355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Емельянов » Год - тринадцать месяцев (сборник) » Текст книги (страница 22)
Год - тринадцать месяцев (сборник)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:11

Текст книги "Год - тринадцать месяцев (сборник)"


Автор книги: Анатолий Емельянов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 31 страниц)

– Ты не знаешь, сестра она будет этому… ну, такой маленький, как его?..

– Нет, не сестра.

– Я тоже так подумал. Очень уж мало сходства, она такая высокая, красивая…

Тут Граф не выдержал – улыбка так и выперла, как он ни сдерживался, и рывком отвернулся к стенке.

– Просто однофамилица, – сказал он через минуту. – В Кабыре каждый четвертый Карликов.

Мне стало ясно, отчего так молчалив мой Граф. Ну что ж, какие бы слова ни говорил человек в пылу спора, каким бы он ни был оригинальным, но реальность, реальная жизнь всегда ведет его по кругам своим. Видно, Генка случайно встретился с Ниной и, как водится в таких случаях, разговорились, исподволь выведали друг от друга некие «тайны», обрадовались, что вот теперь они опять вместе в Кабыре, есть с кем перемолвиться словом, «а то ведь так, знаешь, скучно…» И вот Генке уже нет вовсе дела до того, что Нине не семнадцать, что ее уже не воспитаешь в своих взглядах – они у нее есть свои, однако в Генкиных мыслях полная гармония, да, полная гармония и покой. И даже сегодня утром, когда отправлялся на работу, все мурлыкал нехитрый мотивчик… Нет, я вовсе не хочу сказать, что сыграл какую-то важную роль ни в делах колхоза, выступив за прием на работу Нины Карликовой, ни в ее судьбе, ни тем более в судьбе Генки. Нет, я просто хочу оказать, что волей-неволей я уже участник жизни Кабыра, колхоза «Серп», вот и все. И только от моих качеств и способностей и моих принципов и знаний зависит, что я вношу в эту жизнь: очевидную пользу или добавляю напрасной суеты, добавляю в добрые дела добра или помогаю вольному и невольному злу. А это ведь так просто – способствовать злу. Например, можно не вмешиваться в спорные дела, не добиваться справедливости в решении запутанных, сложных вопросов. Или элементарно важничать, тешась чувством власти, своим положением – как же, парторг, одно из первых «лиц» в Кабыре! Не скажу, что я совершенно не ощущаю этого своего нового положения, ведь я еще никогда и нигде не был «одним из первых лиц». В своих родных Хыркасах я, хотя уже и зоотехник, был все-таки зачастую просто Санька, в райкоме – инструктор, то есть одна из спиц в колесе. А тут вот, в Кабыре, я – «лицо», Александр Васильевич, не иначе. Ко всему прочему в любом месте всегда находятся люди, кому приятно общение с «первыми лицами», а еще говорят – «головка». Таким человеком судьба меня уже наградила. Это директор школы Цветков. Он живет неподалеку от Графа, так что иногда мы вместе идем на работу, он – в школу, а я – в правление. Мне даже кажется, что Цветков иной раз нарочно поджидает меня, и когда я подхожу к его дому, он выходит из калитки уже с готовой сладенькой улыбкой привета на лице, долго жмет мне руку и как-то нехорошо, льстиво заглядывает в глаза. Он никогда еще не поинтересовался делами колхоза, а на мои вопросы о школе отвечает, что все там прекрасно, все хорошо, по успеваемости школа идет на первом месте в районе, а я гляжу на его чистое, пышущее здоровьем лицо, на белоснежный воротничок рубашки, и у меня такое впечатление, что в школе далеко не все так прекрасно, а сам он все утро чистился, брился и долго делал физзарядку, а о школе и не думал. И мне неприятно почему-то идти вместе с ним, и особенно неприятно, когда по другой стороне улицы спешит в школу Ирина Степановна с не в меру раздувшимся стареньким портфелем. Она как-то смущенно отворачивается, надеясь, должно быть, остаться незамеченной, потому что ей неловко и за свой портфель, и за стоптанные старенькие туфли. И когда я окликаю ее через улицу, она краснеет и кланяется и спешит дальше, словно боится, что я перейду к ней.

И вообще у меня с каждым днем знакомых прибавляется на этой улице, где я живу теперь.

– Тавтабусь, Сандро Васильевич, – говорят мне женщины и старухи от калиток, с крылечек, из дворов, и мне это приятно, потому что ведь они могли бы и не здороваться со мной, могли бы сделать вид, что не видели, не заметили, тем более что я-то их не знаю. Но в этом «тавтабусь» нет ни нарочитого, показного почтения к «лицу», ни желания быть замеченными «лицом», нет, есть просто утренний привет односельчанину, соседу по улице. Вот это-то мне и приятно. Эти люди надеются, что я не зря ем хлеб, не зря получаю деньги в кассе колхоза «Серп», да, они на это надеются.

Но сегодня весь Кабыр на своих огородах – убирают свою картошку. Сквозь сильно поредевшую листву яблонь и вишен за домами я замечаю на усадьбах людей с лопатами, мешки, наполовину заполненные картошкой, а кое-где горит и костерок – сизый пахучий дымок стелется низко над пожухлой ботвой… Где-то я читал, что вот на личных усадьбах, на таких, как у нас в Кабыре, а они по всей стране одинаковы, по всем колхозам и совхозам, выращивается чуть ли не больше половины всего картофеля, производимого у нас в государстве. Меня тогда изумила эта цифра. Трудно сравнивать обширные колхозные и совхозные плантации картофеля с этими вот маленькими участочками, но трудно не верить и статистике, и вот с тех пор я невольно все ищу какого-то объяснения этому факту, но, честно признаться, не нахожу его. Сколько мы бьемся в колхозах и совхозах с этой картошкой, сколько техники на этих плантациях работает – посадить, окучить два раза за лето, два-три раза обработать ядохимикатами, а потом собирать урожай, и тут нехватка людей, нехватка автомашин, и все это с хлопотами, с приказами, с руганью, с криком, с потерями, с громадными потерями того же картофеля!.. А тут все тихо, все как-то спокойно, точно и нет его, этого картофеля, но вот пожалуйста – больше половины!.. Что же это за труд такой, невидимый миру? Труд, о котором не говорят, не пишут? И что это за картофель, с которым нет никаких хлопот, никакого беспокойства? Какой-то невероятный картофель, честное слово, мифический какой-то, а между тем – больше половины! У меня тогда даже серьезный спор вышел с Красавцевым по этому поводу. Он сказал, что я слишком благодушно настроен по отношению к собственничеству. Сказать откровенно, мне не нравится и само это слово – собственничество, особенно в таком варианте: «отсталая психология крестьянского собственничества». Я не вижу ничего плохого в том, что личная усадьба колхозника ухожена, что на каких-то тридцати сотках у него и сад, и огород, и картошки он выращивает мешков тридцать – сорок, и сена пудов двадцать накашивает. Чего тут плохого или отсталого? Неужели было бы лучше, как того желает Красавцев, если бы вокруг крестьянского дома росли лопухи да крапива? Конечно, он тогда почаще ходил бы на наши лекции о любви и дружбе, но я несогласен, что при такой жизни крестьянин был бы духовно богаче, как уверяет Красавцев. Ведь человек теперь не прикован к земле, к одному месту, и если он живет в деревне, значит, ему нравится тут жить, нравится окапывать и ухаживать за яблонями, нравится возиться с пчелами, с огородом, нравится рябина под окошком, которую он посадил вовсе не для обогащения, а для «красы» и для клестов. Разве в этом нет признаков так называемого духовного богатства человека? Все дело в том, что человек обретает это духовное богатство через свой труд, да, через свой труд, через активное общение с землей! «И после этого он едет на базар и ломит такие цены, что страшно подступиться», – ехидно сказал Красавцев. Возможно, один из десяти и едет на базар, а то, что часто на базаре высокие цены, виноваты мы, потому что не умеем наладить государственную торговлю, не умеем хранить в целости то, что выращиваем на колхозных, на государственных полях, и высокая цена на базаре только отражает состояние государственной торговли, вот и все! Конечно, я, может быть, слишком горячился, но меня выводит из себя, когда на человека напяливают эту геометрию: огород – базар, базар – огород. Взять тот же Кабыр. Многие ли ездят на базар? – ведь до Чебоксар больше ста километров, а в районе и базара никакого по сути дела нет, так, смех какой-то: вытащит бабка ведро огурцов, простоит с ними до обеда да с тем и уйдет. Но не будь даже этого видимого стимула, не реального, а именно видимого, крестьянский бы труд очень много потерял. Вот и раньше ярмарки были. И каждый ехал на них как на праздник. Иному бедолаге и везти-то нечего, да все равно тащится с парой лаптей, с мешком кудели, и вот он стоит в ряду наравне с другими, стоит и чувствует себя равноправным участником праздника, хвалит свой товар, произведение рук своих. И вот эта же картошка теперь. Не в дым же она превращается, не врагу идет на пропитание, но самим же себе, нашим же людям. И только бы радоваться, что «производится ее больше половины», да и как производится, а не иронизировать по этому поводу – «собственнические настроения», «с такими взглядами мы никогда к коммунизму не придем». Придем! Но придем, если научимся работать, научимся думать, научимся уважать труд людей, считаться с людьми! А Красавцев в ответ с этаким снисхождением, как безнадежно больному: «Эх, молодость, молодость!..» Ну, бог с ним, с Красавцевым, пускай на здоровье читает свою лекцию о любви и дружбе, я никогда не возьму ее даже для примера. «Горящий факел любви»! Ничего себе пример! Уж как-нибудь обойдусь…

Но вот и контора. «Правление колхоза «Серп» – золотые буквы на черном фоне. Не хуже, чем у какой-ни-будь республиканской конторы. Да и гудит правление не хуже – я в коридоре уже слышу треск арифмометров, дробь пишущей машинки, телефонные звонки. Идет жизнь! А за дверью главбуха она просто кипит. Я слышу это по голосу Михаила Петровича, должно быть, он опять в конфликте с какой-то районной организацией.

– Тридцать процентов скидки?! Да у вас там есть ли штука, которую добрые люди называют совестью? – срывается на пронзительный фальцет Михаил Петрович, – Какая грязь? Мы рыли в сухую погоду, и картошка как вымытая! Вы что там, в самом деле? Когда перестанете обманывать колхозы?.. Что? Много битой? Копалкой? Да как вам не стыдно? Мы же лопаточками копали, лопаточками, понятно вам!.. Когда? Что?.. Ни в коем случае, я сегодня же сам приеду сдавать анализы, сам. Ясно?! – И слышно мне, как он бросает телефонную трубку. Вот и Михаил Петрович, Правда, за колхозную копейку он себя не пожалеет, по двадцать часов будет работать, десять раз промфинплан будет составлять, со всеми районными организациями перегрызется. «Будешь искать такого главбуха, не скоро найдешь», – сказал про него Бардасов. Иной, конечно, добивается своего дипломатичностью, лестью, лаской, â этот вот на совесть давит, закона громко требует. И я знаю, что Михаил Петрович сегодня поедет сам сдавать картофель, будет и там ругаться, давить на совесть, но добьется своего. Да и как не добиться, ведь картофель у «Серпа» и в самом деле чистый, отборный, ведь лопаточками деревянными, как в старину, копан.

Но картофельная лихорадка на этом не кончается. Оказалось, что хоть район наш и выполнил план, но республика – нет, и вот из Чебоксар нажимают на райком, а райком, ясное дело, спускает к нам свои директивы. Ну, а Бардасов без особого энтузиазма жмет на бригадиров, потому что ведь картошка лежит уже в траншеях, и теперь траншеи надо вскрывать, грузить на машины, – дополнительные работы, лишние затраты для колхоза. Но и бригадиры показывают «зубы»: почему нельзя было вывезти прямо с поля? почему двойную работу заставляют делать? И как бы тут ни объясняйся, какие доводы ни приводи, о какой пользе ни толкуй, а ведь их правота очевидна: лишние работы, потери денег и самого картофеля – сколько его побьется при таких перевалках, сколько погниет…

11

Я еще у матери в Хыркасах ни разу не побывал с тех пор, как живу в Кабыре. Конечно, если бы что-то случилось, мне бы сообщили, и я утешаюсь тем, что у мамы все в порядке. Другое дело – Надя… Наверное, она сильно огорчилась, ее вряд ли утешило мое письмо. Нет, надо обязательно в ближайшее воскресенье сходить в Хыркасы, обязательно!..

Так я говорю себе, а в мыслях вовсе другое. Что? – конкретно и сказать нельзя, потому что за один только день в такую прорву колхозных дел и забот приходится встревать, что и не перечислишь. И ведь не просто так – встрял, и все, забыл, нет. Они сидят в тебе, ты вспоминаешь их, и все кажется, что не те слова сказал, не так сделал, а так бы надо было. Вот никак не могу «переварить» и дело Казанкова, как я про себя называю партийное собрание в тюлеккасинской бригаде. За себя-то, что бы он там ни наговорил в злобе – сопляк, преданный пес секретаря райкома и так далее, я не особенно и обиделся, – из-за собачьего лая, как говорится, соловьи петь не перестают. Но в своих кляузных формулировочках он так наловчился, что всякий здравый смысл тут бессилен. Оказывается, что Казанков и другие достойные люди его поколения (Гордей Порфирьевич не в счет, Гордея Порфирьевича он обозвал врагом народа) построили для нас социализм, распахнули нам двери в коммунизм, а мы, нынешняя молодежь, ломимся в эти двери как орда варваров, мы топчем в грязи их, именитых старых людей, не жалевших для нас своих жизней, своей крови! Так и сказал: «Мы не жалели для вас своих жизней, своей крови!..» Да, все это записано в протоколе, вот, пожалуйста, я не ослышался, мне не приснилось. «А тех, кто не сдается, вы сообща травите, предаете позору, выискиваете малейший повод, чтобы избавиться от нас, чтобы уже спокойно творить свои темные делишки…» Какие темные делишки мы творим? Мое поколение построило Братскую и Красноярскую ГЭС, покоряет Север и Сибирь, добывает в гиблых местах нефть, строит газопроводы в непроходимых лесах, железные дороги, создает космические корабли… Разве это «делишки», да еще и «темные»?.. Но допустим, что все это делает лучшая часть молодежи, Но ведь и все остальные не зря свой хлеб едят, они работают в таких вот колхозах и совхозах трактористами, шоферами, агрономами, да мало ли кем и где не работают люди двадцати, тридцати лет. Конечно, у нынешней молодежи не все в идеальном порядке, мы не испытали тяжести прошедшей войны, не испытали голода, детство наше было беззаботно и ясно, теплое и сытое. Но что из этого? Разве мы боимся работы, боимся трудностей? Да, молодежь нынче пошла умная, потому что все силы ее употребляются не на борьбу с голодом и холодом, а на учебу, потому что ведь, чтобы строить тот самый коммунизм, куда «распахнул» двери Казанков, надо слишком много знать, одной лопатой эту стройку не осилишь, нет, не осилишь…

Не знаю, насколько складно все это у меня сказалось на собрании, однако следом и у других развязались языки. Вспомнили ему и корову, и дом из липы, и напрасные поклепы на сельсовет, на райком, а та самая бойкая востроглазая и круглая, как репка, Фекла, которая налетела в поле на Бардасова, теперь с неменьшим пылом налетела и на Казанкова. Оказалось, что она заведует здешней фермой, на ферме работает жена Казанкова, и вот Фекла корит его, что на жену его стыдно смотреть, в одних рясках ходит, а ты, мол, все деньги у нее отымаешь! И вот вроде бы говорила-то она все вещи бытовые, домашние, но так яростно, что все высокие слова перед ее выступлением как-то поблекли. В самом деле, если от Казанкова «отказались» даже сыновья, то что тут и говорить!

Но вот чего я никак не мог дождаться: при всех обличениях ни один не сказал, не внес предложения исключить Казанкова из партии. Хотя я перед собранием и толковал об этом с бригадиром, но Яковлев как-то неопределенно поддакивал, а теперь и вовсе молчал, тупо склонив лысую голову. И как было не вспомнить мне Владимирова! Привычку сельских чувашей не выносить сор из избы, не ронять своих земляков в глазах посторонних, пусть даже этот земляк достоин самой суровой кары, Владимиров называет в шутку «хамыръялизмом», от слова хамыръялизм, то есть односельчане, земляки. Видно, это землячество и тут давало себя знать. Потеряв надежду дождаться решительного слова от бригадира, я стал весьма недвусмысленно поглядывать на Гордея Порфирьевича, и тот, конечно, понял меня, что я жду, но молчал. Выручила меня все та же Фекла. Когда я, потеряв всякое терпение, спросил, что же мы будем делать, какое примем решение, она бойко оттараторила:

– Да какое решение, выгнать, вот и все решение!

Других предложений не оказалось.

И вот я смотрю, как поднимаются руки в голосовании. Большинство – смело, без колебаний, но некоторые… еле-еле, будто через силу, опустив головы, точно боялись, что увидит Казанков. А тот и в самом деле держался молодцом, а уходя сказал:

– Все это мартышкин труд!

И всем нам было ясно, что не обойдется без очередной серии писем во все партийные инстанции, начнутся новые разбирательства, телефонные звонки, разные выяснения фактов. А факты? Ведь в тех инстанциях, куда напишет Казанков и где его еще могут не знать (хотя вряд ли осталось такое место), люди будут иметь дело только с отражением происшедшего, да и то с таким, какое будет в апелляции Казанкова. И первая мысль, которая возникает у тех людей, будет: обидели заслуженного человека, обидели. В самом деле, исключили человека из партии за непосещение партийных собраний, но человек-то ведь старый, больной, ему трудно ходить из своей деревни на центральную усадьбу, где проводятся партийные собрания. А новый секретарь молодой, скажут те люди, погорячился, поспешил, надо поправить… Разве бы я сам не подумал бы прежде всего именно так? А Казанков, конечно, не новичок, он поднаторел в составлении таких бумаг, он отлично знает, что, если в самой несуразной жалобе будет хоть один достоверный факт самой многолетней давности, его ни одна прокуратура не сможет обвинить в том, что он пишет неправду. Спросят: было? И волей-неволей мы, словно выпрашивая у Казанкова прощения, должны отвечать: да, было…

Но вот я сам не пойму: отчего это я в своих рассуждениях беру в расчет не трезвый подход, не трезвое решение вопроса, а все с поправкой на возможную мерзость? Может быть, я и в самом деле не прав? Может быть, мы поспешили с исключением Казанкова? Может быть, это и в самом деле достойнейший человек? Какой особый грех в том, что он продал корову и купил пишущую машинку? – любой человек волен распоряжаться своим имуществом по своему усмотрению. Жена, сыновья? – но кто наверняка может сказать, кто тут прав, а кто виноват? О, тура, тура!..[10] И на память мне приходит Красавцев: «Молодость, молодость…»

12

Надя пытается улыбнуться, но разве можно спрятать за улыбкой свои горькие разочарования?

– Значит, счастье наше такое…

– Я постараюсь перевести тебя в кабырскую школу, может, им нужен биолог. Я спрошу.

Надя усмехается – ирония, одна ирония, больше ничего.

– Какие места в середине учебного года.

Она права, и я это хорошо знаю. Но что же делать? В конце концов она может пожить и в Хыркасах, в нашем доме, да, у моей мамы.

– Разве я уже твоя жена? У меня и свой есть дом в Хыркасах.

– Но пойми, я не виноват, выбрали, что было делать… Я оправдываюсь, оправдываюсь как мальчишка, и мне самому противны свои оправдания: не виноват, выбрали!.. Как мальчишка.

10 О, боже!..

Мы стоим перед Надиным домом, света в окнах нет, должно быть, отец и мать ушли куда-то. А мой дом напротив, через дорогу. Но Надя не приглашает меня к себе, хотя и дождик накрапывает – мелкий и холодный. Она под зонтиком, и мне кажется, что она нарочно опускает его так низко – загораживается от меня, сердится. А что сердится? Ведь я не переменился, а Кабыр, если разобраться, ничем не хуже нашего райцентра…

– А сказать по правде, что ты находишь хорошего в своей партийной работе?

Вон оно что!

– Ладно бы не было специальности, – продолжает Надя ровным и спокойным голосом. – Неужто тебе так хочется разбирать все эти кляузные дела? Да и вообще. Люди работают, что-то делают, ну, коров доят, картошку копают, а твое дело какое?

– Знаешь, у нас есть такая песенка на мотив из индийского фильма «Бродяга»: «Инструктор я, инструктор я, никто нигде не ждет меня…»

– Перестань дурачиться, – резко обрывает меня Надя. – Я говорю вполне серьезно.

– Партийная работа, Надя, точно такая же, как и твоя, учительская. Только нам приходится иметь дело и с детьми, и с взрослыми, а это иногда бывает гораздо труднее, ведь не поставишь же пятидесятилетнему человеку двойку, не скажешь: приди завтра с родителями. Если ты любишь свою работу, почему же мне нельзя любить свою?

– Люби, конечно, люби, я не хочу мешать. По мне хоть…

Но она не договорила, она замолчала и отвернулась.

Вот так раз! Первый крупный разговор. Но меня-то уже зацепило за живое. Разве счастье наше только в квартире со всеми удобствами? Ну и черт с ней, чтоб она «сгорела», я же все равно не бездомный бродяга! Да, не бездомный! В конце концов, даже вот этот родительский дом – мой дом. Не дворец, да, не дворец, я не спорю, но дом, в котором я сам вырос, выросли и два мои брата и вполне может вырасти и мой сын. Почему бы ему не расти в этом отцовском доме? Да и не слишком ли мы, сельские интеллигенты, стали привередливыми в вопросах личных благ? Не забыли ли мы свое гражданское назначение?

Но Надя не намерена слушать мои лекции. Я могу их читать в кабырском клубе. К тому же ей холодно. И она нетерпеливо дергает зонтик. Она уходит.

– Надя, куда же ты? Подожди.

И она останавливается. Она даже говорит:

– Такие горе-патриоты, как ты, перевелись давно, и сейчас все это выглядит довольно глупо. Или ты валяешь дурака, или что-то скрываешь.

– Ничего я не скрываю и говорю вполне серьезно. Но я не думаю, чтобы ты говорила серьезно.

В ответ она только смеется, да, смеется, как смеются над простофилями, над необидчивыми простодушными детьми. Вот так.

– Ну что же, – говорю, – это хорошо, что ты сказала правду.

– Что, не по нутру правда?

– Нет, все это мне даже нравится, – говорю я и смеюсь, потому что надеюсь обратить наш разговор в шутку – ведь мы же не чужие друг другу люди, мы любим, мы не можем жить друг без друга. – Правда – это всегда хорошо…

– Мне пора, – говорит моя Надя и уходит. Да, уходит и не оглядывается. Я даже не успеваю ей сказать «до свидания», не успеваю. Догнать? Нет, надо остыть, а то в горячке можно наговорить и не такого. Да и может ли быть настоящая дружба без ссоры? Ведь это своего рода испытание на прочность, на верность, не так ли? Нетерпение – плохой помощник… Про нетерпеливых секретарь райкома Владимиров говорит, что у них «нервные центры подвешены к скользкому месту», а Геннадий Владимирович – один из самых умных и толковых людей, каких я пока узнал за свою жизнь. И как он прекрасно самые напряженные моменты в каких-нибудь важных и разговорах и дебатах сбивает шуткой, точным замечанием, и глядишь – неудовольствие погашено, «враги» уже смотрят друг на друга веселыми, миролюбивыми глазами. Но у меня, видно, не получается так ловко. А может быть, и не стоит во всем подражать Владимирову? Может быть, надо искать какие-то свои приемы вести разговор? Ведь вот тот же Бардасов, у него эти свои приемы есть, да, есть, а у меня вот их нет…

13

В Кабыр я ушел рано поутру, еще и не рассвело-то по-хорошему. Но я едва дождался и этого первого света.

Всю ночь я не сомкнул глаз, всю ночь продумал. Слова Нади не шли у меня из головы. То я принимал решение окончательно порвать с ней и находил для этого очень убедительные причины, и тогда даже ее признание в том, что она «шесть лет ждала», казалось всего лишь лукавством, да, всего лишь лукавством, – должно быть, думал я, ей просто не везло с парнями. Но стоило принять мне такое решение, как меня окатывало ужасом, самым отчаянным ужасом, и я начинал как бы выкарабкиваться из него, подыскивая уже другие и не менее убедительные приметы Надиной любви ко мне. Так меня и кидало из одной крайности в другую, из одной в другую. Какой уж тут сон! Я чувствовал, что мать тоже не спит. Мое нервное состояние передалось ей, как это всегда и раньше бывало. И чуть забрезжило, она поднялась, затопила печь, спеша, видно, испечь мне на дорогу пирогов. Я слышал, как затрещали дрова в печке, и тут немножко отвлекся от своих мыслей и, кажется, вздремнул даже, но не больше, чем на полчаса, потому что за окном чуть-чуть посветлело, а дрова в печке уже не трещали, прогорели. И меня точно пружиной подбросило. Первым делом я подлетел к окну и поглядел на дом за дорогой. Но нет, окна там были плотно занавешены. Неужели я ждал, что Надя сидит у окошка?! И досада на самого себя опять полоснула меня по сердцу. А тут еще мама. Я знаю, что она ждет не дождется нашей свадьбы, а прямо спросить не решается. Да если бы и решилась, что бы я ей ответил? Я хорошо вижу, что она удерживается от этого вопроса, и я с благодарной нежностью гляжу на ее маленькое сморщенное личико, на проворные сухие руки… Вот единственный на всем свете человек, на которого я могу безоглядно положиться, кто верит в меня, кто всегда поймет, кому всегда и всякий я дорог… Она спрашивает, как я живу в Кабыре, хорошо ли мне там, и я охотно отвечаю, я рассказываю про Бардасова, про Генку, про Казанкова тоже рассказываю, и мать согласно кивает головой. Но о Наде она так и не решается спросить. Вопрос было чуть не сорвался у нее, когда она провожала меня до ворот и так выразительно поглядела на дом за дорогой, но я поспешно отвернулся и зашагал прочь. А окна были все так же плотно занавешены, и занавеска не колыхнулась, нет, не колыхнулась, та, в угловом окне, возле которого стоит Надина кровать.

И чем ей не нравится моя работа?.. Видишь ты, в ее глазах я всего-навсего дурак-патриот, и даже если меня попросят быть пастухом, я не посмею отказаться… Допустим, нынче молодые не хотят жить с родителями, им хочется отдельных квартир, да не просто квартир, а со всеми этими пресловутыми удобствами, будь они неладны, но разве весь смысл жизни человеческой только в достижении этих благ состоит? Или эти блага необходимы для того, чтобы освободить человека от зависимости быта? Так, так… В этом что-то есть справедливое. Но в таком случае я, может, действительно ошибся, согласившись работать в Кабыре?.. Эта мысль меня сильно озадачила, и я даже остановился – уж не побежать ли обратно, не повиниться ли перед Надей? Так я постоял на лесной дороге, постоял, поглядел на опавшие мокрые деревья и пошел дальше. Нет, я никогда не собирался жить в городе, меня почему-то никогда не соблазняла эта мысль, я люблю деревенское житье, моя работа – здесь…

Как тихо и покойно в осеннем лесу! Только синичка пискнет да качнется веточка, будто сама по себе качнется, а приглядишься – это села на нее пичужка с палец, едва ее разглядишь. Вот и вся жизнь лесная, что эта пичужка. А дорога устлана багряными и желтыми листьями, что тебе ковром многоцветным спокойных тонов… И тишина лесная, и краски, и эти редкие трели крохотных птичек воспринимаются как-то болезненноостро, как после долгой разлуки. Но мало-помалу опять одолевают мысли о Наде, о своей работе. И зло, упрямо я говорю себе: «Разве настоящая любовь зависит от того, кто какую работу делает? И чем тебе не нравится моя работа? Пусть она трудная, но в конце концов не ты же, а я ее делаю!» Так я говорю, и мне самому удивительно, почему надо защищать, отстаивать очевидное? А если бы я сказал Наде о долге коммуниста? Что бы она ответила? И от одного предположения этого ответа – так, в общих чертах, – мне даже страшновато стало. Да, мне не совсем уж безразлично, как и где жить, но это второй вопрос, да, второй, потому что, если потребуется, я пойду работать хоть в пастухи, хоть куда, я никогда не буду искать местечка потеплее, полегче. И совсем не потому, чтобы доказать Наде или Казанкову, что вот я какой! Нет, я просто испытываю какую-то биологическую неприязнь ко всяким уловкам, в подноготной которых лежит мелкий, эгоистический расчет. И вдруг мне пришло в голову: Надя и Казанков, почему я их вроде бы как рядом поставил? Нет, нет, ничего у них нет общего, ничего нет, это случайно вышло, случайно. Просто я на нее нынче злой, вот и все. Мы не поняли друг друга, давно не виделись, и все так внезапно, вот и не смогли договориться. Но ей тоже не безразличен я, она обдумает многое за эту неделю, а в следующее воскресенье мы увидимся, и все встанет на свои места. Не может такого быть, чтобы из-за такой чепухи лопнула наша любовь, да, не может такого быть!.. Так я внушаю себе и с таким убеждением подхожу к Кабыру, и странно, при виде его я испытываю какое-то радостное нетерпение, шаг мой становится шире, и вот я уже чуть ли не бегу, да, чуть ли не бегу, словно в Кабыре кто-то ждет меня не дождется.

14

– Окончательные итоги подводить еще рано, это мы сделаем в феврале, но уже теперь могу доложить вам, что по основным показателям мы идем с опережением прошлогоднего уровня…

Бардасов говорил спокойно и сухо, и я все ждал, что он коснется и главной цели собрания, но нет, даже не вспомнил, виду не показал. И я понял: умный, хитрый Бардасов задает такой тон предстоящему разговору, такое направление, в котором было бы неуместно говорить о переходе с совхозных норм на трудодни. Ко всему прочему, он похвалил тюлеккасскую бригаду за отличную уборку картофеля, за инициативу с желудями, нашел лестные слова и для бригадира, и для многих из бригады (я уж потом понял, что это были особо рьяные борцы за трудодни). Обычно скупой на похвалу Бардасов сейчас был щедр необыкновенно. В таких же превосходных степенях он представил колхозному собранию и нашего экономиста Нину Федоровну Карликову, которая «лучше меня расскажет вам об экономическом состоянии нашего колхоза». Эти слова произвели впечатление, так что, когда Нина начала свою речь, слушали ее в глубокой тишине. Правда, речь ее была малопонятна. По крайней мере, для меня. Оказалось, в колхозе «Серп» за год очень выросли какие-то накладные расходы, а расход по заработной плате не соответствует уровню произведенной продукции. И все это в тысячах, в больших тысячах, так что мне сделалось даже как-то страшновато за Бардасова, за бухгалтера Михаила Петровича, за всю конторскую братию. Не знаю, научена она была Бардасовым, нет ли, но вот Нина сказала:

– Экономическое состояние хозяйства довольно зыбкое, банк не может выделить нам необходимых средств для самого неотложного капитального строительства, в том числе и детского комбината в Кабыре, так что в этих условиях переходить с одной системы оплаты на другую я считаю преждевременным. Кроме того, без развития производства колхоз не сможет гарантировать стабильность оплаты по трудодням.

И тут в зале зародился легкий шум. Подспудное его значение пока еще было непонятно, но шум нарастал, словно к отмелому берегу приближалась волна. И вот первый внятный голос:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю