Текст книги "Год - тринадцать месяцев (сборник)"
Автор книги: Анатолий Емельянов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 31 страниц)
Однако мысли мыслями, а план тоже нужен, чтобы не забыть чего, не пропустить в суете дней. С собраниями, правда, все ясно: одно в два месяца. С парткомами – тоже: два в месяц. За вопросами и проблемами, которые надо решать, ходить, слава богу, далеко не надо. Не надо ли?.. Конечно, разного рода хозяйственных проблем хоть пруд пруди, хоть по четыре раза в месяц собирайся, но будет ли заметный толк? Не подменит ли тогда партком и Бардасова с его правлением? А ведь Бардасов получше меня знает в этих вопросах толк. Конечно, в стороне стоять нельзя партийной организации, но жизнь колхоза, жизнь наших деревень не ограничивается ведь только хозяйственными проблемами! Ведь не сводится же все к картошке или молоку! Ведь та же самая картошка в конце концов зависит от того, как человек работает! А как он работает? От каких причин зависит работа человека? В чем секрет плохой и хорошей работы? В деньгах? Деньги, конечно, дело хорошее, но все ли от них зависит? Вот моя мать. Она разве из-за одних денег сейчас на работу выходит? И много ли надо нашему крестьянству денег? То есть сколько бы он хотел получать? Разумеется, чем больше, тем ему лучше, но только так называемые законные, свои. Чужие ему не нужны, уж это-то я знаю. И другое взять. Скажи ты ему: «Вот тебе лишняя десятка, но за десятку я буду орать на тебя, помыкать тобой, а ты должен терпеливо меня слушать и соглашаться». Я думаю, что в таком случае плюнет он на эту десятку, вот и все, не нужна она ему такой ценой, он хочет получать свои деньги достойно. И вот таким достойным путем он обеспечивает свою жизнь. А сверх того он вряд ли пожелает получить и лишний «недостойный» рубль! Не то время, да, за пятак никто перед тобой шапку ломать не станет. Значит, что же получается? Получается, значит, что деньги – это еще полсекрета хорошей работы. А другая половина секрета в чем же?.. Вот где соображать-то надо, товарищ секретарь, а не витать мыслями в небесах, витать дело нехитрое, но ты сообрази вперед, как оно пожизненному получается… А пожизненному получается так, что работа человека зависит от его настроения, от его расположения, от его душевных качеств столько же, сколько и от оплаты, а вот человека-то ты и не знаешь, товарищ секретарь. Вот тому же Карликову записал выговор, а кто он такой, что и почему, этого ты не знаешь! Не знаешь, а работы хорошей от него ждешь…
Легок, однако, на помине оказался Карликов, Сидор Федорович Карликов, начальник пожарной дружины колхоза «Серп». В новенькой фуфайке, в неизменных своих диагоналевых галифе, в офицерской фуражке с черным околышем. И кирзовые сапоги, которые кажутся непомерно великими, начищены до блеска.
– Салам, Александр Васильевич. – И тянет через стол руку.
– Салам, Сидор Федорович. Садись.
Садится на стул возле окна, снимает фуражку, достает расческу из кармашка (как у Бардасова, только у него расческа почему-то алюминиевая, как в парикмахерских), долго приглаживает волосики, прячет расческу, прежде обдув ее, а потом опять надевает фуражку. Конечно, в фуражке он выглядит гораздо солиднее.
Я, однако, чувствую, что разговор у него серьезный, вот он и собирается с духом.
– С чем пожаловал, Сидор Федорович? Взносы у тебя вроде бы уплачены…
– Взносы… По делу я…
Молчу, жду.
– Выговор вы мне дали… Ну вот я решил проверить, правильно это или нет.
– Проверил?
– Ну, полистал журнал «Партийная жизнь» за два года…
– И что там нашел?
– Да оно, конечно… Но как же так получается, Александр Васильевич? Ну, скажем, получил я выговор по партийной линии, сын там намудрил со счетчиком, а я, значит, получил… Но зачем правление-то еще удержало тридцать рублей? Счетчик-то, может, не работал всего три дня, а они удерживают тридцать рублей! И где тут справедливость, Александр Васильевич? И где закон? Александр Васильевич, как коммунист коммуниста прошу, поговори ты ради бога с Бардасовым, он тебя послушает!..
Я толкую ему, что наказывать штрафом за проделки со счетчиком постановило собрание, а все решения собрания в колхозе – это закон!
– Закон… – бурчит Карликов. – В армии и то за один проступок два наказания не дают…
– Но подумай сам, Сидор Федорович, все-таки неудобно как-то и нам, коммунистам. Ты, такой заметный в колхозе человек, и вдруг!
Он подозрительно косится на меня: не шучу ли я, не смеюсь ли над ним – «заметный»! Но нет, принял, кажется, серьезно, даже и плечиками подергал, посерьезнел лицом.
– Да, оно-то так, я понимаю…
Я спрашиваю, какая у него семья, – ведь для иной большой многодетной семьи тридцать рублей – это настоящий капитал. Но семья у Карликова, оказывается, всего три человека: он, жена и сын.
– Ну… еще племянница…
– Племянница? Кто же такая, что-то не слышал.
Он поднимает на меня невинные глазки.
– А как же, Нина, наш экономист, она ведь тоже Ка… Карликова.
Ах ты, мелкий врунишка!
Однако Сидор Федорович не спешит уходить. Он сидит и вздыхает все глубже и глубже и с таким страданием, что я невольно думаю, что это и в самом деле беднейший человек, что он по миру пойдет без тех тридцати рублей. И я уже хочу сказать: «Ладно, я поговорю с Бардасовым, может, скостит…» Но он опережает меня:
– Квартира как?
Вопрос звучит тихо, глухо и затаенно, – точно змея прошипела в кустах. Вот оно что! Вовсе не по случаю штрафа пришел он. Это как бы для затравки, а главное – вот это – квартира! Конечно, это отголосок их доверительных бесед с Красавцевым, не иначе. Недаром мне так явственно показалась знакомой интонация: «квартира как?» Вот прохвост! Мелкий каверзкик!.. Но я подавляю в себе волну раздражения и говорю безразлично:
– Ничего, очень хорошая квартира…
– Живете два холостяка?..
– Живем, что же делать.
– Вам-то, наверно, беспокойно с Графом, женщины к нему всякие ходят.
– Женщины? Ах, в самом деле, помню, была как-то с месяц тому назад Сухви-инге. Не знаете такую?
– Ну… – И Сидор Федорович вяло машет рукой, потом опять долго сидит молча, вздыхает тяжело. – Александр Васильевич, скажи мне, как коммунист коммуниста прошу, Граф не говорил с тобой насчет свадьбы?
– Вот об этом мы с ним не говорили.
Опять тяжело вздыхает мой Сидор Федорович. А я гляжу на него, на его фуражку, в которой он совсем утонул, и мне становится в самом деле жаль его. Как все переплелось в закоулках его сознания, каким рабом житейских мелочей сделался человек! «Партийную жизнь» за два года перебирать только за тем, чтобы выяснить, законно или незаконно ему вынесли выговор за воровство электроэнергии! И виноватым считает Графа, который обнаружил это воровство! И тут уже плетется паутина мелких интриг, сплетен, «женщины», квартира, и в этой липкой паутине теряется существо дела, первопричина. И если бы делалось это сознательно, с тонким расчетом, с точным знанием что хорошо и что плохо – сделал, мол, я погано, а вот таким образом я себя буду выгораживать! Так нет же, нет этой границы! Граф – плохой, потому что именно он обнаружил махинации, и чтобы опорочить Графа, идет в дело уже все, чего было и чего не было.
Правда, на сей раз тут приплелась еще Нина, и только эта ситуация поставила в тупик Сидора Федоровича. И он окончательно запутался в своей же собственной паутине, он чувствует, что у него уже нет сил выкарабкаться, он чувствует свое бессилие и вот пришел ко мне, «как коммунист к коммунисту»…
– Если квартира не понравится или там что… – говорит он с порога, – я вам другую найду. Вон Ирина Семеновна, учительница, на пенсии сейчас, одна живет. У нее чисто, спокойно вам будет, и старушка культурная, меня еще учила до четвертого класса…
– Хорошо, Сидор Федорович, я скажу вам, когда понадобится…
Квартира! Сколько людей мне уже об этом говорили: и Красавцев, и Люся, и вот Карликов!.. Может быть, и в самом деле перейти от Графа?.. Ведь одолеют коллективными усилиями, одолеют. Ты к ним, значит, с высокими мыслями, с идеями, а они к тебе «пожизненному». Ты ему о том, что нельзя воровать, а он тебе о «женщинах», которых, кстати, сам и придумал!.. Но тут я подумал: а Люся? – как будто сам себя ужалил. Ну и что – Люся, ну и что? Кому какое дело до Люси и до меня? Мы люди свободные пока, мы, может, поженимся!.. Ах ты, черт побери! Ладно, план нужно прикинуть, план работы парткома колхоза «Серп»! Вот как! Значит, собрание раз в два месяца, заседания парткома два раза в месяц…
– Да, – говорю, – войдите!
Но не слышит, что ли? Еще стучит. А чего стучать?
– Войдите! – кричу.
Дверь медленно отворяется, и в кабинет просовывается головой женщина лет пятидесяти пяти. Где-то я видел ее, однако этот платок цветастый с кистями, красный плащ, коричневые туфли на низком каблуке. Я едва узнал в этом наряде жену Казанкова. Оказывается, ей сказали, будто ее искал человек из района, но она была в лесу – «по желуди опять ездили», и вот она думает, может, что спросить хотел. А сама она пришла только потому, что уезжает к сыну в Казань на жительство.
– И не вернусь больше, пускай один помирает, кобель окаянный! За ум-то он, видать, так и не возьмется. Раньше, когда на разных работах был, купит, бывало, мешок муки и полгода попрекает, а как стал пенсию получать, говорит, что я на его пенсию живу! Ой-ей, не хочу больше слышать его упреки!.. Ведь все дни стучит на машинке, стучит и стучит, не знай, что стучит! Услышит от кого-нибудь какую сплетню и стучит. А люди часто надсмехаются над ним, что ни то да натреплют нарочно, а он и верит. А потом над ним и смеются!.. Какие тоже люди! – Она отвернулась, помяла конец платка, но, видимо, не решилась им утереть повлажневшие глаза.
– Значит, уезжаете? – спросил я.
– Уезжаю, совсем уезжаю к сыну, не могу больше терпеть, сил не стало никаких… Ведь за весь век дня не было, чтобы горя не приносил. В деревне-то знают, но вы человек новый, всего не знаете. Он ведь за всю жизнь вроде воды не принес, ни разочка по дрова не съездил, чурки не расколол. Чего только не перевидала с ним за тридцать-то лет! Троих детей вырастила, да без счету скидывала, чтобы лишних ртов не было, в больницу не хаживала – некогда было. А он даже пол не подметал, когда я плашмя лежала. Такой уж он человек: вдоль не переложит, что поперек лежит. А когда молодой был – и в войну, и после войны, как кобель, носился, а теперь вот он лучше всех, только другие беспутники!.. И детей-то ведь замучил: то не так да это не так, а когда учились, ни копейкой не помог, только я своих трудодней отрывала для них. Вот они от него и отказались, не хотят его отцом считать… Такой уж он, такой… – Тут она не стерпела, заплакала, слезы побежали по щекам ручьем.
Когда она мало-помалу успокоилась, я проводил ее до крыльца.
21
Улыбка, сияющая на лице Федора Петровича! Что-то невероятное, честное слово. Я еще никогда не видел, чтобы Федор Петрович, этот угрюмый, вечно чем-то озабоченный Федор Петрович, мой предшественник, бывший секретарь парткома колхоза «Серп», он же и учитель кабырской школы, улыбался так весело!
– У меня лекция готова! – сказал он, не переставая сиять. Но сначала, правда, он поинтересовался, как с лекциями обстоят дела, и я сказал, что никто еще не приготовил, хотя вот сроки уже подходят.
А вот у него, оказывается, готова, и он может ее прочитать. Ну и Федор Петрович! И поскольку ему не терпелось выйти на трибуну, мы наметили вечер ближайшей субботы и написали об этом афишу, тут же, не откладывая, и написали!
И вот он выходит на трибуну. Правда, народу собралось мало, но это обстоятельство не смутило лектора.
– Товарищи! В результате самоотверженного труда рабочего класса, колхозного крестьянства, советской интеллигенции экономика страны развивается ускоренными темпами. За первое полугодие текущего года сверх плана реализовано продукции на пять миллионов рублей!..
И как будто отворились шлюзы, полились неудержимым потоком, да не простые цифры, а все миллионы, миллионы, миллионы!.. И так вдохновенно, с таким пафосом! И так целый час. Нет, я не узнавал Федора Петровича. Да учитель ли это кабырской школы на трибуне в нашем клубе? Не работник ли Госплана СССР, приехавший к нам?..
Я сидел за столом на сцене и боялся поднять глаза в зал, хотя говорю, там народу было не густо, очень даже не густо. Но вот наконец поток цифр, в которые Федор Петрович предлагал вдуматься, прекратился. Я поднял голову. Оратор вытирал платком вспотевший лоб. Глаза его вдохновенно блестели.
– Может быть, будут вопросы? – робко спросил я.
К моему изумлению, в середине зала поднялся парень – я встречал, кажется, его в Кабыре, кто он такой?
– Скажите, – начал он. – Вот в Чебоксарах ставят ГЭС и одновременно строят большой тракторный завод. Правильно ли это?
Федор Петрович сказал: «Э-э…» – потом оглянулся на меня, и на лице его выступило беспомощное, жалкое выражение.
– Правильно, как же… – пробормотал он.
– Нет, неправильно! – выкрикнул парень. – ГЭС пусть делают в Чебоксарах, там Волга. Но зачем еще и завод туда городить? Почему все в одно место толкают? Почему бы и нам тракторный не строить где-нибудь в Канаше? Тут железная дорога есть, и люди есть! А то увешали все Чебоксары объявлениями: требуются, требуются! Что же, все должны съехаться в Чебоксары?
– У Канаша нет воды, а такому заводу нужно много воды, – сказал я.
– Надо – так нашли бы и воду! Ума нет, а не воды…
Парень махнул рукой и сел на место.
Я не мог оставить такое «замечание» без ответа и стал говорить о том, сколько заводов и различных предприятий построено и строится в Шумерле, Козловке, Алатыре, Вурнарах, что и тракторный завод в Чебоксарах – не последняя большая стройка в Чувашии, я уверен, будут и другие, не менее важные, а Федор Петрович как-то неприкаянно все стоял на трибуне, вытирал платком лицо, а в глазах его уже стыла тоска.
Наконец я спросил, есть ли еще вопросы. Вопросов больше не было. Но поскольку после лекции было объявлено кино, то никто не поднялся с места. Мало того, дверь отворилась, и в зал толпой повалил народ, торопясь занять места получше. Людям уже было не до нас, и мы с Федором Петровичем оделись за кулисами и через «служебный вход» вышли на улицу. Мой лектор молчал. Я понимаю, что после чрезмерного возбуждения у людей часто случается такое же чрезмерное разочарование, тоска и самое настоящее горе, хотя для него, кажется, и нет особых причин. Наверное, я сейчас должен был сказать Федору Петровичу какие-то теплые, похвальные слова, но что я мог сказать? Правду? Но правда о его лекции еще больше убьет его. Говорить же заведомую ложь я не могу, не умею и потому тоже молчу. Да, лекция плохая, скучная. Конечно, и кабырцам интересно знать, как обстоят дела в угольной или сталепрокатной промышленности, но ведь об этом надо говорить так, чтобы не было такого впечатления, будто эти тонны угля и километры проката делаются где-то на другой планете. Ведь они делаются на земле, в нашей стране, для нашей жизни, для нас, и задача лектора – найти такие слова, такие факты, чтобы эти все абстрактные цифры с шестью нулями сделались понятными, близкими.
Людей интересует и газопровод «Дружба», и нефть Тюмени, и КамАЗ, и БАМ, но только бы рассказать-то об этом нормальным, живым языком, пусть и коряво будет, нескладно, но пусть это будет слово живого человека, а не «говорящая газета». Почему бы, например, не начать с рассказа о том, что делается в Чувашии, а потом перейти на уголь и на сталь?..
Впрочем, легко мне рассуждать. А где Федор Петрович мог разыскать материалы хотя бы о промышленности Чувашии? Только что перебрать годовые комплекты республиканских газет. Но какой это труд, сколько для этого нужно времени, а где оно у него, учителя? Подготовка к урокам, сотни тетрадей, педсоветы, классные собрания, а дома – семья, хозяйство… Нет, нет, я должен быть благодарен ему даже за такую лекцию! Ведь выкроил же он время для того, чтобы проглядеть эти газеты, выбрать материал к теме, все это переписать в тетрадку, и как он радовался, как ликовал, совершив этот героический (для него!) труд! И сделал это первым! Должно быть, те мои горячие слова о долге сельской интеллигенции глубоко засели в его сердце, а иначе-то как объяснить? Да, я должен благодарить его за такую даже лекцию, ведь она не упала к нему с неба, и разве в этом нет правды? Разве для него самого именно в факте собственного усилия не заключается вся правда?! И вот он идет молча, он подавлен, опустошен тем явным невниманием, с которым слушали его, теперь он, может быть, лучше понимает, что лекция плоха, и приходит ему мысль, что зря все это, что никогда он больше не выйдет на трибуну, что черт с ним, с долгом интеллигенции… А я молчу. Нет, я не должен молчать, ведь я не покривлю душой, если признаю его труд… Так я внушил себе или понял, точно не могу сказать, улыбнулся, взял Федора Петровича за локоть.
– А что, Федор Петрович, ведь не плохо для первого раза!..
Вышло, однако, скованно, деревянно, прямо сказать, вышло, но Федор Петрович не заметил.
– Правда? – воскликнул, он, останавливаясь. – Вы не шутите?
Я уверил его, что не шучу, что в конце концов его лекция одним тем хороша, что первая, первая ласточка. Конечно, можно было бы взять несколько фактов своих, чувашских, но ничего, ничего!..
– Да, да, я сам понимаю, – оживился Федор Петрович, – но знаете ли… я думал…
– Но все можно поправить, ведь не последний же раз вы ее прочитали… Хорошо бы, например, к Октябрьским праздникам, а?
– Да, хорошо бы, я бы тогда учел, это верно!..
И когда мы уже прощались, он крепко пожал мне руку и с такой душевной искренностью сказал «спасибо», точно впервые в жизни услышал похвалу в свой адрес. А я, честно признаться, расчувствовался чуть ли не больше его, – такая сладкая спазма сдавила горло…
И вот я думаю: какая странная у меня должность, какая странная работа!.. Вроде бы нет у меня ни особых прав, ни строгих обязанностей, обозначенных каким-нибудь строгим расписанием, кроме разве обязанности содержать в полном порядке партийные документы, но в то же время мне словно бы поручено и далее в обязанность вменено неписаную отвечать за все, за каждое дело, за каждую человеческую душу. Правда, если колхоз «Серп» не выполнит плана по молоку, мне нагорит не меньше, чем Бардасову, но плана на состояние человеческой души нет, и если Федор Петрович триста шестьдесят пять дней в году будет угрюм, сердит и подавлен, с меня за это никто не спросит. А между тем… между тем не от этого ли именно состояния душ человеческих зависит и дело, то же молоко, и картошка, и лекция, и урок в школе?.. Да, странная должность…
22
И вот что еще открыл я для себя; мои же собственные мысли меняют меня. Нет, не внешне, разумеется, а в смысле суждений, в смысле точки зрения, которую я высказываю по поводу той или иной проблемы. А поскольку моя новая точка зрения не всегда совпадает с мнением другого человека, появляется вроде бы как неудовольствие уже моим действием, моим поступком. Правда, Бардасов не выразил неудовольствие, он сначала только изумился и так поглядел на меня, точно не узнал. Я, видите ли, впервые не согласился с ним!
Теперь-то, задним числом, я, мне кажется, хорошо понимаю всю глубину изумления председателя, понимаю весь ход его мыслей, которые заклубились в его голове, когда я сказал, что вопрос о премиях лучшим механизаторам, как и вообще лучшим колхозникам, и обсуждать-то много не стоит, их просто надо ввести в традицию. Случись такой разговор у нас один на один, Бардасов, наверное, воспринял бы его спокойно. Тут же было заседание правления, сидели все бригадиры, механики и некоторые из трактористов во главе с Вадимом Сынчуковым, сидел и Михаил Петрович, наш прижимистый главбух. И вот при всех я посягал на мнение самого Бардасова, посягал на его непререкаемый авторитет, о котором, мне кажется, в душе-то он очень сильно печется, сам, может быть, того не подозревая. Но тогда я вовсе не думал ни о его, ни о своем авторитете, я только думал о том, что поощрение хорошо поработавшего человека воодушевит, и он быстро вернет эту премию в десять, пятнадцать рублей, да и не только вернет, а стократно вернет!
Признаться, именно так я никогда раньше не думал. Может, и бродил где-то возле этого, но вот так определенно и точно не думал, до того разговора после лекции не думал. Вот, значит, какие последствия у всех этих праздных вроде бы мыслей!
А ведь почему разговор-то о премиях возник? Собрались мы рассмотреть итоги сельскохозяйственного года, пока, правда, предварительные. Докладывал Михаил Петрович. И при этом сиял, как начищенный самовар. Еще бы! Ведь колхоз «Серп» никогда не получал на своих полях по сто пудов зерна и по двести центнеров картофеля! И с такой благодарностью взглядывал на Бардасова, точно сам председатель взял и выложил ему эти сто пудов с гектара. А на прочих даже и не оглянулся, будто все эти люди (о себе я не говорю) сидят здесь так, между прочим, пришли полюбоваться на своего прекрасного Бардасова и не менее прекрасного главбуха. И не только я один почувствовал эту самую несуразицу. Поглядел на Сынчукова – сидит, как мрачная туча, нахмурился, желваки на скулах так и ходят. Бригадиры, правда, да и сами механизаторы не так бурно реагируют, на лицах больше равнодушия какого-то, тупое, знаете, такое равнодушие человека, которого не видят, не замечают, безнадежность какая-то, привычная безнадежность. И так мне стало досадно, что я едва дождался, когда закончит Михаил Петрович свой торжественный отчет. И выскочил, конечно, не стерпел.
– Конечно, Михаил Петрович имеет дело с цифрами, с итогами, но хотелось бы услышать и о том, кто пашет, кто сеет и убирает этот стопудовый урожай и как, почему этот урожай стал возможным на наших полях. Да, роль руководства колхоза большая, но к урожаю не последнее отношение имеют и механизаторы. Именно они работают на этих полях, они с утра до ночи трудятся в грохоте, в жаре и пыли!..
– Они за это получают большие деньги, – буркнул Бардасов.
– Деньга – это еще не весь свет в человеческой жизни…
– Правильно! – звонким голосом выкрикнул Вадим Сынчуков.
Короче говоря, выложил я свою «точку зрения». И когда выговорился, что-то вроде раскаяния шелохнулось в душе: не напрасно ли? Председатель – он и есть председатель, премии в его руках, как распорядится, так и будет, и не вношу ли я в его отношения с людьми ненужных трений?.. Но это так, тень, мимолетно. В своих словах я не раскаивался и не раскаиваюсь. Я только ждал возражений, и в первую очередь со стороны главбуха. Но, к моему удивлению и радости, Михаил Петрович промолчал. Мне даже показалось, что он одобряет меня, и если бы не мрачный вид Бардасова… Он выступал последним.
– Конечно, премии теперь в моде. Тринадцатую зарплату придумали, к праздникам в приказном порядке раздают деньги. Это хорошо, может, на заводах и в совхозах, но мы-то – колхоз! Это наше личное как бы хозяйство. Разве за работу на своей усадьбе вы получаете премии? Премия – это ваш урожай. Хорошо поработали на своем огороде, хорошо и получили, плохо работали – мало и собрали. Не так ли? А колхоз – это тоже наш общий, семейный, можно сказать, огород. И надо, чтобы каждый колхозник, как член этой общей семьи, хорошо работал без всяких премий. Премия – это тот самый трудодень и есть, на который мы перешли. А то, видишь ли, и трудодень дай, и премию дай! Не знаю, не знаю… Вот ты, Вадим, сколько мне докладных на своих механизаторов написал? Сколько браку в их работе насчитал? А теперь вот о премиях хлопочешь. Впрочем, если партийный секретарь считает это необходимым, если правление… я – что, смотрите, как бы не вышло боком.
– Не выйдет, Яков Иванович, не выйдет! – сказал Сынчуков. – Ведь это только так вроде бы красиво говорится – семья, а все-таки оно не семья, а колхоз.
Голосование подвело итоги нашим дебатам. Решили незначительным большинством премии механизаторам выдать и выделить на это дело двести рублей. И не деньгами премии выдавать, а подарками.
– Нет, не подарки тут нужны, комиссар, – сказал мне Бардасов, когда мы уже шли по улице вдвоем. – Надо что-то другое найти…
Я чувствовал, как обида на меня затаилась в его сердце.
– Все же не лучше ли будет, комиссар, если мы будем предварительно обсуждать такие заковыристые вопросы?..
С этим я согласился. Премии ведь во многих колхозах дают, вот я и заговорил, только потому…
– Ладно уж… с премией с этой, не в этом дело.
Да, теперь-то я понимаю, мне кажется, что и в самом деле причина не в тех несчастных двухстах рублях…
Но что я так расклеился? Пусть первая стычка с Бардасовым, но ведь они неизбежны, когда люди делают одно общее дело. Да и уж так ли вредны такие стычки? Главное, что не дать им мелочного хода, не раздуть из этого свару, не цепляться друг к другу со всякими придирками. Пусть Бардасов тайно печется о своем авторитете, но мое дело – понять эту тайну человеческой души и стараться, чтобы она не развилась в болезнь, не вредила общему делу. Да, странная должность…
И вот еще эта лекция. Надо успеть к сроку, который сам себе и определил. И Федор Петрович, поди, ждет: как-то сам прочитаешь, секретарь!.. И какое ему дело до того, что ты зашел в тупик в «вопросах любви и дружбы»! Надя, Люся… Николай Николаевич, гарнитур производства ГДР, квартира…
И Генка куда-то собирается, гладит через мокрую тряпку брюки, насвистывает. Никак, на танцульки? Ведь до вчерашнего дня он был яростный их противник. Видал, одеколоном поливает свою молодую лысинку.
– Ты, никак, на гулянку собрался?
– А что, Александр Васильевич, хватит нам с вами холостяковать, я так думаю!..
– Что, нашел нецелованную?
Хохочет. Хохочет во все радостное горло!
– Она кто же такая? Из Кабыра?
– Из чужой деревни я уже брал, здесь надо поискать.
– Да ведь дождь на улице…
– Если любит, выйдет. Привет!
И уходит мой Граф.
«Если любит…» Да, все дело в том, если любит…
И вот я пишу: «Любовь каждого человека невозможно измерить никакой мерой, каждый понимает это чувство по-своему, видит ее по-своему. Эта мера зависит от его мыслей, от интересов. И если между молодыми людьми есть согласие – искреннее согласие, то они счастливы, им доставляет радость видеть друг в друге единомышленника, человека, который поймет тебя с полуслова. И тогда хочется, чтобы этот человек был с тобой рядом каждый день, каждую минуту…»
А за окном идет снег! Вот так! Ведь только что вроде бы шел дождь, я даже изрядно промок, когда бежал домой, и вот – снег! Большие хлопья, как бабочки-белянки, кружатся под фонарем, кружатся и не падают вроде бы на землю, а земля-то уже белая.
Вот и зима…
Часть вторая
1
По улице, по белой улице возле палисадника пробита уже тропочка, но к нашему дому – ни следочка, а на кольце калитки налип снег. Словно и в доме никто не живет. И я даже пугаюсь в первую минуту: не случилось ли что с мамой? Но нет: на ступеньках крыльца, среди пухлого снега – следы маминых чесанок! Ходила к корове и даже выпустила ее на волю, вот стоит, лениво подбирает со снега клочки сена. Странная у нас, однако, корова: длинноногая, как лось, круглопузая, как лошадь. Но мать вырастила ее с теленка и любит, хотя молоком она нас не очень-то балует…
А мама и в самом деле вроде как прихворнула, хотя и не сознается в этом. Не так оживилась, как в прежние мои приходы домой, не так радостно сияют глаза.
– Печку истопила, прилегла… Холод нынче какой, а я вот лежу и думаю: мерзнет мой Санька без зимнего-то пальто, простудился. Сама уж думала идти к тебе нести валенки да пальто, а ты вот пришел!..
– Да ты-то сама не простудилась ли, мама?
– Нет, Санькка, нет, так чего-то, может, угорела, голова маленько кружится, да все прошло теперь.
– Лежи, лежи, не вставай!
– Покормлю тебя сначала, не ел ведь ты.
Я уже знаю, что прежде всего мама подаст мне – турых[13]. Турых с домашним хлебом маминой выпечки – это «моя еда», и об этом мама знает с моего детства.
Она варит турых в печи. Молоко томится в жару до тех пор, пока на дне котла не пригорит. А потом – закваска. Тут нет ничего таинственного, часто закваску делаю я сам: пустить в стакан холодного топленого молока ложку водки, и все. Через сутки турых готов. Надо будет 13 Турых – здесь: варенец.
как-нибудь не полениться и принести в Кабыр, угостить Генку.
Пока я ем, мама опять заводит разговор о своем одиноком житье-бытье, и я уж знаю, к чему он сведется – к снохе и к тому, что, пока она «ходить может», вырастила бы внуков. Так оно и есть! Я, по обыкновению, отшучиваюсь:
– Со снохой, анне, не столько радости, сколько горя.
– Что ж поделаешь, Санюк, где горе, там и радость бывает, жизнь большая, Санюк, как ее без горя проживешь…
– Да я, анне, не против, но, сама видишь, увели твою сноху в Чебоксары.
Мать вздыхает тяжело.
– Видно, бог не записал спать в одной постели, Сашок. Да я-то, старая, думаю, что найдется и та, что богом записана, только бы скорей отыскалась, я бы вырастила внуков, пока ходить могу…
И сам не знаю, отчего вдруг по сердцу полоснула мысль о Наде! И мне хочется спросить, не слыхала ли она, как Надя живет со своим Николаем Николаевичем, не приезжали ли они опять на «железном коне» в Хыркасы? Но мать вдруг сама заводит этот разговор. Оказывается, с Иваном Николаевичем происходит г:то-то странное: старик начал попивать кырчаму! С чего бы это? И все что-то зятя поминает худым словом. Нет, она сама не слышала, да вот люди говорят.
– Люди и набрешут, недорого возьмут, – говорю я, а самому с какой-то мстительной радостью хочется, чтобы мама продолжала рассказывать, о чем «люди говорят». Но нет, она умолкает, словно устыдившись пересказывать мне деревенские сплетни.
Однако мне и того достаточно – все во мне взбудоражилось. Я не нахожу себе места. Сел было за стол, взял книжки, начал опять читать Фридриха Энгельса, а в голову лезут совершенно посторонние мысли. Пошел помогать маме рубить капусту, но тяпка тупая, я точу тяпку, а сам думаю о Наде. И жалко мне ее отчего-то, но в то же время и сверлит в мозгу: «Так тебе, так тебе!..» А что – так, и сам не пойму.
И вдруг вваливается к нам Иван Николаевич собственной персоной. Не помню я, чтобы он к нам захаживал, особенно последнее время, а тут – вот он, да еще заметно навеселе. Впрочем, это заметно и по его речи. Бывало, когда он выпьет по какому-нибудь праздничному случаю, язык у него развязывается, он говорит без передышки, да так, что и понять трудно: все с присказками да стихами.
– Марья-аппе[14], жива ли? Меня в гости не ждала ли?
Мама, сердито повозив на шестке чугуны, роняет:
– Проходи, садись.
Однако я не слышу в ее голосе непримиримой враждебности к «кроту»!
Я сижу в передней комнате, не вижу Ивана Николаевича, но мне нетрудно представить его: огненно-рыжие лохматые волосы, рыжие мокрые усы висят как-то особенно печально, когда он бывает пьян, так что как бы он 14 Аппе – сестра.