412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Горбунов » Чалдоны » Текст книги (страница 17)
Чалдоны
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 15:46

Текст книги "Чалдоны"


Автор книги: Анатолий Горбунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)

«МОГИЛЬНЫЕ КОСТОЧКИ»

Сижу это я на завалинке, наблюдаю, как взятый напрокат боровок за нашей свиньёшкой гоняется. На рыле – пена, глазки – мутные, того и гляди спотыкнется, плати за него. Только собралась свиньёшку и боровка в ограду загнать, почтальонка навстречу по лужам хлыбает.

Бросила взгляд на ее ноги и хохотом зашлась:

Ты почто, Роза, ботинки-то вразнобой напялила?

Они специально такими по заказу сшиты, – отвечает. – «Могильные косточки» наросли, мешают нормальную обувь носить.

Что за «могильные косточки»?! – удивилась я.

Отложение солей, – объяснила Роза.

Подержи подольше в теплой воде, они и растворятся, – осенило меня.

Здоровым легко советы давать, – обиделась она. Сунула в почтовый ящик газету и похлыбала дальше.

Глянула вслед на ее грязедавы, и опять хохот разобрал, еле-еле мать отводилась.

Стали с того дня у почтальонки «могильные косточки» уменьшаться, а у меня расти.

Устала в город ездить, мерки снимать, обувь на заказ шить. Жених бросил, сошелся с Розой. Мать дома поедом ест – много денег трачу на врачей. Прямо голова кругом идет.

Кинулась к знахарке. Та и говорит:

Одно спасение: со свежей могилы землю прикладывать. Взять ее надо в полночь, имя погребенной обязательно должно совпадать с твоим, иначе толку не будет.

Ушла от нее сама не своя. Как же не закручинишься? На всю деревню я одна – Клавдия. Топиться в Селенге уж было собралась. Да-да. И вот счастье подвалило! Приехала в гости к соседям старушка Клавдия, пожила с недельку и умерла: омуля с душком объелась.

Дождалась я звездочек на небе и дунула на кладбище. Набрала со свежей могилы земли и – домой. Поставила около кровати табуретку со стаканом воды, чтобы лишний раз не вставать, если пить захочется. Приложила землю к «могильным косточкам», обмотала тряпицами. Только задремала – дом ходуном заходил, вода из стакана на табуретку расплескалась, посуда в кухне брякает, как будто по ней черти бегают. Мать на колени – на икону крестится, молитвы бормочет.

Петухи пропели – все смолкло. Утром размотала тряпицы – «могильные косточки» поменьше стали.

Назавтра страхи – тошней того! На улице тихо, а в трубе собаки воют. Дом ходуном ходит, табуретка со стаканом до потолка подпрыгивает… Опять до петухов глаз не сомкнули. Рассветало, размотала тряпицы – «могильные косточки» еще меньше.

Чувствую, третьей ночи не выдержу, и у матери слабое сердце. Пошла к знахарке, рассказала про все.

Та говорит:

Не так что-то сделала, девка. Случайно, не радовалась, когда старушка померла?

Радовалась, – честно призналась я. Как было не радоваться? Походи-ка в грязедавах, пусть и по заказу сшитых…

Знахарка побледнела:

Унеси скорей землю обратно, у покойной прощения попроси, иначе ни мне, ни тебе несдобровать!

А как же «могильные косточки»?! – растерялась я.

Попробуй со свинячьим молоком примочки делать, – посоветовала она. И вытолкала за дверь: – Иди, иди, девка, от греха подальше…

Унесла я землю на могилу, у покойной прощения попросила – по ночам в доме тихо стало. А «могильные косточки» опять давай расти. Опять топиться в Селенге собралась, да свиньёшка спасла – опоросилась. Стала ее доить и молочные примочки делать. «Могильные косточки» вроде на убыль пошли…

Выгнала как-то поросяток со свиньёшкой на лужайку травку почавкать – бывший жених нарисовался. Тонкий, звонкий и прозрачный! Мириться пришел. У почтальонки-то во дворе – вошь на аркане, да и та не кормлена. Упал на колени.

Клава, – плачет, – жить без тебя не могу… – А сам на поросяток волком пялится.

Послала его на художника учиться. Вскоре познакомилась с хор-р-рошим человеком. Не посмотрел на «могильные косточки» – женился. С бородой, а любит как молодой.

ПРОКЛЯТОЕ ЗИМОВЬЕ

Стояло оно за рекой, в истоке речки Арганихи. Добычливое место было, но трусили охотники туда соваться. Во время Гражданской войны казнили там белогвардейцы красного партизана из отряда Каландаришвили за расстрел санитарного обоза. Самого-то около Якутска пуля нашла. Я тогда еще под стол пешком ходил, но частушку запомнил:

 
На Покровском острову
Знамя развевается,
Кландрашвили там лежит,
Лежит – не поднимается.
 

Короче говоря, пустовало зимовье. Где кровь пролилась, завсегда живым страшно. Были, конечно, герои, тыкались туда, да тут же обратно выбегали. Плели разные небылицы: то упокойник по ночам стонет, то петухи под нарами кукарекают…

Как-то приехали к нам, в Старые Дворы, на житье два хвата: Оскарка и Рудолька. Читать, писать умели – за словом в карман не лезли. Приглядели себе невест, а деньжат на свадьбу нет. Решили на пушнине заработать.

Ближние-то угодья все были местными заняты, ну и отправились на проклятое зимовье.

По дороге оленя добыли. Сокол-грудинку вырубили, остальное залабазили и на ночлег подались.

Наварили свежей оленины, наелись с устатку и давай «почту» гонять. К полуночи вроде успокоились.

Оскарка задремал, а друг тормошит:

– Слышишь, за печкой кто-то стонет?

В брюхе у тебя стонет! Поменьше свеженины надо было жрать, – осердился тот и повернулся на другой бок. – Что-то нехорошо мне.

Стонет, тебе говорю, – не унимается Рудолька.

Оскарка прислушался: правда, за печкой кто-то стонет.

Чтоб он провалился в тартарары! – пуще прежнего осердился Оскарка.

Только вымолвил так-то, откуда ни возьмись, появился перед ними красный партизан:

Ах, поганые недобитки, проклинать вздумали? Я вам мошонки-то поотрываю, женихи сопливые…

Растопырил руки, а поймать не может – слепой, глаза-то ему белогвардейцы штыком выкололи. Запнулся о полено и растянулся на полу.

Охотнички через него – и ударились, в чем были, в деревню.

У бедного Рудольки язык отнялся, а Оскарка заговариваться стал. Он-то и проболтался моему старшему брательнику, как дело было.

Брательник и загорелся. Мясо на проклятом зимовье есть, провиант есть. Почему бы не поохотиться на готовеньком? Мать и отец давай отговаривать, красным партизаном пугать.

Живых надо бояться, а не мертвых, – не послушался он и ухвастал на проклятое зимовье.

Вечером собаку покормил, чаю напился. Спать наладился, а сон не берет: страшные мысли в голову лезут, всякая чушь мерещится: то заяц из котелка выглянет, то ложка по столу запрыгает…

В полночь, только печка протопилась, и началось:

– У-ой, у-ой… У-ой, у-ой…

Вот тебе и бойся живых, а не мертвых!

Давай брательник креститься и молитвы шептать, несмотря на то, что комсомолец.

Дождался утра – и ходу из проклятого зимовья, только пятки мелькают. Дома пришел в себя мало-мало, шапку набекрень и к соседу.

Егор, ты ведь годок тому на проклятом зимовье?

Годок, – отвечает. – А в чем интерес?

Ты знавал его?

Ну, знавал…

Выложил ему брательник про свои страсти-мордасти, тот и говорит:

Когда Семена белогвардейцы убили, отец, потаясь, похоронил сына в тайге, а в зимовье печку из сырца-кирпича склал. Между кирпичами ртуть замуровал. Печка прогреется, ртуть и начинает выть, будто человек стонет. Верующий отец-то был у Семена. Думал, у погибшего душа в зимовье поселилась. Вот и не хотел, чтобы ее лишний раз тревожили. Сделал так/, и вскорости сам преставился. Правда, перед смертью шепнул мне о секрете и попросил: «Охоться, Егор, на зимовье-то, Семенушку почаще проведывай, за могилкой приглядывай. Дружком ему приходишься…» Проведывать я проведывал, но не промышлял там – свои угодья богатые. В прошлом году крест Семену обновил: вместо деревянного железный поставил. Припозднился и остался в зимовье ночевать. Лег спать – всякая ерунда грезится, того и гляди с ума сойдешь. Утром встал, голова – как чугунная. Догадался – от ртутных паров это. Печка-то одряхлела, вот и сквозь щели просачиваются…

Перестал с той поры брательник на чужинку зариться. Оскарку и Рудольку старухи парным молоком отпоили – пришли хваты в себя и устроились на лесоучасток Ленского речного пароходства дрова трелевать. Женились и через несколько лет уехали куда-то в Прибалтику. Грамотные нигде не пропадут.

Вскоре в истоке речки Арганихи случился пожар. По непонятной причине вспыхнуло проклятое зимовье, выжгло дотла добычливую таежку. Может, шаровая молния в железный крест ударила?

Расплодилось на гари змей – ступить некуда.

ГНЕДАЯ

Муж мой – Кольша – рассказывал, как за ним на фронте немецкие асы охотились, листовки с неба сбрасывали: берегись, дескать, Вострецов, все равно скараулим. Однажды Кольша вез на передовую бойцам кашу – подкараулили, скинули бомбу. Лошадь наповал пришибло, кашу по лесам-полям расхлестало, а его осколком в голову стукнуло. Врачи испугались операцию делать, так с осколком в голове и комиссовали домой.

Бакенщиком в водопуть устроился, керосиновые фонари на бакенах и створах зажигал. Жили мы за рекой, почти напротив деревни Чёры.

Кольша страдал шибко. Осколок в голове чуть пошевелится – муж по земле катается, ревом ревет. Сажусь в лодку за лопастники и плыву, фонари зажигаю. При Сталине строго было. Не дай бог пароход ночью на мель сядет, расстреляют Кольшу, как врага народа.

Ой чудил! Особливо зимой, когда Лена-река замерзнет. Вспомню, от ржания отдышаться не могу. Всяко-разно чудил, а я не обижалась: молода была, проворна! Кольша вообще-то был тоже – хоть куда. Только вот…

Как осколок заклинит мозги – муж в деревню к Леонтию Мельникову в гости. Легкие санки смастерил, полозья железными лентами подковал и особую сбрую сшил. Запряжет меня, упадет в санки:

Аллюр три креста!

Качу его, аж снежный бус клубится из-под санок. К деревне подъезжать – вожжой подхлестывает, горячит:

Н-но-о-о, квёлая, шевелись!

Речной взвоз беру с разгону и ржу, да так звонко, что колхозные лошади из конюшни откликаются. Ржу, значит, а сама Бога молю, чтобы Кольшу не осенило «кобылу» в стойло определить. Опозорит на всю округу. Раз меня и так чуть не променял за пегого мерина проезжим цыганам. Спасибо Леонтию Мельникову, отсоветовал: мерин-то, дескать, из военных – контуженный…

Выпряжет меня в ограде, привяжет к столбу – и в избу. Фронтовой дружок подаст Кольше граненый стакан «ерша» – бражки со спиртом, – рассусолится мой ямщик. Зевота навалится. Положат его хозяева на топчан и меня кличут:

Заходи скорей, горемыка, в тепло, уснул твой супостат.

Накормят, горячим брусничным чаем отпоят и советуют:

Пока жива, беги, девка, на бодайбинские прииски. Глянь в зеркало: на кого похожа? Заездил.

Куда от судьбы убежишь, – отвечаю. – Видно, на роду написано мурцовку с калекой век хлебать. Да и какая на нем вина? Война проклятая мужика попортила.

На рассвете Кольша очнется, я уже в запрягах стою. Глянет в окно, Леонтия спросит заботливо:

Овса-то Гнедухе сыпал?

А как же! Две меры отборного за ночь слопала, – врет напропалую фронтовой дружок.

Выйдут на крылец, обнимаются-прощаются. Кольша тянет за рукав дружка в отгостье:

Поехали, однополчанин, к нам на пироги. Погулям тамока мало-мало, а вечером обратно оттортаю.

У меня коленки от страху трясутся: вдруг Леонтий возьмет и согласится? Одного куда ни шло, а двух мужиков везти за реку – не ближний свет.

Леонтий сурьезно так в небо поглядит и откажется:

Некогда, паря, на передовую бойцам кашу доставить надо…

Кольшу с крыльца как сивером сдует: шибко немецкими асами на фронте напуган, сердешный.

Помню, нравилось мужу с «ветерком» ездить. Только спущусь под взвоз на реку, он как оттянет меня плетенным из сыромяти бичом вдоль спины:

Грабят!

Здесь уж приходилось жилы рвать, второй-то раз не шибко хотелось бича отведывать. Держу скорость – аллюр четыре креста! – в ушах благовестит. Кольта развалится в санках как барин и частушки поет:

 
Ой, дед, ты мой дед,
Ты наделал мне бед:
Захотелося морковки —
В огороде такой нет…
 

Подкатит к воротам, вожжи натянет:

Тпр-р-ру…

Из санок меня выпряжет, березовым голиком старательно обметет – и в поводу поить повел на прорубь. К проруби я завсегда на четвереньках ступала – для рук мне специально из шубинок накопытники сшил. Дрыгну, озорства ради, ногой, вроде лягнуть норовлю, дернет за повод:

Ну ты, шалая… Всё бы играла!

Наклонюсь к проруби – вроде пью, он гладит меня и свистит протяжно: пей вволюшку, Гнедая…

Напоит, узду снимет, ласково шлепнет по крупу:

Гуляй!

Кого тут «гуляй»? Бегу ужин гоношить, по хозяйству убираться.

Натокали меня Мельниковы марьин корень парить, да настой Кольше в еду подливать. И правда, к весне мужу заметно полегчало. Меньше в санки запрягать стал…

А летом… конюшню построил и овес собрался сеять…

Не выдержала. Ударилась в бега на бодайбинские прииски. В шахту мантулить пошла.

Приисковые товарки меня поедом ели:

От инвалида войны убежала – грех!

А как рассказала, что ребятеночка скинула из-за распроклятого «аллюра», перекрестились и замолчали.

Леонтий Мельников все-таки выхлопотал Кольше через военкомат путевку. Отправили мужа на лечение. Осколок академики из головы кое-как магнитом извлекли. Поправился мужик.

Разыскал меня на Васильевском прииске, остался золото мыть. До сих пор живем душа в душу. Сына и дочь вырастили.

Недавно Мельниковы гостили. Сидим за столом под березой, Леонтий в небо посмотрел и говорит:

Пора на передовую бойцам кашу везти…

Кольша хохочет, заливается.

ЗМЕЙКА

С невесткой Харитиной стряслось. Ага… Вредная была, боже упаси! Утром на зорьке турнула ее по воду. Несет она от колодца воду, навстречу старичок с посошком шоркат. Шорк-шорк обутками. Незнакомый. Такого старичка в деревне никогда я не видела.

Поравнялся с Харитиной и попросил:

Птица-молодица, дай воды напитьца.

Невестка в ответ нагрубила:

Много таких шлятца…

Попомнишь, птица-молодица, выплюнешь змейку. – Старичок погрозился ей. Ударил посошком оземь, крутнулся на пятке, как веретено и исчез.

Невестка от страху ведра из рук выронила. Кого ее тут материть, у самой поджилки трясутца. Ага… Побоялись-побоялись день-два и забыли. Дело к покосу. Не до старичка.

На лугу с Харитиной сено ворошим. Жарко, трава споро сохнет. Мужики хлестко литовят.

В полдень мой дед литовку обтер травой, воткнул чернем в землю.

Обедать!

Поели и вздремнули в балагане.

Слышу, дед шепотком будит:

Мотри-ка, Стася, мотри-ка, Харитине змея в рот ползет…

Батюшки-светы! Хотела было ее выдернуть, да кого там!

Только хвост во рту мелькнул. Прямо околели с дедом от страху. Счас змея в брюхе ожалит, помрет невестка. Хоть и таскала меня по праздникам за волосья, а жалко – работяща, боева. Где еще таку дуру найдешь?

Ага… Чё делать? Герасиму, сыну, сказать? Он же – огонь! Мигом жене брюхо распластат охотничьим ножом, змею выбросит, а рану лыком зашьет. Хорошо бы! Но… Вдруг микробы в рану попадут, зараженье пойдет, загнетца невестка, а сына в тюрьме живьем сгноят за таку операцию. Брат-то у Харитины в районной милиции работат.

Растерялись мы с дедом, сидим ни живы, ни мертвы, ждем, чё дальше будет. Ага…

Проснулась Харитина, вылезла вот таким макаром из балагана, схватилась за брюхо, давай по траве кататьца:

Ой-ой, ой-ой…

Герасим пробудился, вскочил как ошпаренный. Недолго думая, Харитину в охапку – и поволок в деревню к фельдшеру. Ташшит, слезами обливатца. Мы с дедом в пристяжке бежим, ревем. Ага… Вдруг вижу, тот старичок с посошком встречь шоркат. Остановил нас, поинтересовался:

Чо приключилось?

Говорю: так и так.

Старичок рассмеялся:

Эта змейка с рожденья в брюхе у птицы-молодицы живет. Видать, на солнышко погретьца выползала. Полезла обратно – нутро-то и ожгла девке. – Командует Герасиму: – Клади птицу-молодицу на землю, дуй за конем, веревку-волосянку прихвати.

А невестка по траве кататца:

Ой-ой, ой-ой…

Ага… Прискакал сын на коне. Старичок обвязал коня за выю волосянкой, дает Герасиму:

Держи крепко!

Сам коня посошком понужнул, давай по кругу гонять, давай гонять, пока с коня пена не поплыла.

Тпр-р-ру…

Сорвал с моего деда картуз, пену собрал.

Пей, – поднес Харитине.

Та пьет, сама синя вся. Пила, пила.

Не могу, – говорит, – больше…

Пей!

Выпила. Ага. Старичок отпустил коня, а волосянку вокруг Харитины кольцом изладил.

Харитину рвать стало. Старичок посошком огрел ее по спине, змея-то и выпала изо рта. Выпала – и уползать. Куда там уползешь! Волосяна веревка кольцом лежит. Старичок щелк змею посошком, та в пыль рассыпалась.

Ну чё, птица-молодица, – спрашиват старичок, – выплюнула змейку?

Харитина хлоп-хлоп шарами, молчит. Стыдно роже-то, воды старичку пожалела.

Ладно, трудовые люди, идите сено стогуйте, успевайте, пока вёдро. Завтра задожжит. – сказал так старичок, ударил оземь посошком, крутнулся на пятке, как веретено и исчез.

Насмотрелась я всяких колдунов на своем веку, а такого доброго первый раз встретила. Невестка перестала меня по праздникам за волосья таскать. Ага…

ПОНЯТЬЕ

Феодору-то?! Знаю ее, выдру, как облупленную. По соседству живет. Слово поперек не скажи – оплюет, обзовет всяко разно. Богомольная, а без матерка слова не молвит. Мужичонку своего затуркала. Ласковый, как телок: ладошку подставь – оближет. Начнет, бывало, Ефим по хозяйству хлопотать, Феодора тут как тут: то дрова крупно наколол, то гвоздь косо забил… Подбоченится, выдра, и срамит заботника на весь божий свет.

Ну да… В сеностав и случилось. Ефим отбивает косу на бабке, сено собрался косить. Феодора подошла. Я как раз сквозь тын подсматривала. Подошла Феодора и давай Ефима позорить:

Гнилая веревка, инструмент портишь… Я тебе!

Рвет мужичонке уши, матами захлебывается.

Пыхтел Ефим, пыхтел – взорвался и отбуцкал выдру.

Феодора сгоряча возьми и накатай заявление Бабаю. Кто Бабай-то? Наш участковый милиционер. Им еще неслухов родители пугают. Страховитый! Арестовал Ефима и увел с поднятыми руками в колхозное овощехранилище. Вскоре в клубе суд состоялся. Присобачили мужичонке срок за то, что Феодоре фонарей наставил.

Подумаешь, фонари! Что, я сама их не носила? Мой Филипп, фитиль этакий, нажрется, бывало, вино аж из ноздрей капает. Хм… Схватит топор и пошел за мной гоняться, деревенские улицы мерить. Вот те крест, никогдашеньки Бабаю не стучала! Пришел раз Бабай на «шумок», сам себе не рад был. Хоть обличье мое и было черней сковородки, но разглядела красноперого супостата, проводила ухватом, понятье дала… Я к чему говорю: муж да жена – одна сатана. А эта выдра, видно, себя в демократки записала.

Через две недели Ефим вернулся домой. Феодора в подполье кирпичные стены подбеливала. Он – хлоп западню, сверху кадку с водой надвинул.

Я сидел, и ты посиди.

Утром – завтрак сгоношит, поест с аппетитом. Ей – кусок хлеба и кружку воды в подполье сунет… паек на день. Сам бежит сено косить.

Бабы в деревне Феодору потеряли, зашептались:

Кажись, насмерть прибил девку, по частям вынес и закопал в буераке. Хоть и выдра, а жалко.

Давай меня осаждать: ты, Степанида, по соседству живешь, разнюхай, что там у них творится? Жива ли она?

Высмотрела я сквозь тын, куда Ефим ключ прячет, отомкнула замок, вошла на цыпочках в избу, у самой от страху мурашки по спине бегают.

Феодора, ты жива?

Слышу:

Тетушка Степанида, выпусти, голубушка, на красное солнышко…

Перекрестилась, озираюсь.

Где ж ты, горемычная, не пойму…

Тут-ка, в подполье…

Отодвинула я кое-как кадку с водой, откинула западню, сама к дверям отпрыгнула: мало ли что?

Вылазит Феодора – глаза навыторочку, косматая… Покойник покойником.

Ух и дала я деру!

Бабай в Кислицино шел по делам, а Ефим траву косил, дорога-то через его покос в Кислицино лежит. Примерещилось заботнику, что Бабай по его душу идет. Ударился в бега.

Дён через пять в сельсовет пришло письмо от Ефима: «Ищите меня в Куде, в смерти повинна Феодора. Не поминайте лихом». Хоть Куду и воробей перепрыгнет, но народ поверил. Искали-искали утопленника, да без толку.

После эдакой страшной вести бабы ходу не давали Феодоре, шипели:

Лиходейка, такого орла ухохолила, как тебя земля держит…

Феодора от них только на лугу и спасалась. Куда деваться? Не оставишь корову на зиму без корма.

Перед Юрьевым днем прокатился по деревне слух, якобы Ефим объявился в Оёке, у молоденькой продавщицы притулье нашел.

Феодора нарядилась, как невеста, и туда. Хм… Нашла коса на камень. Соперница ей там дала жару-пару. Прихромала, выдра эдакая, обратно несолоно хлебавши, ко мне в избу царапается:

Выручай, тетушка Степанида! Многих ты свела-развела, помоги вернуть придурка домой.

«Свела-развела», слова эти как ножом по сердцу полоснули. Кого я шибко развела? Глашку с Петром? Так Глашка капустной рассады пожалела. Ну, еще кого? Надо же – Ольгу с Миколаем! Так Миколай опять же меня по ногам солью стегнул из ружья, когда я у него ночью из поленницы дров одолжила. Разве не обидно мне? Сколько на меня напраслины наворочено завидущими людишками! А мимо чужого горя все равно не пройду, дам понятье.

Знаешь, девка, что, – толкую Феодоре, – приходи-ка в субботу вечером в мою баню, будем Ефима в печку звать, да смотри, «святой водицы» прихвати. – Короче говоря, дала понятье.

А сама в Оёк стреканула. Ефиму тоже дала понятье.

Приходит Феодора в субботу в баню Ефима звать, а он уже на крыше сидит.

Феодора спрашивает меня:

Тетушка Степанида, придурок-то правда вернется домой?

Куда денется, – отвечаю, – вернется.

Сама березовым веником машу, вроде баннушку под полок загоняю:

Кыш, кыш, фулиган, не мешай…

Феодоре понятье дала, она и начала Ефима звать в печку, а он сверху в трубу отвечать.

Ефим, Ефимушка-а-а…

О-го-го-о-о-о…

Перекликались, перекликались, вдруг постук в дверь.

Открываю, Ефим стоит.

Спрашивает, сам вроде запыхался, издалека бежал:

Тетка Степанида, ты звала меня?

Звала, да не я. Глянь позорче.

Сама сторонкой-сторонкой – и в избу, «святой водицы» хлебнула, в окошко наблюдаю. Эвон идут в обнимку!

Вышла на крыльцо, дала им понятье и проводила с Богом.

Помирила, значит. Зато сама пострадала. Хм… Продавщица мне в отместку такое понятье дала – до сих пор кости болят. Еще и погрозилась: мол, скоро в гости опять наведается…

Зазря я пострадала. Феодора снова Ефиму уши рвать стала. Верующая, а без мата не перекрестится. Попросила намедни у ней машинку масло сбить, выгнала выдра:

– Марш отсюда, сводня, чтобы духу твоего на нашем пороге не было. Ходишь по деревне, шашни разводишь, такая-рассякая…

Обидно мне показалось. Тут еще продавщица из головы не выходит. Ну я и не выдержала: тайком дала Ефиму понятье, подался в Оёк уши лечить.

Сколько на меня напраслины наворочено завидущими людишками! А мимо чужого горя все равно не пройду, дам понятье… Эвон, Феодора-то из сельпо с заговорной водицей ко мне опять за понятьем идет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю