Текст книги "Год - тринадцать месяцев (сборник)"
Автор книги: Анатолий Емельянов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 31 страниц)
– Ты, Сетнер, неисправимый максималист, – сказал он. – Но вот что я замечаю…
– Что такое? – насторожился Сетнер Осипович и, нахмурив брови, подняв лицо, строго и выжидательно смотрел на Алексея Петровича. – Что такое, а?
– Замечаю, что чем больше ты ездишь да смотришь, тем тверже твой голос и смелее соображения. Смелая мысль – это, конечно, хорошо, но все-таки откуда у тебя такая самоуверенность? Ведь раньше ее, как я помню, не было…
– Откуда, говоришь? – брови его взлетели, он опять стукнул кулаком по своей ладони, точно поставил печать. – Откуда? А вот откуда, вот, смотри! – И он показал на ряд приземистых кирпичных строений под железными крышами. – Пойдем, покажу я тебе, откуда у крестьянина берется самоуверенность!..
В первом строении ворота были распахнуты, такие же ворота были и на другом конце, так что они вошли как в туннель. По прохладе, по непередаваемому запаху Алексей Петрович сразу понял, куда он вошел. Он бы об этом сказал с закрытыми глазами, не видя по обеим сторонам полных сусеков пшеницы. Пол бетонный, чистый, ни единого зернышка, а сусеки подняты над полом, сухо, прохладно… Да, ничего не скажешь, этим можно гордиться, можно показывать.
А хозяина просто распирало от гордости.
– Все это нынче раздадим колхозникам, – похвалялся он громким внятным голосом, и эхо раздавалось гулко по всему окладу. – Пусть не ноют и засуху не вспоминают!..
Алексею Петровичу вспомнилось, как до войны у них в амбаре был тоже полный сусек пшеницы, и когда отец входил, то трогал ладонью зерно, гладил, будто ласкал, а потом, погрузив ее до локтя, выхватывал горсть и долго мял, подносил к лицу, рассматривал чего-то, нюхал… А так и он, мальчишка, любил упасть на этот полный сусек, кинуться как в воду и лежать, слыша сухой хлебный запах чистого зерна!.. Но в первый же год войны много зерна отдала мать в счет сельхозналога, а потом на покупку танковой колонны «Колхозник». После этого в ихнем амбаре хлеба уже и не бывало, а то, что зарабатывала мать, умещалось обычно в двух мешках, они стояли в сенях, пока не приходило время везти их на мельницу.
Во втором зернохранилище тоже была пшеница, по виду она показалась такой же, как и в первом, но Сетнер Осипович зачерпнул горсть, потер, понюхал с наслаждением. пересыпал из ладони в ладонь, определил:
– Мироновка, озимая, самая наша пшеничка!
А на ворохах зерна весело чирикали воробьи, да так весело и азартно, будто справляли свадьбу.
– Все ваше зерно съедят, – сказал Алексей Петрович.
– Пусть едят, – беззаботно ответил Сетнер Осипович и подмигнул. – По крайней мере в город не улетят!
– Разве у тебя людей мало? Не хватает рабочих рук? Ну, знаешь?..
– Да люди-то есть, да ведь мне не просто люди нужны, а толковые, умные, смекалистые ребята. Такие, как Хелип Яндараев, мне особенно и ни к чему.
В следующем хранилище был овес и горох.
– А вон в том ячмень, – указал Сетнер Осипович еще на одно точно такое же строение, ворота которого тоже были распахнуты настежь. – Ну так вот, теперь скажи, есть у меня причина быть уверенным в своей правоте? Молчишь! То-то и оно. А свои семена, – вдруг добавил он, славно вспомнив самое главное, – свои семена мы храним вон в том деревянном амбаре. Не сыреют и зимой.
– Да, живешь богато, – согласился Алексей Петрович. – С таким богатством и я бы высоко голову держал! – Он засмеялся и потому что маленький Сетнер Осипович был ему только до плеча.
– Ты вспыльчивый, нетерпеливый, не жалеешь себя, – ласково продолжал Алексей Петрович. – Подучиться бы тебе немножко дипломатии.
Нет, не то он говорит, совсем не то, и Алексей Петрович с огорчением замолчал. Странное дело, впервые он попал в подобное затруднение. Впрочем, он и раньше, в прежних разговорах с кем бы то ни было, старался избегать посторонних тем, полагая все это чем-то необязательным, второстепенным, ка к рассуждения об охране природы или о статье на моральные темы. Он был убежден, что для человеческого счастья и удовлетворения достаточно быть компетентным в своей области, исправно делать работу, то есть быть хорошим, исполнительным специалистом, а все остальное – мелочи, они приложатся сами собой. Но вот оказывается, что рассуждения об охране природы имеют отношение к твоей родной речке, к родному дому, а проблемы сельского хозяйства – это твой друг Сетнер, в свои неполные пятьдесят уже похожий на старика, это твоя сестра Урик с зятем Афанасием, это Хелип Яндараев, Юля, «Героиня Анна»… Племянник Дима. Да что – Дима! Что – Сетнер! Разве сам он не почувствовал, как твердая, казалось бы, почва закачалась и ушла из-под ног, как только обрушилось на него это горе – Игорь, а потом и Дина?! Оказывается, даже если ты хороший хозяин своего дела, то это не значит, что ты еще хозяин своей жизни, своих чувств…
Алексей Петрович стоял, опустив голову, смотрел себе под ноги, видел пыльные, мятые брюки Сетнера, поношенные домашние тапочки на его ногах…
– У меня, Лексей, в этом году наступил тринадцатый месяц луны, – сказал Сетнер Осипович, глубоко вздохнув. – Сам не знаю, или на работе устал, износился, или же умом свихнулся, или вот эта засуха проклятая на меня так действует, сам не пойму, но со мной что-то происходит… – Он грустно улыбнулся и помял свои короткие пальцы. – Ты ведь знаешь, раньше у нас, чувашей, год ведь был в тринадцать месяцев. Старики говорили, бывало: если беды приходят на тринадцатый месяц, то есть в самом конце года, то будущий год будет счастливым. Верно?
Алексей Петрович согласно кивнул:
– Есть и другая поговорка: в засушливом году тринадцать месяцев.
– Если бы мне было дано две жизни, то одну я, так и быть, потратил бы на все глупости, на Яштаковых там разных, а уж другой бы своей жизнью распорядился по своему разумению. Но вот беда, жизнь-то у меня только одна… – Он с шумом вздохнул и продолжал – Прости, Лексей, что-то я расклеился совсем. Горя у тебя раз в десять больше моего. Понимаешь, не с кем мне здесь поделиться тем, что на сердце лежит. Все мы здесь заняты суетой, текучкой, в этом плане живем и говорим, только в этом плане друг друга и воспринимаем. А с тобой я, видишь ты, совсем распустился, развесил нюни!..
– А что же ты в тапочках-то ходишь, председатель! – засмеялся Алексей Петрович.
– Да ничего, – отмахнулся Сетнер Осипович, – пускай, ноги хоть отдохнут, все до мозолей стер в этой командировке. Пойдем вот сейчас ко мне на обед, ты ведь у меня не бывал давно, Нарспи и то нынче вспоминала: обиделся, что ли, говорит, на нас Лексей? – И засмеялся весело, как ни в чем не бывало. – И никаких возражений не желаю слушать!..
21
В детстве мы все завидуем старшим братьям: их жизнь кажется нам интересной, значительной. Алексей Петрович хорошо помнил, как два его старших брата до войны играли в спектаклях, пели в хоре, танцевали. Просторный клуб в Шигалях по вечерам был переполнен. Но малых ребятишек туда не пускали: у дверей дежурили парни с красными повязками на рукавах и со значками на груди – «КИМ», «Ворошиловский стрелок». О, какую зависть вызывали эти значки!..
Ребятишкам оставалось одно: смотреть за играми взрослых парней в окна. Но окна в клубе были высоко. Приходилось прикатывать чурки, класть на них доски. Парни и девушки на сцене играли свои роли в гриме, с приклеенными бородами и усами, не в своей одежде, но Алексей все равно узнавал своих братьев. Когда старшего брата Анатолия взяли в армию, Алексею было девять лет. Как раз вскоре началась финская война, Анатолий воевал там и вернулся оттуда раненный в руку и с медалью «За отвагу». Это была первая боевая награда в Шигалях, кто только не приходил поглядеть на эту медаль!..
В клуб они попадали только по большим праздникам: пели перед родителями в школьном хоре. И в Новом году на два дня отдавался в их распоряжение: играли-веселились у большой елки, получали из громадного мешка Деда Мороза холстяные мешочки с подарками: там было всего понемножку – печенья, конфет, пряников…
А первыми комсомольцами в Шигалях были Узяп и Педер. Это были друзья не разлей-водой. Поженились в один и тот же год, и дети у них родились в одно время. Узяп, а по-другому сказать – Осип, назвал своего сына Сетнером, а Педер дочь свою назвал Нарспи. Тогда они оба знали наизусть поэму Константина Иванова «Нарспи», читали главами со сцены, так что в честь героев этой славной поэмы и назвали своих новорожденных первенцев.
– Пусть мой Сетнер будет самым счастливым человеком в новой советской жизни! – сказал Узяп.
– Пусть моя Нарспи сама выбирает своего возлюбленного, когда вырастет, а со стороны родителей ей не будет никакого запрета, – сказал, как поклялся, Педер.
И вот все детство ребята их так и дразнили: «жених да невеста». И потом в школе дразнили, сочиняли даже обидные частушки:
Нарспи и Сетнера
Надо закрыть в баню,
А чтоб не умерли от жажды,
Дать мочу кобылью.
Сорванцов спасало равнодушие Сетнера. Да и то как-то не стерпел. Кажется, это было еще в классе четвертом, допекли бедного Сетнера – он и схватил не на шутку обидчика за грудки:
– Нарспи самая красивая девочка в школе, понял? И она любит меня, а я люблю ее, понял? А тебя кто любит?..
Не вернулся с войны Узяп, председатель колхоза, не вернулся и друг его Педер, колхозный бригадир. На долю Сетнера и Нарспи выпало тяжелое детство. Но ни эти трудности, ни насмешки ребят, ни колючие частушки, ни само время не охладило их дружбы. Нарспи дождалась Сетнера из армии, они поженились, и вот Нарспи родила на белый свет двойню – двух мальчиков. А год спустя еще двойню – и опять двух мальчиков.
Алексей Петрович не видел Нарспи давно, может, лет пять, и теперь с непонятным волнением ждал встречи. Она, конечно, не удержится и тоже начнет жалеть его: как же, ведь одинокий, брошенный, несчастный!.. Впрочем, и раньше, когда он бывал в гостях у Сетнера, он поражался атмосфере согласия, какая царила в доме друга. Не слащавое сюсюканье, цену которого так хорошо знал Алексей Петрович, не торжество силы сильного или лукавой лести слабого, нет, в семье Сетнера могло даже поразить и грубоватое обращение, но в этом кажущемся грубоватом обращении его к ней или Нарспи к Сетнеру слышалось бесконечное доверие, как будто их не могло разъединить ничто, кроме смерти.
Но когда пришли к Сетнеру, то дома никого не оказалось. Дом у председателя был новый, просторный, бросались в глаза широкие половицы, из таких же широких плах был и потолок. В зале на стене висели четыре портрета – сыновья Сетнера и Нарспи.
Алексей Петрович пошутил:
– Отстал ты, Сетнер, отстал! Твои колхозники ставят каменные хоромы, а ты живешь в деревянном доме!
– Кому что нравится, – ответил он на эту шутку, как всегда, спокойно, так что и шутить как-то не хотелось – ведь все равно его не поймешь. – Стройка – она как зараза, вот у нас в Шигалях все этим заразились – строить! – И он засмеялся своим радостным, заразительным смехом. – Садись давай, я сейчас живо соображу что-нибудь закусить.
Веранда, где они были сейчас, казалась самым обжитым и уютным местом в доме: большой стол, широкий диван, стулья, холодильник, газовая плита… Но не удалось похозяйничать Сетнеру: стукнула калитка, послышались легкие быстрые шаги…
– Вот и Нарспи! – воскликнул Сетнер.
А Нарспи во дворе сказала:
– Эй, Сетнер, ты и птиц не накормил?
– Я сам еще не обедал, – отозвался с веранды Сетнер.
– Себя-то ты не забываешь, а о скотине и не подумал!
Алексей Петрович засмеялся.
Тотчас на пороге появилась и сама Нарспи – в белом, низко повязанном, платочке, в цветастом платье без рукавов.
– У нас гости… – сказала она со смущением, а руки уже оправляли передник. Но тут она узнала Алексея Петровича, всплеснула руками: – Олеша! Ой, Алексей Петрович!..
Рука у Нарспи была крепкая, с царапинками на запястьях, и принесла с собой запах хмеля и солнца.
– А ты все моложе да красивее, – не удержавшись, сказал Алексей Петрович, глядя в радостные синие глаза Нарспи. И верно, она была все так же стройна, как и лет десять назад. Только в бедрах раздалась.
Залилась румянцем, засмеялась, прикрывая рот рукой.
– Вот как ты гостей встречаешь! – нарочно сердито напустилась она на Сетнера. – И стол чистый, ничего не готово!.. Я ведь Олеша, не раз собиралась к тебе приехать да пожаловаться на него, сил моих никаких нет!..
– Да что такое?
– Совсем испортился. Ночами не спит, глотает таблетки всякие, тот у него не такой да этот не по нему, и сам весь издергался. Ведь так и заболеть недолго. Ты бы, Олеша, поучил его маленько, поругал бы…
– Вот вы сейчас вдвоем на меня и напуститесь!
– Еще улыбается!
– Ты видишь, какой у меня народный контроль!..
А между тем опять готовилось застолье; Сетнер вытаскивал из холодильника разные свертки и баночки, Нарспи разожгла плиту и застучала сковородками. Алексей Петрович пробовал остановить эти приготовления, но разве остановишь ливень, рухнувший с неба после удара молнии?
Оказывается, Нарспи и сама хочет есть!
– На хмельнике всегда хочется есть, – добавил Сетнер.
– А ты бы пришел на хмельник-то! Народ волнуется: урожай нынче не тот, много не заработаешь, как в прошлом-то году, а трудов-то поболее. Вот и хотят люди, чтобы прибавили. И они правы: столько пришлось повозиться с этими поливными трубами!..
– Знаю, знаю, разберемся на правлении с этим делом. Думаю, увеличим процентов на двадцать, но не больше. Так и передай. Да я сам нынче приду к вам на хмельник.
И вот стол уж-e заставлен всякими тарелками с закусками, стаканами, рюмками, и Нарспи приказывает садиться. Ей ведь некогда, она торопится, нужно и свою скотину накормить-напоить да бежать в бригаду работать – хмель убирать.
– Мой муж мясо очень любит, а вот ухаживать мне приходится.
– Ты давай, мать, не вали с больной головы на здоровую. Я тебе сколько раз говорил: зачем три десятка индеек завела? Да куры, да два кабана!
– А кто говорил, что мы с тобой должны подавать пример другим и держать свой скот, а? И от этого примера я не хуже тебя устала. Давай вытащи шампанское.
– Да что вы! – взмолился Алексей Петрович. – Помилуйте!..
– Ничего не случится. В кои годы раз приехал, и чаем, что ли, буду угощать!
У Нарспи много не посамовольничаешь, вот так, и Сетнер, подмигивая, вытаскивает из холодильника бутылку шампанского. За едой, за всякими хозяйственными разговорами Алексей Петрович замечает, что Нарспи нет-нет да и посмотрит на него своими пронзительно-синими глазами. Как будто выпытывает, счастливо живет он или нет. И хотя Алексей Петрович был оживлен, смеялся, шутил с Сетнером, взгляд этих синих глаз проникал, как ему казалось, в ту тихую тоску, которая настойчиво жила в его душе. И он нарочно не давал передышки разговорам, чтобы не спросила Нарспи чего-нибудь такого, на что трудно было бы ему отвечать с этим вот внешним оживлением. И он спрашивал Сетнера об урожае на хмель, сам рассказывал о том, что в обкоме готовится большое постановление бюро по шефской помощи селу и, как он чует, эту помощь предложат увеличивать. Нарспи слушала все это с каким-то снисхождением, наклонив голову. Наконец опять заговорили о засухе, о высохшем Цивиле, о том, что раньше по Цивилю от Шигалей до Норусово было восемь мельниц, восемь запруд, а нынче нет ни одной.
Это была самая больная тема для всех троих. То, что Цивиля сейчас нет, Цивиль пересох, угнетало их так, что они даже внезапно замолчали и так сидели, точно не знали, что же теперь будет и что они должны делать?
– В одном месте начали, – сказал наконец Сетнер. – Но нынче вряд ли плотину закончат, подрядчик слабый. А готовы проекты еще на три запруды, но если так дело пойдет…
Теперь везде по берегам Цивиля культурные пастбища, их надо поливать, поливать надо и хмель, и картофель, значит, нужна вода. А кроме того, нужно еще и уметь поливать. Этому делу надо учиться у узбеков. Они мастера поливать. И расход воды маленький. А мы зачастую льем, льем, а толку нет.
– Нынче из прудов всю воду выкачали, – сказала Нарспи. – А случись пожар, воды в прудах нет.
– Да, – сказал Сетнер, насупив свои выгоревшие брови. – Надо каждый день по радио не забывать предупреждать. Сейчас такая сушь, что все может случиться. Да и недаром говорят и верно говорят – в засушливом году тринадцать месяцев. Прав ты, Алексей.
Нарспи поднялась, ей пора было идти на хмельник.
22
Алексей Петрович проснулся, как будто кто его окликнул. Но крутом было тихо, сквозь легкую тюлевую занавеску видно черное звездное небо. Ветерок шелестит сухими листьями на яблоне. Ночь. Кажется, только уснул, еще и солнце не зашло, а уже ночь. Правда, на часах только десять, но ведь уже осень, темнеет рано.
Он встает и выходит в сад. Из окна Диминого кабинета на втором этаже падает широкой полосой свет. Жухлые листья яблонь и вишен в этом свете блестят жидким золотом.
На улице пиликнула гармошка и смолкла. Наверное, гармонист неопытный, не сумел сразу взять верную ноту.
Алексей Петрович выходит за калитку и садится под ветлой на скамейку. По улице горят на столбах редкие фонари, но густая листва ветел загораживает свет.
Гармошка где-то на другой стороне улицы, в темноте и не разглядеть. Никак мелодия не получается твердо. Даже не поймешь, что он и пытается подобрать. Кроме того, приглушенные смешки, голоса, они, видно, мешают гармонисту. Наконец он взялся за более привычную мелодию – заиграл частушку. Совсем Другое дело. И тотчас насмешливый ломающийся басок запел:
Моя милка заболела,
Ничего не кушает!..
Судя по голосу, этому певцу лет шестнадцать – семнадцать, не больше. В эти годы и приходит настоящая первая любовь. И когда так влюбишься, свою нежность пытаешься скрыть вот в такой неуклюжей песне. Конечно, по-настоящему счастливый человек никогда не кричит о своем счастье, но… Молодость наивна, она не внемлет поучениям старших – все это мимо ушей, молодость не принимает всерьез ни ошибок, ни мудрости своих отцов, каждое новое поколение на земле идет своей дорогой.
Шигали спят уже, во всей улице светятся три-четы-ре окна. Проулком можно выйти и на Верхнюю улицу, как раз к дому «Героини Анны», и оттуда посмотреть, есть ли свет у Юли. Если она спит, то он вернется тем же путем.
Над темным колхозным садом висит тонкий серп молодой луны, пахнет скошенной люцерной, и в сердце такое молодое волнение, что Алексей Петрович кажется себе молодым пареньком, студентом, торопящимся из Норусова в Шигали, – ведь поезд в Пинеры приходил тоже ночью…
Он усмехается и говорит себе:
– Совсем ребенком стал!..
Свет у Юли в доме горел только в боковом окне, а все три окошка на улицу были темны. Алексей Петрович постоял с минуту, осмотрелся, потом решительно толкнул калитку и вошел во двор. Но тут, кажется, и кончилась вся его решимость. А вдруг кто-нибудь есть у Юли? Разве она обязана сидеть и ждать его?! Но и уйти сейчас он не мог. Ведь вполне может быть, что она ждет именно его… Вот так воображаешь себя молодым, решительным, смелым, а на самом деле ничего, кроме старческой рефлексии, уже и нет… Так укорял себя Алексей Петрович, стоя под окном, в котором горел свет, и не решаясь взобраться на пустую кадку и заглянуть в это окно.
Да, кадка пустая, надо только ее перевернуть вверх дном и встать… Точно так заглядывали когда-то с ребятами в дома, где парни и девушки устраивали посиделки, хватались за раму, чтобы не упасть, но всегда срывались, падали, поднимали возню, какой-нибудь парень обязательно вылетал из избы на этот шум, а они – врассыпную по темным углам, как воробьи…
Но не успевает Алексей Петрович взлезть на кадку и посмотреть, чем занята Юля, как окно над ним распахивается, и он, точно воришка, пойманный на месте преступления, далее приседает с испугу, надеясь остаться незамеченным.
– Леша! – вскрикивает Юля с удивлением. Это вылетело у нее так безотчетно, что она даже испугалась, побледнела, а когда разглядела, что это действительно он, засмеялась мелким нервным смехом. – Леша, ты чего здесь делаешь?
Смех получается какой-то чужой, деревянный, кажется, Юля Сергеевна вот-вот заплачет.
– Леша, разве для тебя нет двери?
– Но дверь у тебя заперта…
– Разве нельзя постучать?
Она в строгом зеленом платье, косы уложены на голове короной, на ногах белые туфли… И все так же стройна, красива, со строгостью в глазах, отчего и раньше казалась недоступной.
– Иди, я открою тебе…
Когда он подходит к крылечку, то дверь уже открыта, Юля стоит у порога, прислонившись к косяку, лицо ее белеет, руки на груди скрестила, словно озябла…
– Почему ты так поздно?
Наверное, она собралась куда-то или кого-то ждет, ведь и это платье, и туфли…
– Шел мимо, вижу, свет у тебя, – говорит Алексей Петрович с виноватой улыбкой. – Извини…
– Да что ты, я очень рада, пойдем в дом, я приготовлю ужин!
Он берет ее за руки и не пускает.
– Я не хочу есть, Юля, не надо ничего, постоим лучше здесь, не беспокойся!..
– Разве так отпущу тебя, не пригласив за стол?
– Нет, нет, ради бога! Я только целыми днями и знаю, что завтракаю, обедаю да ужинаю по нескольку раз. Давай постоим здесь…
Руки у нее крепкие, шершавые, ведь дома приходится заниматься хозяйством, работать на огороде…
– Анну проводили?
– Да, проводили, уехала…
Помолчали. Тут он вспомнил, что она говорила еще и о племяннике.
– И племянника проводили?
– Юру? Да, проводили…
Взглянули друг на друга и улыбнулись, как будто поняли всю ничтожность таких разговоров сейчас, когда наконец-то увиделись, стоят рядом, и никого вокруг, никого, ни единой души…
– Леша, знаешь…
– Что?
– Я никогда не радовалась чужому горю…
– У тебя доброе сердце, Юля.
– Но когда Сетнер Осипович сказал, что у тебя… что вы разошлись, я обрадовалась.
– Ты всегда была искренней, Юля, ты всегда говорила то, что было у тебя на уме.
– Потому про меня и говорят: «Злая, старая дева», – Она опять засмеялась неестественным смехом.
– Не знаю, я не слышал такого. Это ты сама про, себя придумала.
Она вздохнула, помолчала и неожиданно горько, тихо:
– Вот, ты опять первый открыл мой секрет!..
Он в порыве внезапных нежных чувств обнял ее и поцеловал в волосы, в тугие косы на голове. Но тут же и почувствовал, как твердые сильные руки уперлись ему в грудь, и он отпустил Юлю. Так они стояли на крылечке друг против друга и не знали, о чем говорить, что делать. Как будто все, что можно было сделать и сказать друг другу, у них уже было сделано и сказано. Раньше в это почему-то не верилось, воображалось, что та их первая любовь бесконечна, чувства так же свежи и сами они верны этим чувствам. Бывало, в студенческую пору шутили: подарят какому-нибудь имениннику громадный сверток, он и надеется, что там бог весть что, а начнет разворачивать, а там бумага, одна бумага, и только где-нибудь в самой середке завернута безделушка, соска или еще что-то дешевенькое, такое не соответствующее первоначальной надежде. «Наивный мальчишка, – укоряет себя Алексей Петрович. – Прошлое не возвращается, об этом знает каждый…» Он смотрит на ее белые туфли и говорит:
– Прости меня. Юля…
– Да за что, Алеша? Я с тобой не грешила, у тебя нет вины.
И говорит она об этом даже с какой-то гордостью. Чем она гордится, бедная!
– А помнишь, как ты приезжал в деревню с молодой женой? – спрашивает она вдруг.
– Как же не помнить… – Однако в памяти Алексея Петровича возникают какие-то смутные картины, да и то он не уверен, этот ли случай имеет в виду Юля, ведь все так давно было, и ничего интересного.
– Тогда я пришла к Анне. Вы вышли на улицу и сели на скамейку. Тогда я долго смотрела на вас в окно, а потом побежала на гумно. Мне так хотелось умереть. «Для чего я буду жить на земле без него?» – думала я. Анна меня нашла и помаленьку отвлекла всякими разговорами, утешила… – Она помолчала с минуту и продолжала – На другой день ты поехал зачем-то в Шумерлю. Анна зовет меня: пойдем посмотрим на молодую. И мы пошли. Не дура ли я была?!
– И что же, посмотрели? – Алексей Петрович почувствовал, как забилось при этом сердце в груди.
– Посмотрели. Платье мне понравилось.
– Платье? – удивился Алексей Петрович. В нем даже что-то вроде обиды всколыхнулось, обиды за Дину.
– А зубы… – сказала Юля и, усмехнувшись, замолчала.
Зубы? Что же, у Дины нормальные зубы, правда, мелкие, но зато белые, здоровые, она за ними так ухаживает, чуть что – сразу же доктору, так что зубы у нее всегда в порядке. Чем же они не понравились Юле?
– Таких зубов в своей жизни я еще не видела.
Он пожал плечами.
– Они росли вовнутрь.
– Вовнутрь? – удивился Алексей Петрович. – Как это?
– Ну, в глубь рта, как у акулы, – объяснила Юля Сергеевна.
Да, пожалуй, что-то похожее было. Но как это она смогла заметить? Отчего же она ничего не увидела в Дине, кроме как эти зубы?
– Ты наблюдательная, оказывается, – сказал Алексей Петрович, убирая руки за спину. То доброе, нежное чувство, с которым он шел к Юле, как-то незаметно иссякло. С трезвой ясностью он вдруг понял, что если бы снова пришлось сделать ему выбор, то он сделал бы точно так же. Юля, о которой он в последнее время так часто думал, осталась в далеком прошлом, а та, что стоит рядом с ним, уже другая, совсем другая, чужая ему, чужая и далекая. Между ними – прошлое, и прошлое это – как глубокий овраг. Он сделал их чужими, он разъединил их окончательно и навсегда. Странно признаться, но ему даже скучно стоять здесь.
– Уже поздно, – говорит он и смотрит вверх, в черное звездное небо. – И люди спят, и собаки спят, и куры спят, только мы не спим. А тебе ведь завтра на работу.
Она ничего не отвечает, строго сдвинула тонкие брови, смотрит мимо него с угрюмой сосредоточенностью. О чем она думает?
– О чем ты задумалась? – спросил он.
– Так, ни о чем.
– Я слышал, к тебе сватается главный агроном колхоза. Я сегодня видел его, познакомились. Интересный мужчина.
Она небрежно дернула плечом.
– Я желаю тебе счастья.
– Спасибо, – с ироническим презрением проговорила она. У нее дергались губы, как будто она собиралась заплакать, но изо всех сил сдерживалась.
– Извини, – сказал он, – пришел среди ночи, говорю всякую чепуху…
– Может быть, все-таки зайдешь в дом?
– Уже поздно, – улыбнулся Алексей Петрович. – Пойду восвояси.
Она промолчала.
– До свидания. – Он взял ее руку и ласково, сильно пожал. Рука была холодная и даже не шевельнулась в ответ.
От калитки он обернулся. Юля все еще стояла на крыльце.
– Прощай, – тихо сказал он, однако получилось так тихо, что Юля Сергеевна вряд ли слышала.
23
Ему снится, что он лежит в лесу на теплой земле. Сквозь желтую осеннюю листву блестит солнце, и он смотрит на этот солнечный блеск из-под прикрытых век. Желтое теплое сияние, запах хвои, глухой ропот высоких крон под ветром, где-то в отдалении, похожее на старческое покряхтывание, скрип сухой сосны… О чем это она так настойчиво скрипит, как будто добивается, чтобы Алексей Петрович внял этому голосу? И верно, слышатся ему какие-то внятные звуки, даже слова отдельные можно разобрать, что-то о том, что добро и зло… А что – добро и зло? – не понять, далеко, невнятно. Да все это слишком хорошо известно, даже слушать не хочется. Борьба между добром и злом, победа добра… О чем тут толковать! Так-то оно так, но дело в том, что добро делается добром только тогда, когда осуществляется в твоем поведении, в каждодневном поступке. И из этих поступков, как из кирпичиков – здание, складывается вся твоя жизнь. Стоит тому или другому кирпичику лечь криво или оказаться ложным, обманчивым, как вся постройка, то есть вся твоя жизнь, исказится, изломается, а чтобы начать вое сначала, понадобится другая жизнь, которой тебе не дано…
Но вот солнце закрывается тучей, ветер в вершинах деревьев крепнет, и теперь уж не разобрать, о чем скрипит старая сосна… Потом появляется кто-то в белом холщовом платье. Кажется, мать. Платок повязан низко, а лицо бледное, совсем белое, как платок…
– Лексей, я родила тебя для того, чтобы ты был хорошим человеком…
Но слабый голос матери гаснет в шуме ветра. Она что-то еще говорит сыну, что-то еще очень важное хочет сказать ему, но деревья шумят, и Алексей Петрович делает усилие приподняться, приблизиться к матери, чтобы услышать ее слова, но просыпается. Он лежит с открытыми глазами, смотрит в тесовый потолок и думает о том, что приснилось. Обыкновенные слова о добре и зле кажутся ему сейчас очень важными и полными значения. Словно никогда прежде он и не слышал ничего подобного…
Он лишь успел умыться, как пришла сестра.
– Ты крепко спал, я тебя не хотела будить. Читал, видно, долго. Или писал чего?
– А сколько же времени? Почему-то никого не слышно.
Сестра глубоко вздохнула:
– Все наши уехали с раннего утра тушить пожар.
– Пожар?
– Лес горит, – сказала сестра. – Людей повезли на машинах.
– Где горит? Далеко?
– Километрах в семи от нас, недалеко от лесничества.
Он огляделся, посмотрел вверх, но небо среди яблоневой листвы было по-вчерашнему белесо, солнечно.
– Не заметно что-то.
– Ветер не в нашу сторону, вот и незаметно.
– Много поехало народу?
– Все мужчины выехали. Женщины только и остались. И то Сетнер велел всем тут быть начеку. Ох, эта засуха совсем замучила!..
Он посидел, о чем-то думая или что-то вспоминая.
– Вставай, Лексей, умывайся, я завтрак приготовила, – оказала сестра.
– Ты лучше найди-ка мне сапоги да лопату, я тоже в лес пойду.
Сестра всполошилась, заойкала, замахала руками.
– Без тебя там народу не хватит, что ли? И трактора поехали, и пожарные машины поехали!..
Но Алексей Петрович ничего и слушать не хотел. Он поел, живо собрался и с лопатой на плече отправился по дороге к лесу. Он пошел напрямик, через поле, и когда уже подходил к опушке, то по шоссе проехала красная пожарная машина, мигая бледно-синим огнем на кабине. И, кроме этой машины, ничего тревожного не было в этом мире. Не гремел никто в колокол, не бегал, не кричал, людей вообще не было видно ни в деревне, ни по дорогам, так что могло показаться, что никакого пожара и нет. Но машина-то прошла, и машина не простая, один ее красный цвет вызывал тревожный азарт, значит, слова о пожаре – не пустые слова. Жаль, а так бы обо всем услышал и уехал на пожар вместе со всеми, вместе с Сетнером, с Димой, с зятем Афанасием…
Старый лес подступал к самому полю, высокие липы и березы вместе с подростом в хорошие годы стояли как плотная неприступная стена, а сейчас листья пожелтели и опали раньше времени, в лесу было светло, пусто, неприютно.
Нет, заблудиться он не боялся, он точно знал, как выйти к дороге на лесничество, ведь этот лес хорошо знаком ему верст на десять. В этом лесу когда-то он пас скот, ходил сюда за малиной, за грибами, а зимой возил дрова. Грибов было особенно много в тех местах, где пасли скот, так что собирали не все подряд, а с выбором, в основном белые грузди на засол… Сейчас никаких грибов и видно не было, даже мухоморы не росли. На земле лежал толстый слой желтых листьев. Куда ни посмотришь, одни листья, листья… Сухие, они под огнем как порох, достаточно одной искры…