355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Емельянов » Год - тринадцать месяцев (сборник) » Текст книги (страница 20)
Год - тринадцать месяцев (сборник)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:11

Текст книги "Год - тринадцать месяцев (сборник)"


Автор книги: Анатолий Емельянов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 31 страниц)

«Петя, милый!..»

– Кто такой Петя?

– Ее школьный товарищ, первая, так сказать, любовь. – И Генкино лицо искажается мучительной, болезненной гримасой.

Читаю дальше: «Уже полгода нет от тебя ни весточки. Где ты? Что с тобой? И знаешь ли ты, какую я здесь выкинула глупость? Вышла замуж. В нашу деревню приехали электрики проводить свет. Вот я и познакомилась с одним парнем. Сначала он мне каким-то смешным показался. Длинный, как жердь, молодой, а уже лысый, хотя на лицо и симпатичный. Он много читает книг, с ним легко разговаривать, интересно спорить, и он показался мне очень умным человеком. Я полюбила его как-то вдруг, каким-то непонятным порывом. Да что я, девчонка! Даже мой отец полюбил его как родного сына. Конечно, я рассказала ему все честно и о тебе, про все, что у нас с тобой было, ведь я обманывать не умею. Увидел бы ты, как он мучительно переживал. И я впервые стала винить себя и обозлилась на тебя. Зачем я верила, глупая, твоим словам…

Сейчас я живу в Кабыре. Мать моего мужа умерла три месяца назад, и мы живем одни. Изба просторная, что тебе клуб. Мне сначала тут очень понравилось, а теперь этот дом мне опостылел. Мой муж работает электриком, ездит по району, дома бывает один раз в неделю, и я сижу одна в четырех стенах, как в тюрьме. На работу я не устроилась, здесь нет места ни в клубе, ни в библиотеке. Ездила даже в райком комсомола, а они только разводят руками и говорят: «Подожди». Но сколько ждать и чего? Целыми днями читаю книжки и уже одурела от чтения, все противно стало. Такая скучища, хоть вешайся. И зачем я вышла замуж? Он там носится по белому свету, а я здесь сижу, как собака, дом стерегу. Неужели это и есть супружеское счастье?

Петя! Никогда не женись, если будешь так содержать жену – она от тебя сбежит. Ты еще на заводе работаешь? Когда пойдешь в отпуск? Приедешь ли в Сявалкасы? Напиши мне на старый адрес. Всего тебе хорошего, Петя. Будь счастлив. Люся».

Я сложил листок, сунул его в конверт и протянул Генке. Он взял письмо брезгливо, как жабу какую, бросил на стол.

Я чувствовал, что Граф ждет от меня каких-то слов, но что я мог сказать? Партийным работникам часто приходится вникать в разные семейные неурядицы, но в нашем райкоме, я знаю, только один Красавцев разбирает эти вопросы с какой-то страстью, с удовольствием, влезает в семейные драмы, как ледокол во льды, быстро выясняет правых и виноватых, дает советы, выносит решения. И вроде бы скандал утихает на какое-то время, все тихо-мирно, как вдруг разражается с новой силой. Но Красавцев уже потерял всякий интерес к этой семейной драме, она уже его не касается, он уехал читать лекцию «О любви и дружбе». И будь сейчас на моем месте Красавцев, он бы немедленно рассудил, кто прав, кто виноват, а я вот молчу. Мало того, я начинаю волноваться, потому что мелькнуло вдруг в голове: «Что бы ты сделал, если бы твоя Надя написала такое письмо?» И как-то мучительно сжимается все в груди.

– А как попало письмо к тебе?

– Случайно. Однажды мастер попросил пособие по электротехнике, а я вспомнил уже по дороге. Ну, пришлось вернуться. Люся сама и подала мне книжку, да еще в газетку завернула. Машина наша уже ждала меня на дороге, шофер сигналил. Я побежал, но будто кто меня дернул – обернулся. Люся стоит у ворот, за горло себя тискает, и такая бледная. «Что, кричу, с тобой?» Она только махнула так рукой и ушла. Конечно, я ничего не понял, а когда мастер мне письмо отдал, а я прочитал – конверт-то был еще не подписан, я все понял. Что делать? Побежал к мастеру отпуск просить. Ни в какую. Электриков не хватает, работа срочная. Тогда я заявление написал, мастеру отдал и в тот же вечер двинул в Кабыр пешком. Всю ночь топал. Было время подумать, правда? Только все ни к чему оказалось. Пришел, на крыльцо вскочил, а на дверях замок висит. Ключ из-под порога достал, а у самого руки трясутся. А тут еще индюки голодные налетели. Наподдавал я им, разогнал, вошел в дом, а на столе записочка белеет. Я уж понял, что там написано. «Давай, Гена, забудем, как мы жили вместе, забудем навсегда». Вот и все…

Генка помолчал, побарабанил пальцами по столу, искоса взглянул на конверт.

– С того самого утра я прямо-таки ненавижу всех баб на свете. – Он криво ухмыльнулся. – Жди меня, и я вернусь!.. Как бы не так! В сытой жизни ждать, оказывается, труднее, тут другие правила. Или не так?

Я пожал плечами. Надя, моя Надя стояла у меня перед глазами. Что она сейчас делает? Нужно сегодня же написать ей письмо…

– …да чего ждать, если есть в запасе всякие Пети, Васи, Коли, которые испортили их еще в десятом классе! Какие тут могут быть понятия о чести, о супружеской верности! Ты к ней с самым чистым сердцем, а у нее в душе какие-то змеиные помыслы. И это в восемнадцать лет! Нет, просто какая-то жуть берет, честное слово.

– Ты все преувеличиваешь, Гена, – сказал я. – Все не так просто…

– Да что там! Где искренние чувства, где настоящая любовь себя отстаивает и борется с пошлостью, там действительно все не так просто, но зато прекрасно. А где одна похоть, там элементарная мерзость, вот и все. И если эта похоть выдается за любовь, так это просто невежество, какой-то кошачий уровень интеллекта, вот и все. И ведь никто не научит этих юнцов ничему! Дважды два – этому учат, а вот что красиво и что безобразно – этому нет, не учат. Да и кто будет учить? Вот где настоящая сложность – учить некому! За основу взят какой-то ложный гуманизм по отношению к женщине. Слабый, дескать, пол, материнство и все такое прочее, и вот извольте падать на колени. А ей самой наплевать на то, что она жена, мать, что от нее в первую очередь зависит семья. Вот этому никто ее не учит, никто! Да что тут толковать. Сейчас женщина везде права: в любом месткоме, райкоме, суде. Теперь ведь начался век мужской вины. Не виноват только развратник, самец какой-нибудь.

Ну, это уж чересчур, чересчур. Я не могу с этим согласиться, нет, и я пытаюсь перевести разговор на конкретный случай, я доказываю, что женщины ни в чем не хуже мужчин, что они способны и ждать, и страдать во имя любви, за любимого человека, способны стойко разделять с ним любые житейские трудности. Но я вижу, что Генка не слушает меня, он потерял всякий интерес к разговору, вздыхает и глядит в черное окно, потому что ведь уже ночь. Тут я вспоминаю, что так и не сумел написать письмо Наде, и решаю, что напишу завтра утром, да, обязательно утром напишу, встану пораньше и напишу.

Но я долго не могу уснуть. Я закрываю глаза и лежу так, но сна нет. Мне отчего-то опять вспоминается Красавцев, его лекция «О дружбе и любви», какая она гладкая, красивая, как в книгах, а в жизни вон как все бывает: запутанно, противоречиво. И как прав Генка, думаю я, что молодежь мало учат культуре чувств, культуре поступков, терпимости во взаимоотношениях во имя любви, любимого человека… А в Кабыре много молодежи, и вот как бы хорошо было поговорить с ними обо всем этом!.. И, уже засыпая, я вижу себя в переполненном каком-то зале, я говорю какие-то верные, точные, давно ожидаемые слова о том, что такое любовь, но сам я этих слов почему-то не слышу…

7

– Если ты хочешь меня спросить, с чего и откуда тебе начать, то я скажу: начинай с Тюлеккасов. Пока мы их не отвернем от трудодней, за решение общего собрания я не ручаюсь.

Так сказал мне утром Бардасов. И вот я туда шагаю. Я вовсе не жалею, что отказался от тарантаса. Я даже не сел в самосвал, который ехал в Тюлеккасы за картошкой. Мне надо кое о чем подумать. Нет, я не сомневаюсь, что лучше, что выгоднее для колхоза. Тут мне все ясно. Но какими словами все это сказать тем женщинам, которые так яростно отстаивали свои интересы в лучшем заработке не завтра, а только сегодня? Вот в чем вопрос. И честно признаться, я не очень тороплюсь в Тюлеккасы. Ну и названьице у деревни! Тюлек – это тишина, покой, и можно подумать, что в деревне живут тихие, спокойные люди – тюлеккасинцы. Как бы не так! Теперь-то я знаю, что недаром они считают себя потомками пугачевцев. Наверное, во всяких спорных делах они даже и подогревают себя этими легендами, иначе откуда взяться такой устойчивой дерзости?

И как их «отвернуть» от трудодней?

И как бы я сам, окажись на месте той горластой красавицы Хвеклы, заговорил с председателем? Много ли Думал бы о тех «двести тысячах свободных денег» в колхозе? Я бы считал, что это забота Бардасова, на то его и председателем выбрали, за то он и зарплату получает, а что сумел капитал колхозный скопить, за то ему спасибо, за то мы его еще на один срок председателем оставим. Но чтобы мне понятнее и ближе была вся эта бухгалтерия, ты и к моей зарплате прибавляй, ведь в конце концов колхозные капиталы не с неба падают, а нашим трудом растут. А старым житьем ты меня, Бардасов, не тычь, когда военная беда была у всей страны, я слова не говорила, за просто так работала от темна до темна, да и потом не один год одной надеждой сыта была, про это я не вспоминаю, за те труды свои никого не корю и не попрекаю, потому как понимаю, куда шли труды мои. Но вот теперь-то они куда идут? В какую прорву? До каких пор нам еще ужиматься да копейку считать? Или ты, председатель, и в самом деле плохой хозяин трудам нашим, если мы у тебя как попрошайки нищие ходим, дай, дай, пальтуху ребятенку не на что купить к школе! Знать, в самом деле плохой, если за столько-то лет мы у тебя не можем из нужды выбраться – ведь не в лапти же нам обуться, не холщовые рубахи носить заради того, чтобы ты в лаковых штиблетах щеголял да на машинке по дорогам раскатывал со своим ординарцем Карликовым… Ты, может, скажешь в справедливое свое оправдание, что тоже работаешь и переживаешь? Знать, худо работаешь, не умеешь председательское дело править, иди с нами в поле картошку копать, а на твое место, может, поумнее человек найдется, будет беречь труды наши и о наших нуждах радеть, так вот, товарищ председатель, а других мнений у нас нету…

«Стоп, секретарь! – сказал я тут сам себе. – Так и заиграться можно, так нельзя».

Но почему нельзя? Ведь это только одна точка зрения, а не игра. Существует другая, такая же равноправная точка зрения на колхозные дела, вот и все. И моя забота – не забывать о них, иначе… иначе… Я не знал, что будет, если я встану на сторону мнения тюлеккасинцев или мнения Бардасова, потому что прав и председатель в своем стремлении еще больше укрепить колхозные капиталы. Ведь что такое двести тысяч для колхоза? Это все равно что двадцать рублей для одного человека, тем более по теперешним потребностям в технике, в строительстве, – смешно, в самом деле, строить сейчас из бревнышек ферму, где все будет делаться вручную, как это было в обычае еще лет десять назад. Уж если строить, так надо строить ферму с полной механизацией всех работ, и для такого строительства вряд ли хватит этих двухсот тысяч. «А зачем ее строить? – может сказать Фекла. – И старая больно хороша, сколько работали, и еще поработаем». Да, ради победы в споре за трудодни она может так сказать, она даже может и еще не один год работать на старой ферме, ведь она привыкла уже к ней. Но будет ли работать на такой ферме ее дочь или любая другая девушка? Нет, не будет. Но думает ли так конкретно о будущем своего колхоза «Серп» Фекла? Нет, не думает, ей просто и думать-то некогда, у нее своих забот много. Конечно, она будет довольна, если в колхозе построят новую ферму, но она будет рада вдвойне, если ее построят не в ущерб ее нуждам, ее заработкам. Но как это можно сделать? «А это уж ваша печаль!» И вот председатель оказывается как бы между двух огней. С одной стороны – справедливые претензии колхозников, и если их не удовлетворишь, не жди хорошей работы. С другой стороны – государственный план, который ты должен воспринимать как закон, а это в основном молоко и мясо, самое трудоемкое, самое сложное дело, но оно пока, к сожалению, не дает прибылей, потому что состояние животноводства в наших колхозах оставляет желать лучшего. Это я знаю уже как зоотехник. Причин тут много. Во-первых, кормовая база. На наших бедных и неустроенных землях нельзя получать высоких урожаев. А раз нет кормов, нет молока, нет мяса. Но, допустим, завтра будут корма, но молока и мяса по-прежнему не будет, пока колхозы не займутся племенной работой. Пока в колхозах не будет племенных молочных и мясных стад, до тех пор будет просто перевод кормов, вот и все. А чтобы колхозу переменить стадо, нужно не год, не два, а лет пять, не меньше. Вот какой получается замкнутый круг. Но согласна ли Фекла ждать пять лет? И где у Бардасова гарантия, что именно пять, а не шесть, не десять? Нет у него такой гарантии. Да и чего ждать? Разве все это само собой упадет с неба? Вот и вынужден он на свой страх и риск искать такие «статьи дохода», которые бы давали прибыль сегодня, а не через год. Да и не один Бардасов только благодаря своему личному проворству, расчетливости и нюху на спрос создает эти «свободные деньги» колхозу. В колхозе «Гвардеец», например, наловчились выращивать прекрасный лук, и хотя колхоз считается молочным, но главная статья доходов – это лук. Другой колхоз «Знамя Октября» сколачивает свои капиталы продажей семян клевера – по двенадцать рублей за килограмм! Государство продает по шесть-семь рублей, однако в этот чувашский колхоз за семенами клевера приезжают даже из Ленинградской области. А в «Серпе» моем и того лучше – семена свеклы! И участок-то всего гектаров в десять, а вот, пожалуйста – создает колхозу капитал! Эта тихая слава кабырских семян так распространилась, что Бардасов продает их по цене в три раза выше государственной. Да ведь не то чтобы предлагал, нет, сами просят, сами и цену достойную предлагают. Вот ведь какое дело!..

Но как эту всю механику объяснить Фекле? Ведь государство планирует нам не семена свеклы, а мясо и молоко. Но чтобы в конце концов было у нас в достатке мясо и молоко и давало прибыль, надо выращивать незапланированные семена свеклы, а уж на эти деньги покупать удобрения для полей, технику, строить фермы, обновлять стадо. И при всем при этом надо, чтобы и Фекла трудилась на поле не безразлично, не кое-как, но чтобы старалась. Но только за одно доброе слово она не будет стараться, нет, не будет, она уже сыта нашими добрыми словами, да, сыта. А если она возьмет да и махнет рукой на все наши планы, на все эти семена и на «свободные деньги»?

А вон уже и Тюлеккасы… В поле, где вчера еще убирали картошку, где дымились костры, никого уже нет, пусто, просторно, и только черные грачи вразвалку бродят по вскопанной земле, и клювы их белеют на солнце, как кости…

Теперь мне придется искать бригадира, поговорить сначала с ним один на один. Начну я, как водится, с того, сколько убрали, да сколько выходит картошки с гектара, да сколько еще осталось убирать. Конечно, если у него возникнет какая-нибудь претензия – плохо вывозят, к примеру, картошку, а им хранить негде, я не смогу решить ее, но пообещаю поговорить с Бардасовым. Когда мы об этом потолкуем, я начну речь о настроении в Тюлеккасах, о трудоднях. Он пожмет плечами и скажет: «Я-то что, как ведь народ…»

Так, бригадир. Кого я еще знаю в этой деревне? Гордея Порфирьевича Сергеева, секретаря тюлеккасинской парторганизации в десять человек. Ему семьдесят два года, а партийный стаж его пятьдесят лет. Это человек очень известный, в свое время руководил районом, а уже в пенсионном возрасте работал председателем колхоза. Когда он выходил на пенсию, ему предоставляли хорошую квартиру в Чебоксарах, но он отказался, и вот живет в своих родных Тюлеккасах, да и не просто живет, а работает секретарем, да вот сейчас еще и временно исполняет обязанности председателя сельсовета. Честно говоря, я очень надеюсь в своем предприятии на Гордея Порфирьевича, ведь у него такой авторитет в деревне.

Вот и все, кроме них, я никого и не знаю в Тюлеккасах. Да, есть еще тот самый Казанков, жалобщик, который продал корову для того, чтобы купить пишущую машинку. Но какая у меня может быть надежда на Казанкова?! Для изощренного в этих делах ума тут может быть даже прекрасная пища для очередной его петиции…

В самой деревне тоже тихо. По солнечной улице под облетающими ветлами бродят куры, перекликаются горластые петухи, и сколько я ни озираюсь, нигде не вижу людей. Так я иду по дороге. Но вот на рубленом маленьком доме вижу: «Колхоз «Серп». Контора тюлеккасинской бригады». И это мне как привет, как улыбка, и я уже знаю, что мне делать, что говорить. Я даже могу сказать бригадиру, чтобы он послал за той самой Феклой, а пока ее нет, выспрошу все о ней: как работает, большая ли семья, где работает муж и кто он. Ведь когда все знаешь о человеке, с ним легче говорить, легче найти подход к нему.

И вот я бодро вбегаю на крыльцо, каблуки мои смело стукают по чистым половицам сеней, и я широко распахиваю дверь перед собой. А в конторе никого нет. Да, никого нет. Я стою посреди избы, разочарованно и с неудовольствием гляжу на пустой бригадирский стол с телефоном, я даже заглядываю за печку, но там только стоит связка флагов, которые, должно быть, вывешивают в деревне по праздникам. На бревенчатой желтой стене портреты Куйбышева и Фридриха Энгельса, на маленьком столике в уголке газеты и брошюрки, – все как полагается, отмечаю я про себя.

Наконец я сажусь на бригадирский стул, кладу руку на телефон, словно собираюсь куда-то звонить, но звонить мне некуда. Куйбышев с Фридрихом Энгельсом глядят на меня со стены и как будто улыбаются. Да, конечно, надо что-то делать, а то можно так просидеть здесь до вечера и никого не дождаться. А Гордей Порфирьевич дома, иначе где же еще быть старому человеку?

Так я рассудил, но оказалось, что и его нет.

– С утра еще уехал за желудями, – ответила мне по-русски женщина лет шестидесяти. – На шести подводах отправились.

Для свиней, догадался я и спросил, много ли они держат свиней.

– Мы свиней не держим, да и не заставишь Гордея Порфирьевича на свое хозяйство работать. Куры только у нас да коза, вот и вся скотина, – посетовала женщина, но глубокого осуждения в ее голосе не было.

– Значит, и бригадир уехал?

– И он поехал, да всех-то их человек двадцать набралось с ребятишками. А вы, чай, не из района будете?

Я назвал себя.

– Поминал вас Гордей Порфирьевич, поминал. – Тут она стала приглашать меня в дом попить чайку.

– Спасибо, – сказал я, – в другой уж раз обязательно, – И спросил, где живет Казанков.

– Казанков-то? – Она с любопытным прищуром поглядела на меня. – Да вот по нашему порядку седьмой дом будет. – Никак, опять жалоба какая-нибудь? – И она скорбно покачала головой.

– Нет, просто хочу познакомиться.

– А, вон как! Ну, познакомься, познакомься!..

Она провожает меня до калитки, и я иду и считаю дома под высокими желтыми березами и ветлами. Вот и седьмой дом. Странный дом. Срублен почему-то из липы, бревна почернели, местами даже размочалились. Никогда не видел домов из липы. Обналичка на трех окнах висит как-то косо. И я даже подумал, что я обсчитался и здесь живет какая-нибудь вдовая старуха. Но тут за окном защелкала машинка. Нет, все верно: «Продал корову и купил печатную машинку». Тогда я и не совсем поверил в эту нелепость, но когда изба из липы, на дворе трава некошеная, сени без потолка, когда в крестьянском доме нет даже намека на сельский образ жизни, тогда и пишущая машинка вроде бы делается уместной – причуды одного порядка, хотя и не совсем невинные. Понаслышке-то я знал породу всем недовольных стариков, которым кажется, что во времена их молодости все было не так, как теперь, что мы, молодые, позабыли все их завоевания, все принципы, которые они утверждали не жалея своих жизней. Но мне кажется такая точка зрения какой-то старческой болезнью, очень притом обычной, а если и бывает в этом брюзжании доля истины, то, скорей, в доморощенно-теоретическом плане. Но ведь жизнь и реальные проблемы дня редко совпадают с подобной теорией. И таких болезненно-трагических стариков как-то жалко, если, конечно, они не встревают в твои дела и не мешают работать своими нравоучениями и кляузами. Но вот этот другой, этот активный старик, желчный и злой, – именно таким он мне сразу и кажется, когда я вижу его склонившимся над машинкой, точно какая хищная птица: узкие вздернутые плечи, лысый плоский затылок, дужки очков за оттопыренными ушами. Он довольно проворно долбит крючковатыми пальцами на машинке и не слышит, как я вхожу, как окликаю его:

– Тимофей Иваныч, можно к вам? – Так что мне приходится повторить громче.

Казанков как-то вздрагивает, пальцы его, поднятые для удара по клавишам, застывают, и медленно, точно боясь спугнуть меня, медленно поворачивает голову.

– Здравствуйте, – говорю я.

Он молча выкручивает из машинки листок, убирает со стола все бумаги.

– Проходите, – роняет он сухо и угрюмо.

Но этот холодный прием меня почему-то веселит, я смело иду вперед, протягиваю Казанкову руку, называю себя и сажусь без приглашения к столу на табуретку.

Казанков медленным движением снимает очки и просто впивается в меня глазами.

– Значит, это вы и есть новый парторг? – Вопрос звучит по-прокурорски как-то, но я улыбаюсь и киваю головой. Казанков, однако, неотрывно смотрит мне прямо в глаза и молчит.

– Вот решил зайти, – говорю я. – Как здоровье?

Кривая усмешка в ответ.

– Если не доконает райком, еще потяну.

– Сколько вам лет, Тимофей Иваныч?

– Годы тут ни при чем. Если не доконает райком, я сказал.

– Я подумал, что вы часто болеете…

– Мои морщины не от болезней, – жестко замечает он.

– Но в прошлом году вы были всего на одном партсобрании, в этом – на двух, вот я и подумал…

– Эти ваши партсобрания меня скорее в гроб вгонят, чем все районные прохвосты.

– Почему вы так думаете?

– Потому что ваша пустая болтовня для меня, старого партийца, хуже яда.

– Иногда мы говорим и дело, – ствечаю я со снисходительной улыбкой.

– Это только вам так кажется. Вам лично, – уточняет он.

Однако этот безапелляционный тон начинает меня раздражать.

– В партии вы, кажется, с тридцать девятого года?

Он вздергивает брови и смотрит на меня с нескрываемой злобой.

– Я в тринадцать лет возил из Казани революционные листовки и распространял их с риском для жизни в чувашских деревнях и селах. Вы можете это понять? – с тринадцати лет!

И, принимая, должно быть, мое молчание за неверие, свойственное – как, видно, он думает – нынешнему поколению, Казанков выхватывает из стола объемистую папку и кладет передо мной.

– Тут все документально! – И с победным злорадством глядит на меня.

На папке каллиграфическим почерком выведено: «Личное дело тов. Казанкова Тимофея Ивановича». А по углам этакие виньетки с военными мотивами: винтовка, сабля, флаги… Да, ничего не скажешь, уважает себя человек. Но что же мне делать? Читать? – это не на один день. Не читать? – вроде бы и нельзя теперь, ведь я сам вынудил Казанкова вытащить эту папку. Надо хоть полистать. И вот я осторожно открываю это «личное дело». Открываю – и мне уже не до смеха: «Родился я в канун великих революционных событий…» Так начинается «Моя биография» страниц в шестьдесят машинописного текста. «С первыми проблесками сознания я горячо воспринял величие ленинских революционных идей и всем сердцем отдался делу революционной пропаганды и агитации чувашского населения…» Тут же и фотография: на пожелтевшем толстом картоне с золотой тисненой надписью внизу «Фотография Ф. Л. Латифа» виднеется толстощекое надутое лицо мальчика лет пяти, восседающего на каком-то высоком стуле с резной спинкой… На следующих фотографиях, правда, черты Казанкова проглядывают более явственно. Однако в самом тексте я никак не мог отыскать чего-нибудь конкретного, хотя бы о родителях, о том, где учился, где жил юный Тимофей Иванович, – одни общие фразы о роли и значении революционной пропаганды, которые, как мне казалось, я уже где-то читал. Но как любит сниматься Казанков! Фотография почти на каждой странице: «Т. И. Казанков во время учебы в четырехклассном сельскохозяйственном училищем, «Т. И. Казанков в 1930 году», «Т. И. Казанков во время учебы на рабфаке», «Т. И. Казанков – член ВКПб, 1939 год»… А вот появляется и настоящая военная форма: «командир взвода».

– На каком фронте вы воевали? – робко спрашиваю я.

И получаю ответ:

– Партия поручила мне воспитание молодых командирских кадров.

– И это, кажется, Красная Звезда? – пытаюсь я разглядеть орден на фотографии.

– Ее зря не давали.

«…Великий советский народ разгромил фашистскую коричневую гидру и начал восстановление разрушенного хозяйства, и я, назначенный руководителем районного союза работников лесного хозяйства, не щадил своих сил…» И приложена фотография: Казанков на фоне штабеля бревен. «Я до глубины души понимал, что лес – основа социалистического строительства…» Но вот Казанков – инструктор райкома партии, и фотографии важно восседающего за столом Тимофея Ивановича сопутствуют слова: «Партийная работа является основой основ воспитания трудящихся масс в пору строительства коммунизма, и с полным сознанием всей громадной серьезности этого великого дела…»

– Инструктором вы работали два года?

– Да.

– И директором Заготживсырья?

– Да, два года работал директором Заготживсырья.

– Потом – судебным исполнителем?

– Да, – вскрикивает Казанков пронзительным голосом. – Партия посылала меня на самые трудные участки, и я нигде не подводил.

В самом деле, к биографии есть «Приложение»: грамоты и благодарности, вплоть до выписки из приказа по республиканской конторе «Союзпечати» за активное распространение лотерейных билетов.

Я молчу. Я чувствую, что и в самом деле подавлен всеми этими общими фразами об основах и выписках из приказов, а впереди еще «Переписка Т. И. Казанкова с общественными и советскими учреждениями и организациями, редакциями газет и журналов и с частными лицами». Но читать все эти бумаги у меня уже нет сил. Может быть, говорю я, мне лучше взять «личное дело» и вечером все это внимательно почитать?

– Ни в коем случае! – И Казанков отбирает у меня всю папку. Он крепко держит ее в сухих цепких пальцах и с откровенной ненавистью глядит на меня. – Я все понял – тебя подослал Владимиров, вы хотите покончить со мной, но у вас ничего не выйдет!

– Меня никто не подсылал. Я секретарь партийной организации, в которой вы числитесь.

Казанков морщится в откровенном презрении, но я спокойно говорю:

– И вот хотелось бы знать, о чем вы сейчас хлопочете. Может быть, я могу вам чем-то помочь?

– Помочь? – изумляется Казанков.

– Да, если вы считаете себя в чем-то обделенным. Или кто обидел вас? Во всем можно разобраться.

– Разобраться?..

Я вижу на изможденном желтом лице Казанкова трудную думу, мне становится даже как-то жалко его. Может быть, все дело в том, что он не очень здоров и ему стоит просто-напросто полечиться, съездить в какой-нибудь санаторий? Я знаю людей, у которых всякую желчь и злобу снимает один месяц жизни на хорошем курорте. У них как бы открываются глаза, появляется ясная и определенная цель, они знают уже, к чему стремиться, и как легко и приятно бывает работать с таким человеком! Он уже понимает тебя с полуслова, он мыслит трезво и широко, потому что расширяется его кругозор от общения с людьми, вкушающими блага жизни. И я опять спросил, о чем он сейчас хлопочет. И кивнул при этом на машинку.

– Я не хлопочу, я требую! – возвысил он голос.

– Что, если не секрет?

– Справедливости требую.

– В каком смысле?

– В смысле пенсии.

Вот оно что! Вот к чему сводится смысл этого «личного дела» со всей этой демагогией и пристегиванием своей персоны к «великим революционным событиям» и «основам». Но так прямо все не выскажешь, и я начинаю ему толковать, что он получает почетную именную пенсию, какую редкие люди получают в нашем районе. Но Казанков нетерпеливо перебивает меня.

– А почему Сергееву дают сто двадцать рублей? За что? За то, что он во время войны, когда весь народ сражался на фронтах, отсиживался в тайге? За это, я вас спрашиваю?!

– Ну, во-первых, не по своей воле он был в тайге, – говорю я, – а во-вторых, лес, как вы пишете, основа, он очень был нужен и тогда…

– Ах, вот как вы запели! – Казанков вскакивает и начинает бегать по комнате. – Я в тринадцать лет возил из Казани революционные листовки и распространял их в чувашских деревнях с риском для жизни, я всю свою жизнь проработал там, куда посылала меня партия, я не щадил своих сил и здоровья, а теперь вы меня втаптываете в грязь! Нет, не выйдет у вас, так и передайте своему Владимирову – не выйдет!

Я понимаю теперь окончательно, что спорить бесполезно, я говорю:

– Давайте поговорим об этом на следующем партийном собрании, я думаю…

– Знаю я ваши собрания! Это мое личное дело, и я найду управу на вашего Владимирова и на весь его райком! – И взгляд его, брошенный на машинку, полон нежности и гордости.

– Но вы состоите в партийной организации колхоза «Серп», и я как секретарь…

– Ты! Да я не таких сопляков сваливал! Ты еще не знаешь Казанкова! Я в тринадцать лет уже занимался революционной пропагандой! Я!..

Его пальцы летают перед моим лицом, он вот-вот вцепится мне в пиджак, и я пячусь к двери. Но успеваю все-таки сказать:

– На следующем собрании мы будем разбирать ваше персональное дело, прошу явиться! – и захлопываю дверь.

Когда я опять прохожу мимо дома Сергеева, его жена окликает меня из палисадника и сочувственно, улыбается и качает головой. Вид, должно быть, у меня и в самом деле странный. Я спрашиваю, не вернулся ли Гордей Порфирьевич. Нет, не вернулся. Тогда я спрашиваю, есть ли у Казанкова жена. Да, есть, но и она уехала со всеми в лес за желудями. В моих ушах еще раздается визг Казанкова: «Да я не таких сопляков сваливал!..» И я даже оглядываюсь назад – уж не гонится ли он за мной.

– А на Гордея сколько бумаг написал, сколько бумаг, господи!.. – вздыхает женщина. – А теперь вот на машинке с утра до вечера долбит и долбит, как дятел. А чего – никто не знает, – добавляет она, и я замечаю в глазах ее какой-то затаенный страх.

– Ничего, разберемся, – говорю я бодро и опять оглядываюсь. Зачем и сам не знаю. – Извините, я не спросил, как вас зовут.

– Дарья… – отвечает она. – Дарья Александровна. Да вы, может, зайдете?

– Спасибо, в другой раз. А не скажете ли вы, Дарья Александровна, как Гордей Порфирьевич отзывается о намерении колхозников перейти на трудодни?

Конечно, вопрос выскочил у меня как-то произвольно, не надо было мне у нее спрашивать об этом, не надо. Но вполне я понял это уже потом, когда шел по дороге. Нехорошо получилось. Дарья Александровна смутилась, опустила глаза.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю