412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Горбунов » Чалдоны » Текст книги (страница 10)
Чалдоны
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 15:46

Текст книги "Чалдоны"


Автор книги: Анатолий Горбунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)

Дядя Евлампий, ездивший недавно на почту в Еловку, возмущается:

Обесхлебили мужики. Колхозную технику по ветру пустили. Манны небесной ждут. Ни малых, ни пожилых мир не берет. Возле памятника председателю комбеда товарищу Мышкину табунятся, допросы с пристрастием друг другу чинят: кто ему руки по локти алой краской вымазал? Хоть бы лицо идолу от птичьего помета водой из лужи ополоснули.

Митингуют, глотки рвут, – перекрестилась тетка Анфиса. – А поля пустуют. Вот скупят их слуги народа за бесценок и крепостное право узаконят.

Ну, хватила, девка, через край, – подозрительно огляделся по сторонам дядя Евлампий.

Дни бежали вприпрыжку навстречу северной стуже, как молодые крохали вниз по быстрой Ледянке, напуганные ястребом. Все громче и громче жужжат в пропахшей можжевельником тишине медные веретешки листопада, наматывая на себя прозрачную паутину.

Георгий и Полинка в назначенный по договору срок перегнали стадо в Недобитки. Кобели и бык Рыжик оказались старательными караульщиками. Ни одной головы не пропало! Скот за лето отъелся – заматерел и лоснился.

Представитель с Угрюма остался доволен:

Будет зимой на столе у приискателей добрая говядинка!

Рассчитался честь по чести и уплыл на груженной скотом и сеном барже за дремучие туманы, чтобы вернуться на следующее лето уже с другим стадом молодняка во главе с быком Рыжиком, так невзлюбившим Ермака и Кучума за опасную выходку с телкой.

Вечером пастух и пастушка вышли на крутой берег проводить тихо падающее за далекие хребты солнце. Она, зардевшись от смущения, прошептала:

Я ведь понесла, Гоша…

Пролетавший мимо ветерок услышал ее тайные слова и мелкой золотой рябью рассыпался по стремнине:

С недобитком тебя, Рось, – с хлебопашцем, рыбаком и охотником!

Счастливый Георгий жарко обнял юную жену, оба замерли, пристально вглядываясь за реку, где мерещились им поющие иволги.

Широка, глубока Рось. Нет ей, кажется ни конца, ни начала. Сколько раз уходили и возвращались на ее берега русы, знают Господь, да нашедшие последний приют в вечной мерзлоте могучие мамонты.

Однажды, ведомые непонятным властным зовом, Георгий и Полинка пошли на пожарище Москвитиных – вдруг найдут какую-нибудь вещицу на память о сгоревших. Копаясь в пепле, наткнулись на икону Божьей Матери. Была она целехонька и чиста! Смотрит жалостливо. На лике застыли две огненные слезинки. И как ее не заметили работники милиции?! Всё тут перерыли на сто рядов, так и не разгадав причину трагедии.

Только поставили пастух и пастушка древнюю икону дома на косячок – огненные слезинки на лике Божьей Матери исчезли.

Улыбнулась всем и снова опечалилась.

ИГРУШКИ
Быль

Мастер, Трудный, Смешила и Продавец – сорокалетние мужики. С детства живут в одном околотке. Мастер и Трудный кормятся тайгой. Смешила ишачит на заводе. Продавец – свободный художник: торгует на набережной Ангары глиняными медведками, благодаря которым окончательно обнищал.

Эх, набрать бы черники, да продать… – горько вздохнул несчастный медвежатник. И подкатился к Мастеру и Трудному через покладистого Смешилу, тот и сам был радешенек сходить хоть раз в жизни в серьезную тайгу.

Попели-поплясали, и вот уже бодро топают по чуть заметной тропке вдоль болтливой Поливанихи.

Продавец, часто перебирая паучьими ножками, тащился позади. Хитровато зыркал по сторонам глубоко посаженными глазками, запоминая путь, а кое-где и оставлял метки – надламывал веточки.

Посажу на муравейник, – строго предупредил Мастер. – Ишь ты, пятнать вздумал…

Тот конфузливо кашлянул и сердито насупился.

Смешила, обалдело оглядывая прибайкальскую тайгу, ахал от восторга и восклицал:

Благодать несусветная! Дугной, полжизни пгосидел в бетонной клетке, бабу кагаулил.

Радовался, как ребенок, юрким бурундукам, счастливо жмурился и на все лады костерил пыльный кузнечный цех.

Перед водоразделом тайга посуровела, угрюмисто ощетинилась колючей шерстью сумрачных елей. Не знающие колота вековые кедры настороженно вглядывались желтыми зрачками в непрошеных гостей и, как бы припоминая что-то далекое – страшное, испуганно вздрагивали: длинные иглы хвои на ветвях трепетали и поблескивали, обнажая сизые шишки. Там и сям вывороченные давней бурей, замшелые туши сосен потревоженными ящерами расползались в разные стороны, волоча по неприбранному полу тайги облезлые чешуйчатые хвосты. Ядовито пестрели мухоморы. От случайно раздавленных сапогами рыжих лисичек пахло свежей морковью. На каждом шагу попадались развороченные пни.

Медведка жировал, – определил опытный Трудный. – Совсем свежо, щепки-то не просохли. Теперь держи ухо востро. Заломит – глазом не успеешь моргнуть…

Тащившийся позади Продавец прибавил ходу, обогнал Смешилу, Мастера и пристроился за Трудным.

Тьфу, карлик с гробом, – выругался Мастер и с ухмылкой оглянулся на Смешилу, наступавшего на пятки. – Во, другой засуетился…

Перевалив через водораздел, артельщики вышли к истоку уже другой речки – Котика. Остановились передохнуть. Смыли пот с лица, напились воды и закурили. Продавец, перепрыгнув через речку, отколупнул от красного ярка волглый комок глины. Помял.

Хороша! На обратном пути наберу.

К шалашу, крытому еловым корьем, добрались на закате. Сбросили горбовики, блаженно распластались на прохладном, с горьковатой сыринкой мху, раскинув руки. Молча уставились в пустое знойное небо, слушая, как в полные синего звона колодцы тальцов, срываясь с птичьих лапок голубичника, шлепалась пьяная ягода, и по макушкам деревьев шелестело летящее время.

Подъем, – нехотя нарушил сладкую тишину Трудный. И распорядился: – Мастер и я двинем в разведку, чтобы утром по оборышам не шариться. А вы, братва, заготовьте на ночь дров и сварите ужин.

Одним бревна ворочать, а другим баклуши бить? – заартачился Продавец.

Хоть, ставь себе отдельный шалаш, – вежливо посоветовал Мастер. – Пойдем, Трудный…

Отошли чуть-чуть и затаились в папоротнике – послушать, о чем станут толковать попавшие первый раз в серьезную тайгу артельщики.

Смешила:

Не спогь с ними. Осегдятся и в шалаш не пустят.

Под телогрейкой переночую, но упираться за них не буду, – отрезал Продавец. – Лучше медведку вылеплю. – Вынул из кармана кусок глины, прихваченный с красного ярка, и стал разминать.

Ну, погоди, – зловеще прошептал Мастер. – Будет тебе медведка! – И рявкнул.

У шалаша наступило гробовое молчание.

Медведка пгипегся… – наконец раздался робкий голос Смешилы.

Торопливо затюкал топор, полетели щепки.

Довольно улыбаясь, разведчики отправились на поиски свежих куреньев черники. Вернулись они на табор в сумерки. Горел костер, недалечко высилась гора дров.

Ребята, мимо никто не пробегал? – тревожно спросил Мастер. – Вроде чей-то топот слышался?!

Медведь приходил, – ответил присмиревший Продавец.

Плохо дело, братва, – помрачнел Трудный и жадно заглянул в пустой котелок: – А где суп?

На скорую руку сварили ужин. Поели и мирно расселись вокруг костра. Само собой, разговор зашел о медведке.

Коварный и развратный зверь, я вам доложу, – нагонял страху Мастер. – Помнишь, Трудный, на Хамар-Дабане смородину брали?

Это когда медведка у тебя сапоги спер? – с готовностью уточнил тот.

Да-да! Так вот, затаборились около нас мужик и баба. Наповадился к ним по вечерам этот самый медведка в гости. Придет, сядет у костра и пялится на бабу. Ходил, ходил – съел мужика и…

Бабу?! – ужаснулся впечатлительный Смешила.

Живая осталась. Надругался и слинял, попутно мои сапоги прихватил…

Тише, братва! – Трудный вскочил как ошпаренный и прислушался.

Ходит? – обреченно пролепетал Мастер.

Ходит… Наворожили на свою голову…

Смешила проворно подбросил в костер смолистых сучьев. Продавец подвинулся ближе к Мастеру и прошептал:

Чего медведки больше всего боятся?

Собачьего лая.

Гав, гав, гав… – понеслось по распадкам.

К перетрусившему Продавцу тут же припарился Смешила. Казалось, звездное небо вот-вот рухнет от дружного лая.

Мастер и Трудный, давясь хохотом, забились в шалаш. Всякого повидали в тайге, но такого…

Сами посередке устроились, а нас по бокам?! – гневно осудил охрипший Продавец бесстыдную выходку артельщиков.

Аж тгясутся от стгаха, – поддержал Смешила.

Бедолаги, напуганные россказнями о пакостях медведки, до рассвета поддерживали поочередно высокий костер. При каждом шорохе размахивали горящими головешками и лаяли. А медведка и вправду бродил вокруг табора, с любопытством наблюдая сквозь паутину ольшаника за чумазыми непоседами.

Когда опасную тьму весело озарили белые высверки берез, они, радуясь, что остались живы, растормошили заспавшихся хитрецов.

Всю ночь собаки снились, – пожаловался Мастер, выползая из уютного шалаша.

И мне, – подпел Трудный.

Зеленая глушь, умытая обильной росой, сияла. Торжественно били в гулкие барабаны дятлы. В зарослях сытого лета, перекликаясь, тонко свистели рябчики. Куренья, еще вчера облюбованные разведчиками, были сплошь усыпаны крупной черникой. Забыв о медведке, артельщики бережно черпали ее совками и аккуратно переливали в горбовики. К обеду затарились ягодой по самые крышки и потащились домой.

У красного ярка Продавец нагреб в майку понравившейся глины и приторочил узел поверх горбовика. Ноша гнула своего хозяина в три погибели, с хрустом выворачивала жидкие колени, мотала туда-сюда. До самого тракта так и шел зигзагами, но глину не бросил.

* * *

В благодарность за удачную ходку в тайгу свободный художник пригласил артельщиков к себе и преподнес по медведке из новой глины.

Как живой! – залюбовался на зверя Трудный.

Похож! – бережно держа драгоценный подарок на широкой ладони, похвалил Смешила.

А вечно недовольный чем-нибудь Мастер оценивающе пощелкал ногтем по игрушке и нагло забраковал:

Глина плохая! Вот на Хамар-Дабане…

И все дружно расхохотались, даже глиняные медведки.

ДУНЬКИНА ШИВЕРА
Рассказ

Ичера…

Есть в музыке этого слова что-то дремучее и нежное. Извиваясь сверкающей змеей между мглистых отрогов и угрюмых утесов, вплетает Ичера свои соленые воды в стремнину укатистой Лены.

Долог и опасен путь на груженом шитике по Ичере к охотничьим зимовьям. Шивера на шивере, или, как говорят ленчане, «лопата́ на лопате́». Семь потов прольешь, семь раз рубаху выжмешь, пока доберешься до места. А другого пути нет. Заросли ольшаником и тальником, захламлены непроходимым огнеломом древние эвенкийские тропы, увертливые заозерные обходы по брусничным хребтам. На все четыре сторонушки – болота и гари. Где пожары не дотянулись до богатого разнохвойника, там пролегли крест-накрест широкие геологические профили. Называют их охотники «волчьими улицами» – разгуливают по ним в зимнюю бескормицу волчьи стаи, выслеживают дряхлых сохатых, подранков и ослабевших теляшей…

Приткнул свой груженый шитик Еремей Рыданых к покрытому дряблым шелковником осередку, ждет приотставших сыновей – Ганьку да Ваньку, внука Степку. Сидит в корме, думает думу о жизни. Последний сезон идет на промысел. Отходил свое, нагорбатился. Пущай сыновья теперь ломают кедровые сугоры, шастают по голубичным окромкам дохлых марей. Тяжело вздохнул старый чалдон, нахохлился, как попавший в неволю коршун, уставился желтоглазо в пролетную быстерь Ичеры. Сызмальства приучены сыновья к охотничьему труду, ничего им, окромя тайги, не надо. А разве прокормит нынче таежное ремесло? Ох, не прокормит! С устья речки леспромхозовцы жмут, с верховья экспедитчики прижимают – давят в плющатку промысловые угодья Рыданых.

– Куда ученые смотрят? – высказывает вслух горькие думы Ичере наивный Еремей. – Почему о нас шарабанами не варят? Худые пошли времена. Люди готовы всю землю наизнанку вывернуть, вытрясти, как дыроватый мешок.

Бурлит, возмущается Дунькина шивера, ярится. А толку? У самой дно бутылочным стеклом устелено. Вспарывают о стекло брюшины радужные ленки, режет бродный зверь жилы на сухопарых лодыжках. Опустели ичерские опечки, исчезли бородатые глухари. А когда-то возами возили птицу деревенские мужики в город на продажу.

Кипит кипятком Дунькина шивера, лупит тугими клубками студеной воды по еловому шитику, с присвистом позвякивают тощие прутья тальника о ноздристые валуны, тревожит человеческую память, склонившаяся над яром черноглазая береза…

Крепко любил Еремей златоволосую Дуняшу. Познакомились они в клубе на вечерке. Только-только закончилась война. Еремей вернулся с фронта в родную деревню хромым, обожженным. Девчата стыдились, что ли, старались не замечать его, избегали столкнуться с глазами несчастного парня – не дай бог пригласит на танец. Одна Дуняша не стыдилась танцевать с ним. Даже шелковую алую рубашку подарила. Сын председателя колхоза, получивший в народе за жадность и громкую глотку прозвище Хайло, бесполезно ходивший за девушкой по пятам, окрестил Еремея за хромоту «счетоводом». Не успеет фронтовик появиться в клубе, а Хайло уже острит: «Вон опять “счетовод” на дамский вальс ковыляет. Рупь двадцать, два сорок, три шестьдесят…»

Однажды не выдержала Дуняша, влепила пощечину зубоскалу и увела Еремея за околицу. Хайло не верил, что между красавицей и невзрачным калекой родилась серьезная любовь. Острил, похохатывал, но вскоре был огорошен. Еремей женится! Упал Хайло девушке в ноги: брось, дескать, калеку, сплошная маета тебе с ним. Выходи за меня. Гляди, какой я здоровый, сильный. «В своем уме?! – изумленно вскинула угольные брови невеста. – Ты всю войну на брони просидел, вдов обижал. Никогда!»

Скрипнул Хайло зубами, выругался грязно и уехал в район на курсы продавцов.

Крепко любила Дуняша доброго, молчаливого Еремея, да оказалось, не судьба им вместе век вековать…

Перед самой свадьбой поплыл на стружке отец рыбачить на ичерские плеса, взял с собой и дочь – щук, ленков чистить да ершей сушить. Дома растолкут сухих ершей в ступе, то-то славный приварок припасется к зиме. «Уха из свежего налима с ершовой мукой… – говорил отец, выбирая из сети колючих рыбешек. – Царская еда!»

На обратном пути подстерег их неизвестный лиходей. Взвизгнули две пули, прогрохотало два грома… И выбросило закружившийся стружок быстерью на осередок. С тех пор и зовется это место Дунькиной шиверой. Долго ломал голову областной следователь над загадочным убийством, но так и осталось оно тайной.

Люто горевал Еремей, в кои сроки вспыхнула на висках ранняя седина.

Женился он спустя много лет. Взял в жены, похожую на бадью, Августину с пятью ребятишками – рыжие, черные, белобрысые – от разных отцов. Одно было неприятно – средний пасынок Гаврилка сильно уж пошибал на Хайло и называл отчима не тятей, а дядей «счетоводом». Еремей и с этим обстоятельством смирился, часто садил озорника на колени, ласково гладил по вихрастой макушке. Бедно ли, богато, но поставил отчим детей на ноги, никого из них в деревне рахитом не назовут. Живет Еремей с Августиной вроде душа в душу, да без любви. Всё еще озаряет его память солнечным лучиком Дуняшин образ…

Горестно вздохнул старый чалдон, окинул невидящим взором знакомый берег, выхватил шершавой ладонью звенящий клубок из речки, поднес к сморщенным губам и не поймет: от пота людского солона Ичера, или от слез? И не поймет старый чалдон: береза ли мечется на кромке яра, или Дуняша?

Кипит кипятком шивера, бьет бурыми крыльями по зарослям аира свистатый ветер, кидает в лицо Еремею водяную пыль.

Слышно, как за близким поворотом барахлит надсаженный моторишко, брякают шесты, возбужденно повизгивают зверовые собаки, улавливая чуткими норками запах невидимого хозяина. Ближе, ближе лай неисправного моторишки, крутая перебранка сыновей. Старик утирает соленую пыль с лица рукавом брезентовой штормовки, выходит из шитика на скользкий осередок.

Подъехали сыновья. Голоуший приземистый Иван вывернул из-под брезента в отцовском шитике запасной мотор, быстро переставили с братом вместо неисправного. Запустили, опробовали на холостом ходу.

– Боцман, – крикнул Гаврила племяннику, застегивая кожух на моторе, – достань термос. – Поежился. – Насквозь ветрягой продуло.

Мерзляка, – хохотнул мордастый Иван. – Скрючился, как сирота казанская. – И добавил серьезно: – Должно, шугу бросит. Вода загустела.

Время, – согласился отец.

Обжигаясь, пили по кругу горячий кофе из термоса, молотили друг друга по спинам, прыгали, разминая затекшие ноги.

Пока шель-шевель, Степка покормил всухомятку собак сельповским хлебом, вычерпал консервной банкой воду из шитиков.

Боцман, с дедом садись, – приказал Иван парнишке, затягивая туже на поясе патронташ. – Несподручно ему одному мотором править и шестом на быстери подталкиваться.

Правда, садись ко мне, Степан, – обрадовался дед. – Гудят крыльца, моченьки нет.

Мутное солнце, отскакивая от мелких, тусклых чешуек воды, прыгало на перекатах резвящейся выдрой, создавало иллюзию бездонной глубины. Еремей не верил обманчивой глубине, опытно вел шитик по черным спинам коренных струй, ловко обходил коварные мели. Следом неотступно держались сыновья, в точности повторяя неожиданные маневры отца.

Тот зорко вглядывался в наплывающие встречь зеркальные затишки, обрамленные желтой постной осокой, и сердился. Не взбултыхнет, не взбороздит чуткую воду черная ондатра. Затянуло илом, закупорило сплавным сором опустевшие хатки. Поплатилась жизнью за редкостный цвет меха. Правда, приметил Еремей с весны на Долгановском озере чудом уцелевшую парочку. Про то даже главному охотоведу не сказал. И сыновьям запретил трогать, пусть плодится, авось хватит силенок выстоять против бумажной доброты, разбежаться по глухим, недоступным для бродячего человека комариным поводям. Хмуро глянул влево, где свирепо гремит по разнокалиберному камешнику ручей Орлан. Там, в распадке, за рогатым кустовьем, затаилось от дорожного ока зимовье Хайло. Печь из кирпича сложена, крыша нержавейкой покрыта, рядом с откидом кедровых орехов присоседилась конюшня для личной кобылы. Поставляет пенсионер по договору в сельпо рыбу. Заодно выдру, копытных промышляет. Все виски, соединяющие озера с Ичерой, перегородил мордами и капканами, каждую сохатиную трону запетлил. Инспектора рыбнадзора и егеря коопзверпромхоза редкие тут гости. Вот и распирает от жадности бывшего торгаша, готов сам себя проглотить.

«Чаи паук гоняет», – неприязненно подумал Еремей, заметив сизую струйку дыма над тоскливым кустовьем. Вспомнилась ему недавняя схватка в сельпо. Давали комбикорм. Хайло, размахивая удостоверением ветерана войны, лез без очереди. Рыданых осадил его: «Куда прешь? Нет тебя в списках награжденных…» Тот взбеленился: «Погоди, проклятый “счетоводишка”, за твой поганый язык последнюю ходулю открутят…» Еле-еле бабы растащили забияк.

«Ловко я его отстругал», – ухмыльнулся Еремей, гордо выпятив грудь.

И вдруг сжался, вобрал голову в плечи.

Степка, утки…

Навстречу лодкам низко над плесом шел табунок острохвостов. Заметив людей, птицы взмыли вверх.

Степка замешкался и пропустил. Гаврила не растерялся и вышиб дуплетом трех птиц из табунка. Две упали в Ичеру, последняя, кувыркаясь, врезалась в смородинник. Красные ягоды кислицы, похожие на горячие капли птичьей крови, жарко брызнули на жухлую листву.

Вот и свеженинка к ужину, – улыбнулся Иван, небрежно кидая убоину в нос шитика. – Молодец, братуха! Красиво снял.

Фирма веников не вяжет, – подмигнул брату Гаврила. – Зря не станем пол топтать.

Перед Кривыми Протоками Еремей круто повернул к берегу. Под недовольные крики ворона, лениво взлетевшего с лиственницы, выпрыгнул из шитика, помахал сыновьям: приставайте.

В прибрежном ельничке, уткнувшись горбатой мордой в брусничник, лежал сохатый. От него уже попахивало. Стальной трос глубоко врезался в могучую шею зверя.

Старый чалдон внимательно осмотрел место трагедии и печально покачал головой:

Какого быка паук проквасил…

Забросали тушу сохатого валежником – годится для зимней волчьей привады – и торопливо отчалили.

Долго барахтались в порожистых Кривых Протоках. Прибитые плашмя к днищам основательно загруженных шитиков килевые доски, хватая мели, прогибались, гребные винты яростно впивались в них лопастями, и шпонки срезало. Охотники, чертыхаясь, лезли в кипящую воду, нечеловеческими усилиями протаскивали лодки волоком через безнадежное мелководье, оставляя на ободранном каменистом дне Ичеры белые полосы.

На привалах дядья подтрунивали над вымокшим Степкой.

Привыкай, Боцман, к морю! Умойся соленой водичкой на ичерских перекатах!

Хватит, ушканы, над парнишкой галиться, – защищал дед измотанного внука. – Чего прицепились? Помните, со мной впервые пошли? На полдороге завякали, на горшки запросились. А Степан – настоящий мужик!

С детства Степка любит лодки, пароходы, оттого и прозвали его в деревне Боцманом. Вот раздобыл где-то тельняшку, напялил для форса. Совсем еще ребенок… Отнял его Еремей у старшей дочери. Зять утонул… Распрягся без пригляда парнишка: из школы вытурили – курил, матерился, в учителей из рогатки стрелял. Взял его дед в тайгу, пусть, дескать, шелуху с огольца отрясет, умишко просветит.

До зимовья Усолье добрались засветло. Спустили собак, стаскали груз на пригорок. Облегченно вздохнули.

Собаки с радостным визгом покрутились около охотников и исчезли.

Челубей, Зорька, Омут… – запел Иван.

Гаврила остановил его:

Намыкаются и придут. Лето на привязи просидели, быстро лапы отобьют.

Еремей содрал с себя мокрую штормовку, распялил на пружинистых прутьях тальника, распорядился:

Ванюха, сруби уду, заползи на избушку, пошуруди трубу. – Повернулся к Гавриле: – Ты золу из печки выгреби. Степан, кострище внимательней расчисти. Кто-то неприятный здесь гостил. Не дай бог, патроны насовал. Бывали случаи, вышибало зенки промысловикам.

Гаврила распахнул дверь жилища, в лицо ударило пропастиной. На столешне валялись тухлые рыбьи головы, на полу и на нарах – утиные крылья, обглоданные кости, грязная заплесневелая посуда.

Охряди, – процедил сквозь зубы. – Где жрут, там и гадят. – Взял с подоконца комочек карбида, понюхал брезгливо и выдохнул гневно: – Дотянулась сволота и сюда.

Вечер потратили на уборку и просушку зимовья. Раскряжевали «Дружбой» смолевую сушину, нашвырковали палой, квашеной осины, источающей аромат черничного сока. Сушняк да сырьяк – ровное тепло!

Собрались было ужинать, и… за калтусом затрезвонили собаки.

Еремей замер, вслушиваясь в музыку собачьего лая. И возбужденно определил:

Сохача держат!

Гаврила с Иваном шустро опоясались патронташами, заряжая на ходу ружья, кинулись в калтус. Отдышавшись у подножия релки, крадучись полезли на подъем. Лишь собаки замолкали, братья замирали как вкопанные; лай возобновлялся – бесшумно лезли дальше.

На фоне багряно-золотистой зари сохатый был особенно прекрасен. Вздыбленная от холки до крупа иглистая шерсть дымилась. Ветвистые, разлапистые рога переливались перламутром. Собаки подступали к зверю с обеих сторон. Зверь кружился на месте, роняя в мох розовую пену с губ, грозно фыркал.

Бычишша! – восхитился Иван.

Брат шепнул властно:

Подстрахуешь…

Пуля раздробила зверю позвоночник. Бык рухнул на подломленные колени, ворочая огромными удивленными глазами, бессильно мотал головой. Гаврила бросился к нему.

Братуха! – не своим голосом заорал Иван. – Берегись!

На растерявшегося Гаврилу, взрывая копытами мох, летела разъяренная сохатиха. Иван ударил из ружья. Метнувшись к нему, всплыла на дыбы и, подминая ольшаник, опрокинулась на спину. Бык с ревом рванулся на помощь подруге, но беспомощно завалился поперек валежины.

Охотники закурили. Руки дрожали.

Еще бы секунду – и затоптала, – заикаясь, признался Гаврила. – Считай, от верной смерти спас, Ваня.

Иван кивнул на сохатиху:

За нас бы наши жены так стояли…

Впотьмах выпустили кровь, магун. Закидали туши лапником.

Утром освежуем. – Гаврила сунул нож в ножны, тщательно вытер ладони о сочный мох.

Иван, прихватив сохачью печень, потянулся за братом…

В калтусе, ссорясь, свирепо рычали собаки, жадно давились угарной требухой. Лукавая росомаха, вскарабкавшись на ветвистый кедр, следила с подветренной стороны алчными глазами за собачьим пиром, нервно ударяя змеисто-изогнутым хвостом по сырому дереву, злобно шипела. Блуждая над опустевшими озерами, в стылом небе кричал одинокий гусь, ему подпевали в дальней топкой мари осторожные волки.

Укладывались спать поздно. Еремей сдернул с себя нейлоновую рубаху, с нее с треском сыпанули голубые искры. Сыновья рассмеялись:

От твоей, отец, одежды хоть аккумуляторы заряжай.

Не рубаха, а ходячая электростанция, – поддакнул Степка.

Ворочается старик, беспокойно на сердце. Завтра в деревню плыть, сохатину везти. Успеют ли обернуться туда-сюда до ледостава? По опыту знает: коварны тихие ичерские плесы, перехватывает их ранней стужей моментально.

Ядреный утренник хвастливо очеканил голубоватым инеем краешек оконца, а за оконцем – вморозил серебристые прогонистые листья тальника в остекленевшую курью, загнал под зыбкий тонкий ледок рой красноперых окуней, юрких травянок. Мимо курьи, робко позвякивая, уносились вниз по Ичере хрупкие колючие льдинки – зародыши грядущей шуги.

Заспался Еремей после вчерашней дороги, после долгой бессонницы. Разметался на нарах – костлявый, жилистый. Мелькают в старческих снах обрывки прожитой жизни. Вот он, молодой, красивый, идет размашисто вдоль бурлящей речки, а по другую сторону – Дуняша. Ни лодки, ни мостка – не встретиться влюбленным, не обнять друг друга жаркими руками. Вот он прыгнул в кипящую воду, побрел к девушке, но сбило его течением, потянуло в бездонную воронку…

С криком вскочил с нар, распахнул глаза. Степка отпрянул к столешнице. Сыновья ржут, как жеребцы.

Опять, сопляк, издевался над дедушкой, опять ему нос пальцами зажимал? – негодующе просипел Еремей, пытаясь достать внука хищной пятерней.

В отместку за проказы дед шваркнул за завтраком внука осиновой ложкой по лбу:

Забудь эту повадку, сорванец. Нашел ровню… Остаешься с Иваном, слушайся. Сбегайте на Блудный ключ, проверьте, цела ли избушка. Дров напилите.

Поднялось над калтусом солнце, обогрело оцепеневшую тайгу. Деревья плакали втихомолку по исчезающему инею, в желтых травах морщилась, оттаивая, водянистая заячья ягода. Прощально посвистывая, стремительно скользили над соленой Ичерой последние горстки уток.

Отец с сыном торопливо оттолкнули шестами груженные сохатиной шитики от берега, запустили моторы и покатились по извилистой голубизне домой.

Вернувшись в деревню, Еремей слег. Напуганная Августина напарила богородской травы, но к питью он так и не притронулся.

Сказал Гавриле:

Один пойдешь, сынок, на Ичеру. Торопись, пока речку не перехватило. Сегодня и отчаливай…

Поправляйся, отец. – Гаврила пожал Еремею прохладную ладонь и, тяжело ступая по крашеным половицам, вышел из избы.

Вечером Еремей подозвал заплаканную Августину и попросил:

Налей, мать, стопочку… И алую рубаху достань.

Глубокой ночью в окно постучала Дуняша:

Еремеюшка, вставай! На покос пора, уже птички проснулись…

Он оделся и вышел за ограду. Смеющаяся Дуняша взяла его за руку и повела по росному зеленому лугу навстречу заре.

Нашли его в обед на припорошенном тощим снежком погосте. Притулился к березе, в ногах у могилки Дуняши, уснул непробудным сном.

* * *

Пустой шитик, радостно подпрыгивая и виляя между белых полянок шуги, торопился на далекое Усолье. Килевая доска, прибитая плашмя к днищу, еще ни разу не хватила мели. Растревоженный непонятно чем, Гаврила рассеянно оглядывал мглистые хребты, курил одну за другой папиросы. Речная круть обдавала лицо северным ветром. Кое-где к берегам уже подшило робкий заледок. Семейные артельки рябчиков на кустах, прилетевшие покормиться ивовыми почками, качаясь на ветках, сияли дрожащими голубыми звездами. Не до них сегодня Гавриле, проскочить бы Кривые Протоки засветло. Напротив Орлана внезапно обрушился на тайгу мокрый снег. На три метра против ветра ничегошеньки не видно. Сбросив обороты мотора, Гаврила осторожно причалил чуть выше ручья, где была привязана за пень знакомая лодка.

На сугорке залаяли собаки. Из кустов появился Хайло.

Ты, что ли, Гаврила?

Я, – недовольно буркнул тот. И добавил мысленно: «Век бы с гобой не встречаться».

«Счетовод»-то где? Вроде вместе вниз проплывали.

Захворал отец.

Был дуб, а стал сруб; время прибудет, и того не будет! – хохотнул Хайло. – Нашел отца…

Ну да, ты меня вырастил. – Гаврила в два прыжка одолел крутой подъем.

Залепленные падающим снегом с ног до головы, они, как два белых медведя, уперлись глазами друг в друга: кто кого переглядит? Наконец Хайло отвел свои. Сморщил в усмешке моложавое не по возрасту лицо:

Оставайся ночевать. Куда в такую муть? Пошли, пошли в зимовье. Одежду просушишь.

Освещалось зимовье электрической лампочкой от батарей, снятых со створ. На воткнутых в стену деревянных спицах сохли мездрой наружу шкурки белок.

Гаврила внимательно оглядел пушнину и пристыдил:

Рановато, однако, на промысел вышел, белка-то еще зеленая.

Зато в шапке крепка, – ответил Хайло, разделывая на крупные звенья малопросольного жигалёнка{3}.

Поставил на стол чашку с вареной глухарятиной, тайменью икру в чумашке, хранившуюся в леднике еще с весны, и украсил застолье бутылкой самогона собственного производства.

Гаврила пить отказался.

Хозяин – барин, – обиделся Хайло. – А я выпью за встречу. Как ни крути, сын ты мне. Свои иголки для себя не колки.

Гаврилу так и подмывало заткнуть ему рот куском таймешатины.

Вспомнилось, как Хайло издевался над матерью, когда приходил пьяный в гости. Тащил Августину, намотав косу на руку, белым днем в постель, не стыдясь детей. Вспомнилось – и лютая ненависть охватила его к этому сладко прожившему долгую жизнь человеку. Так и не притронувшись к угощению, Гаврила прикорнул на противоположных нарах, и под пьяную трепотню незаметно уснул.

После третьего стакана самогона Хайло развезло окончательно.

Думаешь, кто Дуньку ухохолил? Я! Чтобы «счетоводишке» не досталась. Кастрат хромой, своих не настрогал, так зауголышей развел полный двор. И в чем только держится душа у костлявого ерша?

Хайло взял пустой чайник, качаясь, вышел набрать воды. Вдруг ударила в лицо заплутавшая в снегопаде сова. Поскользнувшись на заваленной снегом тропинке, покатился вниз по крутому сугору. Вынесло его по гладкому заледку чуть не к самой шуге. Тонкий закраек обрушился, и Хайло подхватило течением. Предсмертные крики его, кроме собак, бежавших с воем по берегу, да выглянувшей из дупла любопытной летяги, никто не услышал.

Утром снег перестал. Выяснило. Проснулся Гаврила – ни хозяина, ни собак.

Кто рано встает, тому Бог дает, – сказал сам себе и заторопился.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю