Текст книги "Чалдоны"
Автор книги: Анатолий Горбунов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)
ЧЕРЕМШАТНИКИ
Рассказ
Вспыхнет в хвойных сумерках голубыми огоньками скромная медуница – на солнечных склонах таежных грив распустится во всей своей красе сочная черемша. Называют ее в народе «медвежьим салом»: в весеннюю бескормицу черемша – большое подспорье для копытных и медведей. Издавна любят и заготавливают впрок черемшу сибиряки. Да и как не любить это целебное чудо!
На дворе чуть забрезжило, а в мое окошко уже барабанит закадычный друг Трошка. За плечами у него крапивный куль на широченных брезентовых лямках, на поясе столовый нож в берестяных ножнах, веснушчатое лицо лучится радостью.
– Эй, таежник, вставай! В тайге черемшу по колено выгнало, а ты дрыхнешь. – В избу заходит веселый, упругий. – Давай собирайся живее. Вечор на базаре купил пучок – вкуснятина!
– Куда такую диковину взял, – показываю на крапивный куль, – за неделю не натолкать.
– Ты поможешь. – И загибает пальцы. – Теща заказывала – раз, баушка Фекла – два, самому на зиму – три…
Черемшу на засолку мы не покупаем: продавцы, чтобы она не загорелась и не пожелтела, хранят ее в воде. Вода, ясно, угнетает витамины, омывает пыльцу на листьях, которая придает черемше особый аромат. Черемшу впрок заготавливаем сами. Стараемся брать молодую. Дома режем ее мелко, толчем, пересыпаем солью, пока не даст сока, после раскладываем в туески, перемежая каждый ряд черемши чистыми камешками – регулируют температурный режим при хранении. Некоторые любители «медвежьего сала» считают: для засолки оно тогда гоже, когда пойдет в волокно. Что ж, дело вкуса.
Ходим за «медвежьим салом» почти в самую вершину речки Крестовки. Раньше на нашем пути стояли два добротных и довольно просторных зимовья. В период черемшиной горячки в них постоянно обитал промысловый люд. Сначала первое зимовье сгорело, затем второе. Лишь кучи ржавых банок да россыпи стекла от бутылок напоминают о том, что здесь стояли жилища. А названия остались: Ближнее зимовье, Дальнее зимовье.
Хорошо в тайге! Вырвешься вот так на день-другой из душного города, окунешься в таежный мир запахов и звуков и почувствуешь себя обновленным. Вроде как заново родился. И ничего нет на сердце, кроме радости! Идешь по лесной дороге, идешь, внезапно остановишься и прислушаешься – изумительны, несказанны мелодии весны: вот на голубой пихте серебристо мурлычет снегирь, вот простонала над головой любопытная кукша, а у самых ног твоих клокочет и неистовствует, разбиваясь вдребезги о мшистые камни, солоноватый ключ, за спиной чудится топот таинственного зверя – ух, жутко! – но оглянешься и рассмеешься: это озорной ветерок перебежал через поляну и спрятался в остроухом ельничке.
– Благодать-то какая! – жмурится от солнца Трошка. – Рай, да и только! Сюда бы хворую баушку Феклу на недельку. Пожила бы тут – и вприсядку бы пошла, хоть сызнова замуж выдавай. Лечат врачи, да толку нет – колесом бедняжке ноги согнуло от ревматизма.
Трошка ростом невелик, а ходит хлестко. Шаг пружинистый, бесшумный. Вымотал он меня еще перед Ближним зимовьем.
Видя, что я отстаю, нарочно прибавлял шагу, оглядывался и покрикивал:
– Не буксовать, дружба! Тоже мне, таежник…
Я изо всех сил старался не отставать и отдышался лишь тогда, когда нам повстречались знакомые егерь и лесник.
– Откуда идете?
– С обхода, – ответил лесник. – Третий день в тайге. Попутно потайное зимовье подремонтировали. – Зло сверкнул глазами: – Раскопали его черемшатники, опять насвинячили: окошко выбили, дверь с петель сорвали, каменку разворотили. Что за народ пошел? В землю иголку закопай – найдут. Обнаглели вконец: то петлю около водопоя на изюбря насторожат, то заездок через Крестовку загородят. Раньше мы, сами знаете, в обход поодиночке отправлялись, сейчас вдвоем – опасно нынче одному. Вот вам и заповедник. Багульник ломают, хвойный подлесок рубят. Где хвойнолесье – там родники. Меньше их, родников-то, стало…
– Правильно говорит Терентий, – поддержал товарища егерь. – Взять, к примеру, новогодний праздник: в любой квартире елку ставят. Сколько деревьев вырубается ради одного дня? Где-то я читал: при Петре Первом рубка еловых лесов категорически запрещалась! Сосенки ставили в избах…
– Из синтетики надо елки делать, – перебил егеря лесник. – Как за границей.
– Они же смолой не пахнут, – вставил Трошка.
– Придумают, чтобы пахли, – утешил егерь. – Куда направились?
– К вершине, – махнул я в сторону речки: из года в год берем там «медвежье сало».
– Не суйтесь туда, ребята. Пожар был…
Кто-то из черемшатников поджег тайгу. Триста человек были сняты с производства на борьбу с огнем. А с виновного как с гуся вода – найди его. Сотни людей ходят в заповедник. Одни берут черемшу для себя, другие гребут на продажу, попутно копают и марьин корень – редок он стал.
– Идите-ка лучше, ребята, на старую лесосеку, – посоветовал лесник. – Там и ключ бежит. Только с огнем поосторожнее – бездождье.
Таежная гарь – скорбное место. Тихо и мертво. На обгоревших стволах черных деревьев выступили слезы – смола. Даже змеи и ящерицы не селятся на этом кладбище. Долго заживают раны у тайги. Не скоро вернутся сюда звери и птицы. Но вернутся! Робко и обещающе зеленеют кое-где редкие травинки осоки.
Трошка, как по струнке, вывел меня по тракторной дороге к черемше. У ключа уже стоял чей-то шалаш из елового лапника. Через ключ была сделана запруда; в образовавшемся озерке лежал придавленный камнями мешок с черемшой. На таборе никого не оказалось. Посоветовавшись, мы натянули целлофановую палатку рядом с шалашом и сели перекусить.
Хозяева шалаша заявились поздно вечером. Это были два здоровенных мужчины. Сбросив мешки с черемшой около запруды, они пошептались о чем-то, подошли к костру, подозрительно оглядели нас и поздоровались.
За ужином мы разговорились. Трошка поинтересовался у одного:
– Иркутянин?
– Мой адрес – Советский Союз.
Трошка рассмеялся и полюбопытничал у соседа:
– А ты?
Мужчина лукаво прищурился и ответил:
– А я у него на квартире состою. – И нахмурился: – Лишние вопросы задаете, гражданин.
Все-таки в конце беседы выяснилось: первый скрывается от алиментов – жена, дескать, виновата; второго уволили с работы за пьянку, и теперь нигде не может устроиться. Через день к ним приезжает из города на мотоцикле «барыжка» (так они окрестили своего благодетеля), привозит им выпивку и кое-какие продуктишки, взамен получает два мешка черемши, которую выгодно сбывает на базаре. «Барыжка» рассуждает так: весной организм человека требует витаминов, а редиски и лука на прилавках еще нет, поэтому человек мимо черемши никогда не пройдет – купит, сколько бы она ни стоила.
– Что дальше делать станете, когда черемша отойдет?
– На ягоды перейдем, на кедровые орехи.
– А зимой? – снова спросил Трошка.
– Метлы березовые продавать, пихтовую лапку.
– Нет, мужики, это не выход из положения. Надо вам как-то брать себя в руки, налаживать свою жизнь, на производстве работать – это надежнее.
– Не учи. Ученые…
– Не лезь не в свои сани, Троха, – шепнул я. – На лбу не написано, кто они такие. Залезешь в душу – и нож в бок воткнут. Пойдем спать.
Лежа в палатке, я слышал, как в ночной тишине из березовой морозобоины, словно отсчитывая время, капля за каплей падал в берестяную чепарушку скупой сок. В распадке рявкнул дикий козел.
– Медведь?! – встрепенулся Трошка. – Эх, винтовочки нет, всадил бы ему пульку между глаз, чтобы на человечинку не зарился.
– Спи, герой, – недовольно буркнул я. – А то наворожишь беду…
В обед к нам присоседилась целая орава свежих черемшатников. По-семейному, дружно набивают мешки витаминами. Черемшу вырывают вместе с луковицами.
Трошка, не выдержав, сделал одному вежливое замечание:
– Некультурно, земляк, с природой обращаетесь. После вас тут ничего не вырастет.
– На мой век хватит, – осклабился тот. И, выдернув очередную луковицу, постыдил Трошку: – Травы жаль? Ишь ты, защитник родных просторов выискался! Не тут жалеешь. На лесоразработки ступай, там оглядись. Сам, небось, тоже на продажу пластаешь. Вон мешок-то больше своего роста набил.
Кое-как я остудил своего друга. Он с кряком закинул за спину битком набитый куль и пошел напрямик по пенькам и валежнику на выход.
– Вот паразит, а? – плевался Трошка в адрес острого на язык черемшатника. – Такого и клещ энцефалитный не берет…
Вгорячах мой хваленый поводырь сбился с тракторной дороги и незаметно переметнулся на кольцевой зимник. Растерялся, заметался, как раненый зверь, то в одну, то в другую сторону. Вспотел, обессилел, но из куля черемши не убавлял. Определяя направление по реву коров и по лаю собак в Листвянке, кое-как вышли к Байкалу.
Через несколько дней, «оттаяв», Трошка снова соблазнил меня по черемшу за Большой Луг.
– Компас взял? – спросил я.
– Зачем? – вытаращил глаза бывалый таежник.
– Как – зачем? Тракторные дороги изучать.
– Чего их изучать, мне тайга и так – мать родная!
Поехали на электричке. Вышли на станции Рассоха. Хребты за речкой Олхой были окутаны дымом. Полезли по торной дороге в хребет. Вскоре догнали мужчину лет сорока, с полосатой матросовкой под мышкой. Трошка с завистью поглядывал на его объемистую тару и недовольно сопел. Одолев подъем, остановились отдышаться.
Вдруг попутчик испуганно уставился на обочину дороги:
– Никак мертвец?!
В кустах, лицом вниз, лежал человек. Одна рука была выброшена вперед, другая откинута назад. Черные, заскорузлые пятки торчали из травы, как две обугленных головешки. Рядом валялись обутки.
– Если мертвый, в милицию сообщим, – хладнокровно заключил Трошка и двинулся к лежавшему.
– Что ты! – зашипел ему вслед попутчик. – Сообщишь, не рад будешь – затаскают по следователям…
Трошка отважно пощупал пульс у мертвеца и улыбнулся:
– Разморило на солнышке бедолагу, вот и прикорнул.
Попутчик осторожно приблизился, внимательно оглядел соню.
– Ой, умора! Это же Ганька-шкипер! – Брезгливо поднял с земли пустой флакон из-под одеколона, швырнул в кусты. – Собрался пловец по черемшу, да шторм в пути попутал. На море качка, прощай, морячка!.. Кхе-кхе-кхе…
– Брось глумиться, – резко оборвал Трошка. – Не смеяться, плакать надо.
Перед вторым хребтом, на спуске нас догнал лесник верхом на лошади.
– За черемшой?
– Ага…
– Заворачивай, артель, оглобли назад. Вам по тайге шастать, нам пожары тушить?! Заворачивай, заворачивай! Иначе под суд пойдете. – И, обдав нас горячим запахом конского пота, поскакал дальше.
– Чего испугались? – стал уговаривать нас попутчик. – Тут кого до черемши-то осталось – на один перекур…
– Иди ты к черту на кулички, вот прилип! – разозлился Трошка и, взяв меня за локоть, тихо сказал: – Потопали, брат, на электричку.
ПЕТРОВАНОВЫ
Рассказ
Стоит деревня Мутина на крутом берегу вольной Лены. Семьдесят два двора раньше было! По разным причинам разъехались люди. Остались те, кто не мог расстаться с родной землей, с избой, в которой вырос.
Мутинцы приветливы и гостеприимны. Зайди к любому, попроси помощи – не откажет. Вероятно, человек, взросший в суровых условиях Севера, добрее южанина, ибо без доброты человеческой жить здесь невозможно.
Занимаются мутинцы сегодня преимущественно охотничьим промыслом. От поколения к поколению передаются родовые угодья, тайны древнего ремесла, традиции. В каждом дворе пять-шесть бойких лаек.
Изба потомственного охотника Иннокентия Васильевича Светлолобова устроилась на самом высоком месте, смотрит веселыми окнами на все четыре сторонушки. От восхода до заката прыгают по горнице солнечные зайчики, оттого и характер у хозяина солнечный, а глаза ясные. Тут родился его отец, тут родился он сам, тут родились его дети: Галина, Георгий, Раиса, Владимир, Мира, Лидия, Валентина, Андрей…
Угодья, на которых охотится он с сыновьями, были освоены еще в царское время прадедом Петром, оттого и зовут их Петровановскими, а потомков славного первопроходца – Петровановыми.
Тайга для Иннокентия Васильевича – дом родной! С пятнадцати лет белковать пошел. Горы пушистого золота сдал бывший фронтовик родному государству – и всё оно высшей пробы.
– В зимовье ночью шибко не уснешь, – делится секретами древнего ремесла Иннокентий Васильевич с молодежью. – Соболя добыть – полдела. Нужно правильно и бездефектно снять драгоценную шкурку, обезжирить, ссадить строго по стандарту. Сушить тоже надо умеючи. Подопреет – ость вылезет, пересохнет – мездра ломается. Вот и приходится караулить, чтобы в срок помять ее и вывернуть…
К родовым угодьям относится по-хозяйски: толково и бережливо. Сколько требуется – возьмет, остальное на расплод оставит. Потому и сопутствует ему охотничье счастье.
– Жадность – живому погибель, – поучает он сыновей. – Нельзя жить одним днем.
…Этой осенью я приехал в Мутину недели за полторы до отъезда Петровановых в тайгу. Уже пробрасывало шугу по Лене. Продуло насквозь ветрами березник за полем, притоптало по заброшенным еланям золотые гривы некошеных трав.
Иннокентий Васильевич колол в ограде дрова. Завидев меня, всадил топор в пузатую чурку и пошел навстречу. Вместо приветствия сказал с укором:
– Хоть бы телеграмму отбил, когда приедешь…
На крыльце появилась Пелагея Захаровна:
– Здравствуй, здравствуй, гармонист! Не зря утром синичка в сени залетала, гостей ворожила. Сейчас самовар поставлю.
Знают они меня с детства. Наведываясь в родную деревню, я всегда останавливаюсь у них.
Сидим за просторным столом и, потешно отражаясь в старинном самоваре, чинно ведем беседу.
Хозяева выкладывают деревенские новости, я – городские.
– Школу закрыли – на развал деревня пошла, – печалится Иннокентий Васильевич. – Хозяина в стране нет. Вон за рекой третий год трактор ржавеет. Как заглох на сенокосе, так и бросили. Был колхоз, стало зверкопыто. Собираются леспромхоз открыть. Хоть сейчас по тайге поминки справляй.
– Не горюйте, еще возьмется власть за ум, – подбодрил я старого охотника. – Дай Бог, жизнь наладится.
– Нет, Тольша, не наладится, – не согласился он. – Выклюнет русские очи жадный ворон. – И поинтересовался: – На Давыдов Мыс опять наметился?
– Туда.
– Горело там летом. Зимовье пожар съел. Может, с нами пойдешь?
Я наотрез отказался: для Петровановых охота – заработок, для меня – удовольствие. Зачем путаться, как собачка в ногах?
– Смотри сам, – обиделся Иннокентий Васильевич. – Если нравится горелые пеньки сшибать, под пихтовой лапкой чай варить… – И, помолчав, посоветовал: – Вот что, Тольша, оставайся-ка ты у нас, бегай из деревни в тайгу. Вечером придешь – печь натоплена, щи горячие на шестке. Рай! Год нонешний неурожайный, кедровые и ягодные корма уродились плохо – белка и соболь у воды будут крутиться: лиственничная шишка и мышь на речных хребтах мало-мальски есть. – От такого мудрого совета отказываться было грех. Я с радостью согласился! – Только аккуратней будь, на шатуна не нарвись. Не нагулял зверь жиру – в берлогу не ляжет. Выделю кобелишку, сучонка-то у тебя трусовата, не смотри, что он на вид неказистый, зато боевой…
Лайки у Петровановых – огонь! По две ночи соболя держат, с медведем на «ты» разговаривают.
Вдруг мое внимание привлек шорох в углу горницы. В кухню прошмыгнул белый зверек.
– Горностай?!
– Он самый, с весны прижился, – улыбнулась Пелагея Захаровна. – Молочка полакать побежал, плеснула в плошку.
– Зачем на охоту ходить, когда пушнина по избе бегает? – пошутил я.
– Э, парень, эту пушнину трогать грех, – серьезно ответил хозяин на мою шутку. – Поселилась в избе лесная душа – оберегай, иначе слезами умоешься. Никогда не забуду, как тятя меня в детстве за уши оттрепал. Жил у нас горностайка – проворнее кошки мышей ловил. Кур в курятнике не трогал, в чулане не пакостил. Умный чертенок был, понимал – хозяйское добро шевелить нельзя. По огородам бегал, да молодых собак с ума сводил – вот и весь вред от него. Поймал я однажды в силок полярную куропатку, принес домой и посадил в курятник, думал: с петухом подружится, нанесет яиц, деток выпарит и будут у нас на зависть соседям домашние куропатки. Может, и подружилась бы, да горностайка задушил. Повякал я, повякал и решил наказать разбойника. Насторожил за баней плашку на заячью печенку – уж больно горностайка уважал зайчатинку. Сгубил проворку. Хошь верь, хошь не верь, а воротился в ту зиму тятя пустым с охоты. Сушину валил на дрова, сук отломился и угодил по темечку. Еле выкарабкался домой. Ладно, бабушка умела головы править, помер бы. Да… В тайге, Тольша, надо всегда держать ухо востро. Никогда не знаешь, с какой стороны беда вывернет. Молодым еще гнал я проходного соболя, только поздно вечером посадили его собаки на дерево. Добыл, сел на колодину перекурить – ясно, упарился, сколько за день-то отмахал! – хватился, а спичек нет. Выпали где-то из кармана. Ночлег ставить надо, да какой ночлег без костра: уснешь и замерзнешь. Назад идти: темень, хоть глаз выколи. Выбрал я огромадную листвень и давай рубить. Согреюсь, отдохну и снова за топор. Как раз до утра хватило! На обратном пути стрелил белку, бумажный пыж упал на снег и тлеет. Давай себя костерить на все лады. Огонь в патронташе, а я ночь напролет со смертью играл. Захаровна виновата, она мне охотничьи штаны шила…
– Шила, – не стала отпираться та. – На глубокие карманы материи недостало. С товарами в сельпо плохо было. Народ после войны в рогожку одевался.
Пелагея Захаровна – женщина интересная, по-девичьи стройная, на работу жадная. В юности слыла первой певуньей. Не один удалец сох по ее огненным глазам, да отдала она навеки свое ретивое тихому, скромному Кеше.
Суровое счастье выпало на ее долю в жизни. Война, бесхлебица, поставки… Разве все перечислишь, что пришлось испытать этой простой русской женщине? Не разгибаясь, работала в колхозе от зари до зари. Убирала хлеб на полях, ухаживала за телятами, возила сено, ворочала мешки с картошкой. Восьмерых детей воспитала: каждому рубаху постирать – на весь день заделье. Дочерей держала в строгости, с малолетства к труду приучала: «Кто рано встает, тому Бог дает». Добрые жены из них вышли, зятья не жалуются. Сыновьям тоже воли не давала. Выросли, а родительское слово до сих пор для них – закон.
– Вспомнил, коробок спичек потерял, но моей вине! – Пелагея Захаровна обожгла мужа взглядом, сердито звякнула о блюдце чайной ложкой. – Вспомни лучше, сколько раз обещал мне соболью шапку? Рощу собак, кормлю…
Иннокентий Васильевич стыдливо кашлянул в кулак, пообещал:
– Нонче самых черных выберем, справим тебе шапку.
– Молчал бы, старый! Все до плешивой белочки сдашь охотоведу.
Тот хихикнул в ответ и повернулся ко мне.
– Торопись, Тольша, с договором, пока река доступна. Снегом пахнет. Садись завтра с утра пораньше в шитик и дуй в Коршунову. Мотор – на мази. Привет там передай Ивану Федоровичу Округину.
– Сыграл бы, что ли, гармонист? – попросила Пелагея Захаровна. – Искручинились по тебе наша хромка и лавочка…
Мы вышли на улицу. Безлюдно. Бывшая колхозная контора завалилась набок. Напротив, за рекой маячит заглохший когда-то на сенокосе трактор. По дикому лугу бегут к нему веселой гурьбой девчонки-елочки, да не прокатит их Петруша на тракторе – уехал в чужие края.
– Опустела деревня, – горько уронил я, расстегивая ремешки на мехах у хромки.
– Растекаются люди, – тихо промолвила Пелагея Захаровна. – Недавно Кармадоновы на Кавказ уехали. А у нас душа с деревней срослась. Куда нам ехать? – Лицо женщины озарило мечтательной улыбкой. – Каждую весну ждем прилета ласточек, как праздника. Вон они, гнездышки-то, под крышей. – Помолчав, добавила: – Грех отсекать корни от родимой земли. Здесь мы со стариком родились, здесь и помирать будем. А детям пусть сердце подскажет, где век вековать…
ОКРУГИНЫ
Рассказ
Округинская изба приметна издали, особенно вечером: белые ставенки напоминают мерцающий в полевых сумерках березняк.
Побурели, закостенели бревна избы, почернел в пазах мох, истерлись до ложбинок ступеньки крыльца. Помнит эта изба Гражданскую войну, помнит коммуну. Отсюда в грозные сороковые уходили на фронт мирные пахари. Кто вернулся в родное гнездовье, с остервенением брался за всякую крестьянскую работу, поднимал на ноги оголодавший колхоз; кто остался лежать в сырой земле, о тех и сейчас скорбит изба, денно и нощно смотрит задумчивыми окнами на ленский берег, чутко вслушиваясь в голоса живых.
Хозяева были дома.
Иван Федорович сидел у окна и шил охотничьи чирки. Увидев меня в дверях, радостно поднялся навстречу:
– Кого я вижу! Ну, проходи, проходи, мил-человек, разобалакайся.
Тетя Рита, жена хозяина, выглянула из кухни:
– Эвон кто приехал. Не забываешь нас, стариков. Это хорошо. Да не стой у порога-то, ступай в горницу.
Чисто и уютно. На крепком полу – домотканые дорожки. На подоконниках – герань. Знакомо и близко! Но, оглядывая горницу, я смутно чувствовал: чего-то не хватает здесь, что-то изменилось в обстановке. Ну да! Нет иконки в углу.
– Здорова ли бабушка? – спросил я тревожно.
– Хватился, мил-человек, – ответил печально Иван Федорович. – Давно маму похоронили. Еще бы пожила, не случись беда. Пошла со сверстницей на кладбище подружку навестить. Простудилась, а назавтра в баню отправилась. Упала с полка, бедняжка… Похворала и погасла. Все тебя ждала, про частушки поминала.
Постанывая, пожалобился:
– Скоро мой черед. Загибаюсь. Сводит поясницу колесом…
Тетя Рита, черпая ковшом из ушата воду, сердито прервала мужа:
– Сведет, как же!
И по-своему объяснила причину его хворобы:
– Небольшое семейное торжество справляли. Перебрал и зачал к сыну приставать: поборемся да поборемся. У Николая терпенье лопнуло, ну и свалил отца на диван, чтобы не вязался. Ночь напролет старый выдумщик выл от досады, что сына не одолел.
Иван Федорович, не замечая того сам, неожиданно выпрямился, запрокинул голову и взвился:
– Понеслась напраслину городить! Не по правилам Николай боролся. Я ему вчерась говорил и сегодня, при госте, скажу в глаза. – Морщась, схватился за поясницу. – Пожары, мил-человек, замотали. С весны до осени из тайги не вылазил. Ночевал последний раз у реки, простудился. – И тихо, чтобы не расслышала жена, признался: – Тает силенка, книзу годы тянут. На одном русском характере держусь.
Нарочно громко для тети Риты:
– Поломал я гольцов-то за свою жизнь, не дай господь! Люди думают, ремесло лесника – забава. Тут на одни обутки вся зарплата уходит. А ежели насчет охоты, не хуже других добываю – в аккурат половина Америки в моих соболях форсит.
Из кухни слышались тихие всплески смеха – так летней зоревой порой журчит, переливаясь с камешка на камешек, прозрачный ключик.
– Ей смешно?! – удивленно пожал плечами лесник. – Не бережешь ты меня, нисколечко не бережешь. Таких мужиков, как я, на руках носить надо.
– Сейчас разбегусь, ребятенка заверну в пеленку, – донеслось из кухни. – Смотри-ка, он только и старается, остальные поют да вприсядку пляшут.
Старики любят подтрунивать друг над другом. И горюшко видывали, и мурцовки хлебнули на своем веку, да не растеряли Округины человеческой доброты, не очерствели к людям. Все их богатство – родная земля, на которой живут.
Собравшись поить корову, хозяйка, как бы угадав мои мысли, остановилась с подойником у порога.
– Наверно, гостюшка, думаешь, что прожили мы со стариком век и богатства не накопили? Правда, нет у нас золота-серебра, зато детям в глаза не стыдно смотреть. Не хуже людей живем. Не в богатствах смысл жизни человека – в детях. Дети – совесть наша…
Попросила мужа:
– Ты, отец, растопил бы печку. – И построжилась: – Хватит шить-то впотьмах, и так слепой…
Иван Федорович, спрятав в деревянный сундук шитье, принялся за растопку. Ломая через колено звонкую лучину, беззлобно ругал неведомо кого:
– Печку без керосина растопить и то не могут. Тоже мне, охотнички…
За окном было празднично от солнца, свет его лился в горницу, и на стене металась огромная тень Ивана Федоровича, неуемная и зловещая, как потерявшее детеныша разъяренное неведомое существо.
В руках лесника с треском лопалась сухая лучина: вторя ей, от реки доносились ружейные выстрелы. Шла на улет последняя утка… Ее гоняли на моторных лодках по широким плесам, не давали сесть на воду. Взбудораженные выстрелами, взахлеб лаяли во дворах собаки.
– Птицу расстреливают, – огорченно произнес Иван Федорович. Сел возле печки на низенькую скамеечку и закурил.
– Договор примчался заключать? – внимательно осматривая меня, как будто видит в первый раз, спросил Иван Федорович. – Припозднился что-то нынче, мил-человек? Я, честно признаться, тоже волынку протянул. Не волнуйся, щей похлебаем и вместе пойдем.
– От Иннокентия Васильевича привет, – вспомнил я.
– Это не привет, а наглый вызов! – взъерепенился Округин. – Да я его одной левой завалю…
Я мысленно сравнил тихого и щуплого Иннокентия Васильевича с широченным в крыльцах Иваном Федоровичем, и стало не по себе. Ну, Разъиннокентий Васильевич, рысковый ты мужик!
– Он у меня опять выпросит, – бросив окурок на припечек, грозно пообещал Округин.
За обедом, горько вздыхая, хозяин жаловался на деревенскую жизнь:
– Одна в деревне работа – сенокос. Раньше за казенной скотиной ухаживали, заработок был мало-мало. Вывезли коров в Бодайбо, совсем худо людям стало. Хоть бы какую промартель открыли – ведь людям семьи кормить надо. На охотничий фарт что надеяться? Год на год не сходится. Опять же школу перевели. Оставили три класса. Разъедется народ, останется земля без хозяйского пригляда, а зимовья наши промысловые заезжий народишка позорит. Раньше землю в порядке содержали, и подсобное хозяйство вели – не ленились. На привозные продукты не надеялись. – Поднял многозначительно палец. – Сами государству помогали. А теперь молодые все заботы на сельпо свалили. Советуешь, советуешь им…
– Молчал бы, советчик. – Тетя Рита укоризненно посмотрела на мужа. – У самого ограда не прибрана, крыша на бане прогнила.
– Конечно, конечно, – торопливо закивал головой он, – плохой из меня хозяин. Корову, свиней держим, огород садим… Зачем только замуж за такого никудышного выходила…
– Ой, золото! Сто лет бы за тебя не выходила и другим заказала.
– А сама по мне сохла, света белого не видела.
– Я по тебе сохла?! Ахтимнешеньки! Вспомни, кто у тятиных ворот до петухов простаивал? Подчебретишься, бывало, мороз не мороз, ждешь, когда выйду и помелом прогоню.
– Боялся, чтобы тебя, царевну, какой-нибудь министр не украл, в Москву не увез…
Они поглядели друг на друга и дружно расхохотались…
О судьбе родной деревни Округины говорят с болью. Скорбно смотреть на осиротевшие поля, где каждый ком земли еще в недавнем прошлом был заботливо разрыхлен натруженными руками, каждый росток орошен потом. Поля! Не далекие ли предки Округиных упорно, клочок за клочком отвоевывали их у дикой тайги? Зарастают поля кустарником.
– При колхозе успевали и землю пахать, и на охоту ходить. Продавали государству овощи, зерно, мясо, сдавали пушнину, – вспоминает старик о минувшем.
Тетя Рита вторит ему:
– Едем, бывало, в луга колхозных коров доить – песни поем! Хлеба колосятся, жаворонки на все лады заливаются. Так на душе радостно и привольно! Я вот читала в газете о заготовке березовых веников для скота, а у нас ежегодно некошеные травы под снегом остаются. – Подперев подбородок рукой, пригорюнилась: – Истосковались пашни по хозяину, хлеб им рожать надо, а они пустуют… Давно ли чуть не в каждой ограде держали по три-четыре головы крупного рогатого скота. Сенокосы у нас богатые, а не используются. Невыгодно, дескать, стало. Как передали земли Бодайбинскому совхозу, и появились у Коршуновой два хозяина. Киренский коопзверпромхоз интересует пушнина, Бодайбинский совхоз – заготовка сена. Перевозка сена в Бодайбо в копеечку обходится.
Иван Федорович, сметая ребром ладони со стола хлебные крошки, огорченно качает головой:
– Эх, мил-человек, и то, что заготовят, не вывозится, гниет. Помер дед Семен. Верь не верь, а председатель сельсовета ходил по дворам – доски на гроб искал. Куда годится? Не могу уразуметь: как это земля, которая нас кормила и поила, стала вдруг не нужной…
– Ладно, не расстраивай себя, отец, – ласково сказала тетя Рита и включила телевизор.
Показывала Москва. Пела Зыкина. Тетя Рита лукаво посмотрела на мужа:
– Слышь, отец, твоя любовь поет!
Иван Федорович поднялся из-за стола, морщась, схватился за поясницу:
– Гнет проклятущая, колесом гнет, горемыку… На одном русском характере держусь…
Хозяйка принялась хлопотать по хозяйству, а мы вышли за ограду и пошагали на нижний конец деревни. У Ивана Федоровича был такой загадочный и опасный вид, как будто сейчас он предложит мне побороться. Я тайно улыбнулся озорной своей мысли, посмотрел на морщинистое лицо старика: в печальных глазах, отражаясь, всплескивало голубоватое пламя осеннего неба.
С пустых огородов веяло укропом и горьковатым духом увядшей картофельной ботвы. Подступившая к избам тайга замерла. Опавшие с берез листья мутно высвечивали ее хвойную глубину, рождая в душе необъяснимое чувство утраты.
В конторе у охотоведа было шумно. Охотники заключали договора.
– Привет, дети природы! – рявкнул Иван Федорович. – По какому поводу шумим, настроение населению портим?
– Вот спорим, кто лучше стреляет? – заулыбался Коля Плешь. – Я доказываю, мол, Иван Федорович, они в голос – начальник связи Свинкин.
– Все-таки, думаю, ты – лучший стрелок, – подхватил Округин, подмигнув охотникам. – Где меня ни встретишь, так дай закурить.
От взрыва хохота зазвенели оконные стекла. Даже хмурый охотовед выдавил улыбку и заключил с нами охотничьи договора вне очереди.
Иван Федорович проводил меня до шитика и, оттолкнув от берега, крикнул на прощание, нехорошо скалясь:
– Иннокентию Васильевичу передай: отверну ему головенку, как цыпушке.
Я помахал рукой озорному старику, включил мотор на полные обороты и полетел навстречу завтрашнему дню.
Только-только приткнулся к мутинскому косогору, как разыгралась непогода. Бросая в лицо горсти мокрого снега, выл ветер. Взлохмаченная река свирепо металась между берегами, ломала тяжелыми ударами яростных волн коварную кромку заберегов. Черневшие у ельника зароды сена, похожие на брошенные избы с заколоченными окнами, навевали думы о грядущих потрясениях, ожидающих этот благословенный край. Тайга трещала и стонала, стряхивала со своих мохнатых плеч мокрый снег и оттого, что не в силах была справиться с ним, еще больше гнулась и металась.
Иннокентий Васильевич первым делом спросил:
– Привет передал?
– Передал! Обещался, как цыпушке, головенку открутить. Еще ни разу его таким агрессивным не видел…
Старый охотник хмыкнул в ответ, а Пелагея Захаровна вызывающе рассмеялась.
Подумалось грешным делом: «Неужто она между ними стоит?»








