Текст книги "Чалдоны"
Автор книги: Анатолий Горбунов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)
ХОД КОНЕМ
Приехал к нам откуда-то из-за Урала Слава Разин. Поступил на почту монтером. Нацепит железные когти, обмотается цепью и лазит по телефонным столбам, песни поет. Веселый мужик! Палец покажи – захохочет, аж провода лопаются. Шахматист был, я тебе скажу, каких белый свет не видывал.
Жена и теща голодом Славу морили – редко готовили. Одежонку сам себе стирал. Надоел ему кавардак в семье, вот и начал делать ходы конем.
Жена и теща, к примеру, Славу у кладовщицы Зины ищут, а он у телятницы Глафиры пельмени наворачивает. Они к Глафире – он у Зины щи хлебает.
Порыскают-порыскают по деревне, пошарят-пошарят по вдовьим гнездам, приплетутся домой: Слава за столом сидит, голый чай швыркает.
Глянет исподлобья на нерях:
– Опять ужин не сготовили? Хоть кол на голове теши. Возьмусь я, однако, за вас, лентяйки.
Молчат: не пойман – не вор. Начинают жарить-парить, пуговицы пришивать. Неделя прошла – опять мышей не ловят, опять ходы конем пошли. И никак с поличным Славу поймать не могут.
– Проверь, Нюрка, – стропалит мать, – может, у нашего нетопыря крылья на спине выросли?
– Не городи, мама, ерунду, – сердится дочь, – какие крылья?! Позавчера со столба хряпнулся, всю ночь охал: то пить ему подай, то горшок…
Однажды неуловимый шахматист сделал ошибочный ход. Шел огородами к Зине, а Глафира засекла. Обуяла вдовушку ревность. Сделала ответный ход… этой… как ее… ну да, туркой. Кликнула жену и тещу – айда к Зине. Все в избе вверх тормашками поставили, даже в печку заглянули – испарился Слава.
– Куда мужика, Зинка, дела? Не в трубу же он вылетел? – пытает Глафира. – Своими глазами видела, к тебе зашел.
– Опомнись, Глашка! Зря напраслину буровишь. Отроду женатиков не привечала. Нужен больно… чер-р-рт полосатый… И вообще тебе-то что за дело до чужого мужика? – Зинка схватила голик. – Ну-ка, выметайтесь отсюда, пока я председателя сельского совета не позвала…
Прискакали жена и теща домой, а Слава за столом сидит, голый чай швыркает. Исподлобья смотрит.
– Опять ужин не сготовили, лентяйки? Хоть кол на голове теши. Доберусь я до вас…
Женщины молчат: не пойман – не вор.
Теща подозревать стала, что зять на помеле верхом по воздуху летает.
– Нечисто здесь, дочка, ой, нечисто! Всмотрись-ка ему в шары – черти в них так и пляшут вприсядку. Окрутила бабника нечистая сила.
– Брось, мама, ерунду городить, – плачет Нюра. – Век прожила, а ума не нажила.
Сплетни о нечистой силе по деревне поползли. Чирошный телефон! Особенно заинтересовались молодухи, стали следить за Славой. Посоветовали жене и теще обратиться к верующей бабушке Лукерье, ее, дескать, шибко нечистая сила боится.
Бабушка сходила в гости к Зине и Глафире – в горницах у них опрятно, на столах пироги и шаньги от солнышка жмурятся.
Заглянула к Разиным и охнула: окна не мыты, по углам висит паутина, на столе картошка в мундире да килька в томатном соусе. Поняла все. Давай стыдить нерях:
– Как еще с такими охредями мужичонка живет, по снегу босиком не гонят? Мой бы старик давно на одну ногу наступил, за другую взялся – и вдоль разорвал. Варите, обстирывайте, чистоту в доме соблюдайте – лад в семье будет.
Перекрестилась и метнулась соболюшкой на свежий воздух из разинской избы.
Только жена и теща ужин приготовили – деревенские молодухи в двери. Одни докладывают:
– Слава у кладовщицы…
Другие:
– Слава у телятницы…
Спорят промеж собой, кто прав. Нюра, бедная, зарыдала:
– Что их, два, что ли?
У Зины, у Глафиры все опять вверх дном перевернули: тю-тю Славы. Домой прибегают: сидит за столом, капусту с мясом уплетает – за ушами трещит.
Наелся и похвастался:
– Завтра в город еду, на разряд по шахматам сдавать!
Теща покорно опустила голову, принялась латать Славе меховые рукавицы. Жена подхватилась мыть полы. Мало ли что может быть? Все конем ходил, шахматист, а тут возьмет и сходит ферзем – оставайся тогда лавка с товаром.
На сибирячках надо жениться – аккуратные бабы. Не зря же в старину богатые купцы ездили из России к нам свататься!
Так-то.
САМОДУР
С Евгением Плешкой местные мужики в тайгу ходить наотрез отказались: самодур. С ног сбился, искал напарника. Тут я подвернулся: только-только с фронта пришел. Не огляделся, что к чему, а Евгений цоп меня за жабры, насулил золотые горы.
Заехали в тайгу рано – в середине сентября. Заехали – и мой напарник захворал.
Я на зимовье крышу поправил, дров пилой-одноручкой нашоркал, ягод насобирал. Холода стукнули – боровой птицы настрелял, рыбы наловил. Короче говоря, со всеми делами управился.
Евгений хворает, лежит на нарах, охает. Ухаживаю за ним, клюквенным морсом отпаиваю, глухарятиной и сигами кормлю. Евгеньевские собаки тоже хворают: нажрутся до отрыжки, под ель упадут и пыхтят. Мои собаки береглись много лопать, боялись ожиреть, прыгучесть потерять. Больше ольховую кору грызли, глистов из себя, видать, выгоняли: чистились.
Ну ладно. Ждем снега: белочить-соболить. Нет снега!
Все-таки зима свое взяла. На Покров по колени выпал.
Евгений Плешка повеселел, командует, как старший.
– Ванька, в эту сторону ходи, промышляй, я – в эту…
Досталась мне гарь. Согласился, все равно в один котел пушнину таскать. К тому же у меня собаки – огонь, не чета Плешкиным засоням. И сам шибко бегучий, охотничий фарт из рук не выпущу.
Разбежались мы в разные стороны, облетали хребты, вечером сошлись у зимовья.
– Плохо? – спросил Евгений.
– Совсем никудышно, – отвечаю, показываю соболя и десяток белок.
– Молодец, Ванюша! – ласково похвалил напарник. – А я всего три бельчонки спромышлял. – Сам за живот держится. – Опять, паря, скрутило. Ох, ох… Ты уж давай, орел, хозяйничай… – И на нары.
Так и повелось. Хуже собаки по гари наломаюсь, еле обутки к зимовью приволоку, а Плешка уже лежит на нарах, охает. Куда деваться? Начинаю ужин гоношить, пушнину обрабатывать, заряжать патроны, напарника лечить, кормить собак.
Стал замечать: мои Загря и Рыжик до полуночи к корму не притрагиваются, евгеньевские – из рук выхватывают. Или, например, сядем ужинать – больной Евгений метет все подряд, а мне кусок хлеба в глотку не лезет. Чего же, намаешься за день – поджилки трясутся.
Однажды, в ростепель, ударило в голову: дай-ка пройдусь по Плешкиной чуднице. Загрю и Рыжика привязал у зимовья. Пусть, думаю, отдохнут собаки, изработались – кости да кожа.
Прошел по чуднице часа полтора, смотрю, впереди зимовейка стоит, из трубы дым валит. Собачки чьи-то около порога вьются. Ого! Евгеньевские! Вон и топор его в чураке сидит.
Дверь открываю – Плешка на нарах дрыхнет, аж чайник на печке вприсядку скачет.
Как рявкну напарнику в ухо:
– Руки вверх, пузатый германец!
Вскочил, ошалелый, и за ружье. Самодур – застрелит ведь с перепугу. Выкрутил я у него ружье из рук, в горячке – хрясь об пол.
Ствол – в дугу, приклад – в щепки. Ладно, не заряжено, убить бы могло. Эх, разве в такие минуты об этом думаешь!
– Ванька, гад-разгад! – взвыл Евгешка. – Лишил ружья, сорвал промысел… – Боднул меня головой в живот – и на улицу. Цоп топор – и бежать к первому зимовью.
Я вдогон. Самодур же! Собак моих там зарубит, зимовье спалит… Слышит, догоняю. Упал на снег, визжит:
– Ваня, не убивай! Ваня, не убивай…
За живот держится: дескать, видишь, хвораю.
Кого там убивать! Самого, того гляди, по чугунку топором хряпнет. Мимо него кукшей пролетел. Добежал до зимовья, отдышался, собак отвязал. На воле-то их не шибко порешишь. Сел на свои нары, ружье наготове держу.
Немного погодя заходит Плешка с топором. Сел на свои нары.
Исподлобья друг на друга смотрим, молчим. Стемнело. Печку не топим. Лампу не зажигаем.
Сколько ни сиди, а сон долит. Кто-нибудь из нас шелохнется, вскакиваем, орем благим матом. Я за ружье хватаюсь, Евгений – за топор. Всю войну, брат ты мой, прошел, а такой жути не натерпелся, как у самодура в зимовье.
– Евгешка, – стращаю, – не гляди, что темно, не промахнусь: картечь в стволе.
– У меня, Ванька, топор – бритва: гвозди, как масло, режет. Хошь побрею?
– Почто на том зимовье не остался ночевать? – пытаю.
– А ты дров там наготовил? – ехидно хохочет он. – Суп сварил?
Галюсь над ним, чтобы не заснуть:
– Твою бабу знают…
Он в ответ:
– И твою невесту приискатели хвалят…
– Свинячье рыло…
– Баранья харя…
Мерзли и перепирались так ночь напролет. За оконцем разбыряло, Евгений увязал понягу и подался домой. Через речку шел, посохом набродил на снегу: «Ванька, за пузатого германца голову отсеку!» Посмеялся я над его плакатом. Что с самодура возьмешь? Тьфу…
Ну ладно. Промышляю, а Плешку все равно в уме держу. К зимовью вечером возвращаюсь, тропу со стороны деревни обязательно секу, чтобы самодур врасплох не застал.
Как-то раз в непогодь Рыжик и Загря утянулись за проходным соболем. И гаркал, и стрелял – кого там! Ветер гудит, деревья туда-сюда мотаются, снег валом валит. Потыкался-потыкался по релкам, вернулся в зимовье.
День мело. Ночью вызвездило. Не спится, душа о собаках болит: где же вы, мои дорогие? Вышел, прислушался – тихо. Погаркал, стрелил – и спать завалился. Если зверь их где-нибудь не порешил, объявятся.
Снится сон: огромная баба облапила меня, повалить хочет. Борюсь с ней, сопротивляюсь. Куда мне такая махина нужна? Всей деревней не прокормишь!
Сквозь сон слышу, ходит кто-то вокруг зимовья: хруп, хруп… Собаки?! Нет… Походка тяжелая. Евгений? Конечно, он!
Скобка на дверях брякнула. Я ружье схватил, кричу:
– Жечь пришел, Евгешка? Догорать буду, но заряд в лоб тебе, гнида, всажу!
Вдруг в оконце: тар-ра-рах! Осколки на пол посыпались.
Стегнул я картечью по оконцу. Рев на улице – посуденка на столе зазвенела. Какой тут Евгешка? Медведь! Видно, крепко зацепил картечью, коли заревел. Заткнул я оконце ветошью, бодрствую. Кое-как, брат ты мой, утра дождался. На улицу сунуться боюсь, задерет. Чую, затаился зверь около. Эх, собаки, собаки, где же вы, мои дорогие… Хорошо, что крючок на дверях – кованый, а то бы от страха ведро себе на голову надел. Во как мне было жутко!
Под нарами ржавый коловорот валялся, давай дыры в стенах вертеть, медведя выглядывать.
Эвон ты, супостат, у проруби лежишь. Горит, поди, нутро-то, ранил я его крепко. Воду лакает, в мою сторону, как уполномоченный по заготовке хлеба, зыркает. Стрелять – далеко. Вся надежда – собаки объявятся.
С Евгением напереживался, тут еще зверь. Сижу в зимовье, нюни распустил. Вдруг на улице: бах, бах! Лай, рев… Я – в двери. Рыжик и Загря медведя теребят, а тот на Плешку прет. Я с подбега стегнул зверя пулей по уху, так и ткнулся, проклятущий, норкой в снег.
– Ох и добры, Иван, у тебя собаки! – кричит Евгений.
Я спустился на лед. Поздоровались, закурили.
– Собаки-то мои как с тобой оказались? – спрашиваю.
Плешка шапку на затылок сдвинул, испарину со лба рукавом стер:
– Трезвонят и трезвонят вчерась за деревней чьи-то собаки. Уже смеркаться стало, всё трезвонят. Жалко собак. Дай, думаю, схожу. Взял у Авдотьи Кармадоновой ружье, мужика-то ее осенясь гонный сохатый затоптал. Прихожу – твои собаки! Лают на сосну. Глядел-глядел, ничего не видать. Снег порошит. В самой верхушке вроде как черновина. Стрелил наугад – соболь упал. Отнес к твоим родителям. Думали, домой выходишь, коли собаки тут. Ждем-пождем, нет Ивана. Утром хватились собак – в лес ушли. Значит, с Иваном что-то неладно. Ну, я и айда сюда. Иду по чуднице, а на душе муторно. Слышу: в распадке твои собаки тявкают. Добыл тетерю – и дальше. Кобели по хребту шьют. На повороте, у проруби, увидел зверя, мурашки по спине побежали – огромадный! Слава богу, Загря и Рыжик поспели. Я уж думал: хана тебе, Иван…
Поклонился я в ноги Плешке:
– Спасибо, друг, за выручку…
– Это тебе спасибо, – прослезился самодур. – Я ведь промазал.
Обнялись, хохочем, а самих лихорадка колотит. Во как зверь-то достается, паря! Евгений дыры в стенах деревянными шипами затыкал и удивлялся:
– Артелью за неделю, Иван, столько не навертишь, а ты один за утро изловчился.
Неловко мне стало, и я перевернул разговор:
– Собаки-то где твои?
Евгений горько вздохнул:
– На мохнашки пустил. Не везет мне на путевых собак.
– Что-нибудь придумаем, – успокоил я своего спасителя. – А пока с Рыжиком или Загрей походишь.
С тех пор Плешка хворать перестал. Вместе охотились, пока не остарели.
ТУРПАН
Живал – щи ладошкой хлебал в нашей Подкаменке лесник Костя Рукавишников: удалец! Казенного коня держал – якутской породы, Турпаном звали. Небольшой такой конишка, мохнатенький. До чего ушлый был, я тебе скажу! Набуровит Костя лиственничного швырка на дровни, Турпан покосится на воз, туда-сюда пошевелит дровни – дерг, и пошел. Соображал, что полозья к снегу пристыли. Если не мог воз с места сдвинуть, встанет как вкопанный и заржет: отбавляй, хозяин, поклажу. Тут его хоть стягом понужай, не шелохнется. Характер!
Крепко Турпан любил Костю, как собачонка за ним гонялся. Тот в нем тоже души не чаял: то комочком сахара угостит, то хлебцем, а то и звенышком свежепросольного сига – шибко уважал конишка эту рыбку. Такой от голода не пропадет нигде: все подряд мел, если прижмет жизнь, – и прутья, и ветошь, и кору…
Однажды в тайге тушил Костя Рукавишников пожар. Полыхало – головешки выше солнца летели! Отступ к реке огнем перехватило. Нашел Турпан прогалину, вывез хозяина из пекла.
Или вот еще случай. Поплыл рано утром Костя на стружке за реку сети смотреть, налетел в тумане на топляк и перевернулся.
– Спасите! – орет. – Тону!
Услышал Турпан, перескочил через водяник – и к хозяину. Ухватился Костя за гриву и выкарабкался на отмель. Что ни говори – удалой был конишка и верный!
Как-то на Масленицу катал Костя по улице девчат в расписной кошевке. Турпан – в лентах. Под дугой колокольчики.
Северянка-масленка,
Погулена-масленка!
Твои косы длинны,
Брови соболинны…
Бабушка Аксинья попросила раскудрявого лесника:
– Прокати, соколик…
Можно было и уважить старую, прокатить с ветерком, но парня будто вожжой огрели:
– Поздно тебе, гулена, кататься. Дуй-ка домой, блины в масло макай!
Та обиделась и погрозилась:
– Погоди, придешь на поклон…
– Приду, бабушка, приду, – так и закатился озорник. – Вот ухажерок развезу по дворам, и приду.
А утром стало не до смеха. Зашел в конюшню – и обмер. Турпан мокрый, как ондатра. Дрожит. Грива перепутана. Глаза налились кровью. Тут поневоле обомрешь: казенный конишка, начальство за него крепко спросит. Костя рысаком к ветеринару:
– Спаси Турпана!
Ветеринар хоть и от Масленицы путем не отошел, но осмотрел Турпана и заключил:
– Опой. Гонял-то вчера по деревне, как угорелый.
– Какой опой?! – возмутился лесник. – Выстояться коню дал. Ну, бабушка Аксинья, попляшешь ты у меня на горячей сковородке. Сглазила ведьма Турпана.
– А я говорю: опой! – напустился ветеринар. – Слабым отваром дрёмника{8} отхаживай коня, может, и одыбает.
Их разговор вскользь подслушали ребятишки, и к обеду вся деревня знала: бабушка Аксинья казенного конишку испортила. Суеверные сельчане ругали старую, почем зря, а Костю Рукавишникова жалели:
– Придется родителям корову продавать, иначе до конца жизни сердешному не расплатиться за Турпана – зарплатишка-то у лесника махонькая.
Обиженная молвой, бабушка Аксинья выходила за ворота, высматривая Костю Рукавишникова, чтобы принародно отчихвостить за оговор. Завидев бабушку, тот быстро нырял в переулок: чувствовал – сам скоро запляшет на горячей сковородке. Каких только лечебных средств не перебрал он, Турпану не помогло. Днем вроде спокойный, а ночью, того и гляди, конюшню в щепки разнесет. Маялся парень, маялся, и пошел на поклон к бабушке.
– Прилетел, соколик? – мстительно прищурилась та. – Выкладывай, что стряслось?
«Скажи на милость, какая добренькая! Сглазила коня, и хоть бы хны…» – Костя еле сдержался, чтобы не нагрубить колдунье.
– Турпан захворал, бабушка. Ума не приложу, чем лечить, помоги горю.
– Ветеринар смотрел?
– Смотре-е-ел, – расплакался парень. – На опой грешит…
Бабушка Аксинья хмыкнула, задумчиво побарабанила пальцами по столешне и согласилась:
– Хоть ты и ославил меня на всю деревню, да ладно уж, гляну на мерина.
Хозяина в конюшню не пустила, а когда вышла оттуда, сказала:
– Вечером возьми кота мово, пусти на ночь к Турпану.
Так и сделал. Утром ни свет, ни заря ворвался в конюшню. Конишка встретил хозяина веселым ржанием! О валенки Кости, довольно мурлыкая, терся кот. В яслях лежала задавленная ласка.
Лесник показал зверька бабушке Аксинье, та всплеснула руками:
– Так я и думала! Она, проверка, мерина пугала.
– Не ты ли, бабушка, приколдовала? – подозрительно спросил Костя. – Помнишь, на Масленку грозилась…
– Ах, вон ты про что! Внучке на курсы отписать хотела, как жених, пока она на счетовода учится, девок по деревне катат. А ласка… Мерину-то овса задаешь? Задаешь. Мыши завелись. Она и объявилась.
Бабушка Аксинья рассыпала по избе серебряный смех, а Костя Рукавишников облапил ее, поцеловал крепко и бесшабашно тряхнул смоляными кудрями:
– Поехали, бабушка, кататься!
Женился бы Костя на внучке бабушки Аксиньи, да война помешала. Напали на нас фашисты. Поехал раскудрявый соколик на фронт. Машет родным с парохода белым платочком, а Турпан по берегу бежит, ржет жалобно. Уехал наш веселый лесник – и конишка исчез. Говорили, с утеса в Лену бросился от горя. Чуял, видно, что хозяин никогда не вернется.
Убили Костю Рукавишникова в первом же бою.
ПОСЛЕДНЕЕ СВИДАНИЕ
Младший брат Саня раньше таксистом работал. Приехал однажды ночью, а сам седой как лунь. Трясет всего, и гачи мокрые…
– Ограбили?! – всполошился я, и в сборы – бандитов ловить.
– Притормози, Ваня, – остудил тот. – Лучше выпить налей.
Достал я из кирзового сапога спрятанную от глазастой жены подальше уже изрядно початую бутылку. Саня проворно выхватил ее из рук, раскрутил и выпил залпом из горлышка.
– Отчего седой-то весь? – стал я пытать. – Пешехода сбил?
– Если бы пешехода… – мрачно буркнул он. Метнулся к зеркалу и погляделся. Вздохнул тяжело, поворошил на голове седые волосы и, трусливо косясь на мутное кухонное окошко, за которым огромной желтой картофелиной повисла осенняя луна, поведал о своем несчастье…
…Высадил я на Большой пассажиров и покатил в таксопарк на пересменку. У ремесленного училища машет старушка. Остановился.
– Свози, – просит, – на Старое кладбище, заплачу хорошо.
– Какое кладбище, мать?! Ночь на дворе, – отвечаю.
– Свози, – протягивает пачку денег. Я и позарился.
Привез, развернулся и мотор выключил, чтобы зря бензин не жрал.
– Жди тут, – приказала и ушла.
Час жду, два жду. Не век же здесь вековать, да и страшновато. Решил поторопить старушку. Смотрю, вроде огонек вдали мерцает. Подкрался поближе, выглянул из-за дерева: старушка на могильном холмике сидит, а на коленях у ней девочка лет шести – сияет как льдинка, лунным светом облита. Замер я и прислушался.
– Мамочка, ты еще придешь? – спросила печально девочка.
– Не знаю, – рыдая, ответила старушка. – Полвека навещала тебя, и никто козни не строил. Чую сердцем, последний раз видимся. Разлучат злые люди, зачахнут на твоей могилке цветочки…
Такая тоска, брат, нахлынула, хоть волком вой. К горлу подкатил комок, того и гляди, задохнусь от жалости. Стою, слушаю, а слезы ручьем по лицу текут.
Долго бы еще они горевали и переговаривались, если бы у меня под ногой не хрустнула сухая веточка.
Девочка испуганно вскрикнула, закружилась вихрем и ушла винтом в землю. Я бросился, как ошпаренный, к такси. Только захлопнул за собой дверцу и включил мотор – старушка тут как тут. Раскосмачена. Глаза безумные. Схватила булыжник – трах по стеклу. Дал я по газам от беды подальше, вот к тебе прямо с кладбища и прикатил…
Саня через силу улыбнулся:
– Интересно сколько рубликов она отвалила? На стекло, поди, хватит?
И вместо пачки денег вытащил из кармана грязные бумажки.
– Слава богу, жив остался, – успокоил я брата. Уложил бедолагу спать и отогнал такси на соседнюю стоянку.
Через неделю на Старом кладбище началось строительство кооперативных гаражей. Могилы вместе с крестами и памятниками сровняли бульдозером. Окрестная шпана, забавляясь, играла человеческими черепами в футбол, подкладывала их, потехи ради, под двери православным. Говорят, всех, кто надругался над прахом усопших, покарал Бог.
Превратилось тихое Старое кладбище в проклятое место для живых: месяца не проходит, чтобы в чьем-то гараже, построенном на человеческих костях, ни с того ни с сего не сгорел синим пламенем дорогой автомобиль.
После той жуткой ночи Саня из таксопарка уволился, заболел и высох, как щепка. Из больницы не вылазил, пока я не посоветовал ему окреститься. Послушался – и на поправку пошел. Сейчас лесником на Байкале работает. Женился. Ребятишек – полная горница. И что удивительно – все седые! Видно, так напугался бедняга, что даже детям седина передалась!
Старушку ту часто люди видят на бывшем Старом кладбище, особенно в полнолуние. Бродит вокруг бетонного забора, слезы льет. Может, могилку доченьки разыскивает?
Эх, Саня, Саня… И зачем только ты их тогда потревожил, побыть подольше вместе помешал? Живет себе в лесу и в ус не дует, а я вечерами на улицу боюсь выйти: вдруг старушка перепутает меня с братом и отомстит? Ведь мы с ним обличьем схожи, как два цинковых ведра на коромысле.
Поделился вчера своими опасениями с женой, а она все на кирзовые сапоги свалила: мол, они виноваты…








