной механизацией, и все это им обошлось в сто тысяч рублей, тогда как строительство нового комплекса обходится в семьсот – восемьсот тысяч. Конечно, интересное дело, но за этим опытом лучше было бы поехать Розе Александровне или уж самому Бардасову.

– Да нет, – выдавливает из себя Михаил Петрович, – этот, как его, ну… бригадный хозрасчет.

Вот оно что!

– Вы, я вижу, недовольны хозрасчетом, Михаил Петрович, а ведь «Янгорчино» – побогаче нас!

– Не время, не время, – нетерпеливо перебил меня рассерженный бухгалтер. – Не время покупать шляпу, когда на заднице портки в заплатах.

– А если сразу весь костюм сменить, Михаил Петрович?

– Сразу? Эх, какие вы шустрые пошли, ребятки] Сразу! Это ведь, голубчик мой, финансы, понимаешь ты или нет? Фи-нан-сы! – И при этом глаза у него осветились каким-то яростным огнем. – Ты можешь поручиться, что весной не будет заморозков, а в июле – градобоя? Можешь или нет?

– При чем тут градобой?

– А при том, голубь, что я не могу тысячу человек оставить голодными, я не могу рисковать!

Ах, вон оно что! Но если случится беда, стихийное бедствие, мы ведь не останемся без помощи, мы ведь как-никак живем не на необитаемом острове, а в огромном государстве.

– Вон вы куда! – Михаил Петрович как-то странно дернулся. – Пока я жив, знаете ли, молодой человек!.. Любовь Петровна… Не для того Любовь Петровна жизнь свою положила, чтобы вы снова ввергли колхоз в пропасть, да, не для того! И пока я жив!.. – Губы Михаила Петровича задергались, перекосились, он отвернулся от меня.

Вон, оказывается, какие тут переплетения!

Я помолчал. И Михаил Петрович, видимо, поуспокоился.

– Кстати, – сказал он тихо. – Я никак не могу понять, почему вам так нравится рисковать чужим, тогда как своей, личной копейкой вы рисковать не желаете?

Почему бы вам, например, не купить на всю зарплату лотерейных билетов, а? Прекрасное поле творчества для любителей риска!

– Но это разные вещи…

– Нет, Александр Васильевич, большой разницы я тут не вижу.

– Ладно, – сказал я, – бог с ним, с риском. Но вот хозрасчет…

– Пожалуйста, пожалуйста! – вскрикнул своим пронзительным фальцетом Михаил Петрович и вскинул руки. – На здоровье! Поезжайте в «Янгорчино»! Все поезжайте и учитесь! И вы, и Бардасов! Все поезжайте. Вы мне с этим расчетом надоели хуже горькой редьки. Поезжайте и оставьте меня в покое!.. У меня годовой отчет, мне не до этого, поезжайте и оставьте меня в покое!

И он почти вытолкал меня из своей комнаты.

Но как же меня поразил Михаил Петрович! Вон где кроется секрет его страстного, как я считал раньше, скопидомства! «Не для того Любовь Петровна жизнь свою положила!..» И вот он теперь как хранитель, верный хранитель этого наследства. «Фи-нан-сы!» Теперь-то понятно, что они для него значат, эти финансы. Тут вся жизнь, вся любовь, вся память!.. Тут такое переплетение самых разных чувств, что мне и вообразить трудно. Да, Любовь Петровна, незабвенная Любовь Петровна!.. А Генка, этот странный Генка, между тем ее сын… И сын этот в очередной раз удивляет Кабыр свадьбой без капли вина, свадьбой, на которую я приглашен посаженым отцом!..

И как, должно быть, переживает за Генку Михаил Петрович, – ведь если ему так дороги эти «финансы», связанные с именем дорогой ему женщины, то уж Генка ему дорог не меньше. Какая же метель метет в его душе?!

По-своему волнуется и Бардасов: шумно, откровенно.

– Ах, дурак, ах, безумец! Не нашел девушки кроме этой Тамары! Да какая из нее, соплюхи, жена? Какая хозяйка? Да мне-то все равно, кого он там возьмет, не мне жить. Да он и свадьбу-то не хочет провести по-человечески – видал такого? На те деньги, говорит, которые на водку уйдут, я лучше триста книг куплю, так ради того, чтобы тридцать человек нажрались до поросячьего визгу, я должен терять целую библиотеку? Нет, комиссар, ты подумай, какие выкрутасы! Да ведь есть же, говорю, традиции! А ему наплевать на такие традиции! Вот мерзавец, вот дурак!.. Как это так – не исполнить народный обычай?.. Нет, не связывайся ты с ним, комиссар, ни в какие отцы и матери не ходи, опозорит только на весь район!

Не поэтому ли он собрался уехать в «Янгорчино»?

– Туда, оказывается, уехала Нина, а я и не знал, – говорю я.

– Ну, у Нины свое, а мне надо поглядеть, как это все у них получается на деле…

Я потом не раз вспомню и этот глухой его голос, и то, как он нахмурился и отвел глаза в сторону. Но тут я не придал значения всем этим движениям.

– Ты же сам говорил, комиссар, что хозрасчет – эго та самая штука, которая научит колхозника заботиться о каждой соломинке в поле, так что нечего тянуть, вот я и послал ее изучить всю эту бухгалтерию.

– А когда сам поедешь?

– Завтра и поеду.

– Может, возьмешь кого-нибудь из бригадиров, а то ведь опять скажут: председатель нас уговорил.

Бардасов молчит, барабанит пальцами по столу.

– Сам посмотрю сначала, а потом можно будет и целую делегацию послать, пусть смотрят.

И он уехал один.

12

Партсобрание в Ольховке, партбюро с вопросом об итогах сельскохозяйственного года, потом отчетно-выборное комсомольское собрание, на котором из шестидесяти комсомольцев не присутствовало двадцать, потом пришлось ехать в район по проверке подписки… Все это необходимо важные и не очень важные дела, в которых я должен принимать первое участие, но, к сожалению, из тысячи подобных текущих дел не все интересные. Та же проверка подписки. Как она была в прошлом году, так будет и на следующий год, и кто этой проверкой занимается, разницы нет никакой. Это меня угнетает, но я понимаю, что они необходимы, кто-то должен их делать, и если я занимаюсь ими с неменьшим рвением, чем другими, объясняется это всего лишь тем, что я поскорее хочу избавиться от них. Но почему-то так случается, что в особенно тяжелые муторные дни судьба в образе Люси улыбается мне: теперь она приходит в Кабыр без всяких предупреждений, потому что разыскать меня по телефону ей удается редко, если я сам не позвоню в Сявалкасы в Дом культуры.

– Сейчас я позову… – И я слышу в трубке лукавый смешок. Потом – удаляющиеся шаги, тишина, иногда она длится минут десять, и вот наконец такой знакомый уже, летящий, легкий стук каблучков!..

– Саш! – И я слышу ее прерывистое частое дыхание, мне кажется, что чувствую его на лице своем.

Но и мне редко удается выкроить свободную минутку для такого звонка, для такого разговора.

И совсем забросил я свою лекцию о любви и дружбе. Все слова, которые я могу сказать вслух, кажутся мне отчего-то лживыми, скудными и сухими, как щепки, которые годятся только для растопки печки, только для того, чтобы загорелось жаркое пламя. «Факел любви…» А это уж и совсем чушь, какое-то старческое сентиментальное брюзжание, слезы над давно потухшим костром, который может греть только воспоминания, но не живую человеческую душу. Не потому ли о любви так охотно и с таким глубокомыслием рассуждают старики и подростки? И первые читатели книжек на эту тему как раз они. Мне же вот сейчас скучно не только читать о том, что есть любовь, и почему он ее полюбил, и что из этого вышло, но скучно даже думать об этом. Да и о чем думать?! Когда я поздно вечером вхожу в дом и вижу Дарью Семеновну, вяжущую под лампой свою бесконечную кофту, вижу, как она не смеет поднять на меня глаза, чтобы не выдать «тайну», я уже знаю, что в моей комнате «спряталась» Люся. Но я делаю вид, что ничего не заметил, я сажусь за стол напротив Дарьи Семеновны и говорю что-нибудь о погоде. Я даже могу сказать, что на улице идет дождь, и знаю, что это не произведет на старушку впечатления – ведь она просто не слышит меня, она вся во власти игры, она упрямо не поднимает на меня глаз, хотя у нее дрожат ресницы, она поджимает губы, чтобы не улыбнуться «со значением», не открыть «тайны» – ведь меня ожидает «сюрприз»! И минут пять помучив старушку (да и сам я болыне-то не выдерживаю), я иду к себе, я открываю дверь, за которой, я знаю, стоит Люся. Но у меня уже не хватает сил для продолжения игры, для изумления, для слов…

Однажды с колхозной почтой на адрес «Колхоз «Серп», партком» мне пришло письмо от Нади. Странное письмо. «Саша, это не первое письмо, которое я пишу тебе, не сосчитать, сколько я их порвала, не решаясь в последнюю минуту отправить тебе. Но я знаю, что ты не такой человек, чтобы радоваться чужому горю…»

Тут кто-то вошел, и я бросил письмо в стол, а потом целый день прошел в суете, в разговорах, в телефонных звонках. Но я каждую секунду помнил о письме, и как бритвой по сердцу резало: «горе», «чужое горе», и уже воображалось бог знает что, и я нервничал, говорил с людьми с раздражением, отвечал невпопад: какие ведомости? Какой семинар? – впервые слышу про семинар… ах, семинар пропагандистов… да, да, в среду, конечно, в среду…

Наконец в правлении поутихло, телефон прочно замолчал, и я прочитал письмо. Да, странное письмо. Надя писала о какой-то своей ошибке, в чем-то обвиняла своих родителей, особенно же отца, который не мог пройти мимо любой брошенной на дороге железки, «приносил их домой и складывал в ящик, а мать прибирала даже гнилую веревку…» А ей, Наде, это было противно: «Мне хотелось стать не такой, как они, хотелось стать совсем другой». Но зачем она все это пишет мне? В чем хочет оправдаться? И какая связь между ее родителями и ее мужем? Ах, воп оно что, и он из того же числа скряг: «Мы не ходим обедать даже в буфет, мы приносим из дома булку и сахар и пьем чай у него в кабинете, заперевшись на ключ». Вот оно что! «У него есть старая машина, но он хочет купить новую, «Жигули», и все наши разговоры только о деньгах, о деньгах, о деньгах. Ты знаешь, я сама была неравнодушна к благополучию своему, – что скрывать, но теперь при слове деньги меня тошнит. Он настаивает, чтобы я потребовала денег и от родителей, чтобы они снабжали нас продуктами, потому что нам нужны деньги, много денег. Машина – это еще не все. Есть и другая у него мечта: пианино. «Для кого? – спросила я. – Ведь ни ты, ни я не умеем играть». – «У любого культурного человека в квартире должно быть пианино!» И убедить его, что это глупость, самая низкопробная глупость, невозможно».

Но не мечтала ли сама Надя о «культурной жизни»! Не входило ли и пианино в интерьер квартиры, которую я должен был получить! Мне очень хорошо помнятся эти наши разговоры…

«Ты даже не представляешь, Саша, как глубоко я поняла, что ошиблась. У меня нет ни подруг, ни товарищей, с кем бы я могла поговорить по душам, я совершенно одна. Я не оправдываюсь перед тобой – что в этом толку? Тогда, в самом начале, я винила тебя, но теперь я хорошо понимаю, что во всех своих бедах виновата сама. Как жестоко я ошиблась!.. Прости меня, тысячу раз прости. И если ты напишешь мне несколько слов, я буду тебе благодарна.

Чебоксары, главпочтамт, до востребования».

В этот вечер я пришел домой поздно, в окнах было уже темно, Дарья Семеновна не ждала меня, не вязала в кухне. Я тихонько разделся, тихонько пошел к себе по чистым, блестящим в лунном свете крашеным половицам, боясь скрипнуть ненароком, тихо притворил свою дверь и потянулся было к выключателю, чтобы зажечь свет, как увидел, что на моей кровати кто-то спит. Конечно, это была Люся, но почему-то в первый миг меня ожгло другим именем, да, другим именем… И я даже оцепенел отчего-то – со страху, что ли? Но вот я вижу, слышу, я чувствую, что это Люся, что это она, ведь она одна на всем свете нужна мне, одну ее я люблю, и я наклоняюсь над ней, спящей, я глажу ее волосы, рассыпавшиеся по подушке, я вижу ее чуть приоткрытые ресницы, на которых дрожит свет звездной морозной ночи, и сладкие слезы благодарности к ней, к тому, что она есть в этом мире, закипают у меня на глазах.

– Саш., милый… – сонно шепчет она, и горячие ласковые руки, в которых только и есть, что обнаженная нежность, обнимают меня.

13

Под вечер приехал Геннадий Владимирович, приехал внезапно (никто даже не позвонил мне из райкома!): я как раз был у Бардасова в кабинете, мы говорили о том, как в «Янгорчино» организовано дело с техникой при бригадном хозрасчете, и тут дверь отворилась, на пороге возник тот, кого мы меньше всего могли ожидать – сам Владимиров!

– Здоровы ли? – громко и весело сказал он густым, сильным голосом. – Председателю, Сандору Васильевичу салам! – И подал нам поочередно руку.

Я, сам не зная отчего, обрадовался ему так, словно это был мой лучший давний друг, словно отец родной, я даже забыл, что это – секретарь райкома, мой самый первый и строгий начальник. А этот строгий начальник словно бы и избегал глядеть на меня, он заговорил с Бардасовым так, будто меня и нет рядом. Но я ни капли не обиделся. Да и чего обижаться?! Может быть, оттого, что я давно не видел его, мне бросились в глаза некоторые перемены в Геннадии Владимировиче. И волосы вроде бы поредели, и лицо осунулось, в глазах какая-то усталость…

А Бардасов волнуется, суетится: помогает Владимирову снять пальто, вслед за ним вытаскивает расческу, усаживает гостя на свое председательское место.

– Сиди, сиди, – останавливает его Владимиров и усаживается у стены на стуле. – Ну, как живете? Рассказывайте.

Бардасов, однако, все порывается встать и говорить стоя, но, заметив улыбку на лице Владимирова, опять садится со смущением.

– Значит, план по всем статьям выполнили?

– Да, выполнили, выполнили! – торопился Бардасов. – Семена подготовлены, все по первому классу…

– Неужели все по первому классу?! – удивляется Владимиров.

Поймался-таки председатель мой! Конечно, где же все по первому!..

– Ну ладно, ладно, хорошо и по второму. А как со снегозадержанием?

– Начали, начали! В Тюлеккасах, в Ольховке трактора работают.

– А возле дорог, по которым начальство ездит, не спешите?

Бардасов смеется. Он уже мало-помалу пришел в себя, успокоился и дельно и ясно рассказывает о том, как мы готовимся к переходу на хозрасчет. И Владимиров согласно кивает головой, хотя, насколько я его знаю, это еще не означает полного согласия. Было, ты городишь чепуху, а он все-таки внимательно тебя слушает и кивает головой, а потом и скажет: «Так, так, все это хорошо, но стоит тут еще подумать, подумать…» И тебе сразу делается ясно, что ты нагородил. Но тут я был спокоен – дело очевидное, проверенное на опыте. Кроме того, бригадный хозрасчет – не только выход из тупика с трудоднями, но и вообще дело перспективное.

Но вот Бардасов переходит к просьбам. Большое, конечно, спасибо, что райком помог включить в титул детский комбинат, но вот подпирает нас нужда и в теплом гараже, и мастерская мала, и зерносклад с сушилкой надо строить, а силенок у колхоза маловато, не поможет ли управление, Геннадий Владимирович?..

– Опять же с удобрениями. Едва-едва на пашню хватает, а луга наши совсем выродились, мочевины ни крошки не видали, все удобрения в «Рассвете» оседают, потому что он поближе к району… – И голос у Бардасова жалобный, как у какого-нибудь бедного родственника.

– Ну и жук ты, Яков Иванович! – смеется Владимиров. – Как подъехал! В «Рассвете» удои растут и растут, а у тебя падают! Что ты на это скажешь?

– Там стадо племенное, а у нас – что, сбор всякий, только зря корм переводим…

– Вот-вот, и я о том говорю! Знаешь, как один остроумный председатель на одном совещании сказал? «Наши успехи – ваши успехи, ваши успехи – наши. Все, что у вас хорошего есть – наше, все хорошее у нас – ваше. Но ваши недостатки – не наши, простите, не наши!» А, ничего сказано? Ладно, ладно, не кривись, Яков Иванович, чем можем – поможем. – И тут только он обернулся ко мне – Ну, а что у тебя новенького, Сандор Васильевич?

И наступает мой черед держать ответ перед секретарем райкома. Я думаю, что хозяйственники и вообще люди точных занятий в подобных ситуациях чувствуют себя всегда более уверенно, чем мы, партийные работники. Там все ясно: есть план, есть его фактическое выполнение, точные цифры, которые нельзя истолковать так или этак, удой, привес, столько-то центнеров с гектара – все это видно и всем понятно. А у нас? «Занятия в политкружках проводятся регулярно». Но что это значит? Почти ничего не значит. Можно разными средствами заставить людей ходить на занятия, будет «высокий процент посещаемости», но знания, которые и составляют сущность всей этой политической учебы, как их учтешь? Люди могут сидеть на занятии и спать, «процент» будет, а знаний не будет, хотя этого-то и не видно. От такого «процента» больше, пожалуй, вреда, чем пользы. Но для отчета, для ответа именно он и нужен, если, конечно, стать на формальную точку зрения. То есть в суждениях по нашей работе на законных основаниях могут быть самые противоречивые мнения – все зависит от личности того человека, перед кем держишь ответ. И я заметил, чем скуднее эта личность, тем она больше жмет на формальную сторону дела, выносит ее на первый план, по ней судит и о твоей работе. И наоборот: чем человек глубже глядит в суть дела, тем меньше его интересует и заботит гладкость формы, «процент посещаемости».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю