355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Гребнев » Записки последнего сценариста » Текст книги (страница 23)
Записки последнего сценариста
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:41

Текст книги "Записки последнего сценариста"


Автор книги: Анатолий Гребнев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)

С судьями сложнее. Конечно же, они не могли не понимать, что судят если не невинных, то случайных. Выйди из подъезда, и ты увидишь ту же систему отношений где угодно: в прачечной, булочной, поликлинике, домоуправлении, райсовете, магазине. Закон, преступаемый всеми, уже перестает быть законом, а преступление – преступлением, я об этом уже говорил. Но что делать, судьи не законодатели, их обязанность соблюдать букву закона, и ничего другого им не остается, пока они судьи.

Испытывали ли они хоть какое-нибудь сострадание к тем, кого приводили под конвоем, слава богу, тогда еще без наручников, в зал судебных заседаний, к этим несчастным с тюремной желтизной лиц, обреченным провести остаток дней где-нибудь в мордовских лагерях – за что? – за то, что они жили по неписаным правилам своей среды?

Полагаю, что нет, не испытывали.

Умный и безусловно честный человек Владимир Иванович Черкасов, член Верховного суда, председательствовавший на процессе Трегубова и влепивший этому Трегубову 13 лет, соглашался со мной – мы провели долгие часы в разговорах,– что взятка в наших условиях вообще трудно доказуема; что, скажем, поборы без вымогательства, подарки, в том числе и денежные, за которыми не последовало прямого действия в пользу дарителя, по формуле закона нельзя признать взяткой; все так, соглашался Владимир Иванович, но ведь бороться со злом нужно! Так или нет?

Владимир Иванович свердловчанин, рос без родителей, с малых лет – в армии, в музыкантской команде, воспитанник; окончил юридический. Судя по костюму, по выщербленным чашкам, из которых мы пили чай с ним и его коллегами там же, в кабинете, с черствыми бутербродами из буфета, все они, члены Верховного суда РСФСР, ранг немалый, жили скромной жизнью совслужащих, никаких привилегий, метро и трамвай, звонки из дому: купи на обратном пути батон...

На столах у них я видел свежие "Московские новости" и "Огоньки", весьма радикальные издания по тому времени. Владимир Иванович выказывал осторожный интерес к текущей политике, перестройке; как думающий человек, он не мог не видеть пороков системы, все еще существовавшей, но на приговоры, которые он выносил, это, я думаю, не влияло. Я спрашивал, может быть, не очень корректно, распоряжаясь откровенностью, проявленной им в разговорах,– спрашивал, оказывают ли на него давление, влияют ли, скажем, люди или обстоятельства. Обстоятельства – да, отвечал он непритворно. Общественное мнение, куда денешься. Другой раз приняли бы, может быть, какое-то иное решение, но нас бы не поняли в этом случае, с этим приходится считаться.

"Нас бы не поняли" – это я слышал в жизни не раз, от людей самых разных, по поводам серьезным и мелким. Люди боятся быть непонятыми. То есть оказаться в меньшинстве, в одиночестве. В оппозиции к общему мнению. Это требует мужества. Крепких нервов. Это порой и опасно. "Не поняли" – значит, вооружились против тебя. Всякий ли выдержит?

Сам Владимир Иванович только что вернулся из Краснодара, с выездной сессии, рассматривавшей неординарное дело. Судили судью. Судью и следователя. Одного за неправосудный приговор, другого за незаконные методы следствия. Приговорили к расстрелу невиновного. За умышленное убийство, которого тот не совершал. Следователь выбил из него признание, а судья вынес приговор. В последний момент явился с повинной истинный убийца приятель приговоренного. Замучила совесть. А того – еще немного, и шлепнули бы. Такая история.

"Как же так он признался? Почему?" – ужаснулся я, как ужаснулся бы на моем месте любой нормальный, то есть несведущий человек. Владимир Иванович объяснил популярно, какие существуют приемы у следствия. Тут я услышал впервые о "пресс-камере", раньше такого слова не знал. Человека сажают к отпетым уголовникам, туда им – водку: вы помогите, ребята, вот этот негодяй убил собственную мать и не признается.

Изуродуют. А то и женщину из тебя сделают. А после этого, продолжает мой собеседник, следователи сажают этого малого в машину, возят по городу как раз Первое мая, гуляющие толпы. Подпиши, а не то сгниешь в тюрьме.

Такая вот современная история, действие происходит в наши дни.

Процесс продолжался неделю. Владимир Иванович жил в гостинице. С охраной? Да нет, конечно. А питались где? Там буфет на этаже. И что, не давили на вас? Намекали, вызывали в крайком. Им не хотелось лишнего шума. В местной прессе вообще ни строчки. Там у них, дорогой друг, своя власть. Перестройка еще не дошла.

Так, и что же в результате, какой приговор? Приговор согласно статье. Превышение власти. По два года исправительно-трудовых работ прокурору и следователю. Судья соответственно получил партвзыскание, отстранен от ведения уголовных дел. Есть такая норма в законе. Переведен на гражданское судопроизводство.

И только-то? А за решетку всех троих? Что, разве нет в законе другой статьи кроме этой туманной по поводу превышения власти?

Вот тут Владимир Иванович и произнес эту сакраментальную фразу: "Нас бы не поняли".

Он говорил об этом, не скажу – благодушно, скорее с мудрым бесстрастием человека, не могущего изменить то, что нельзя изменить. Точно так же говорил он и об этой пресс-камере, от которой при одной только мысли у меня мороз по коже. А может, судьи привыкают, как медики, к своей работе, и это только нам с вами в диковинку?

Кстати, возвращаясь к нашему процессу: уж если кто и мог повлиять на моего Владимира Ивановича в сторону ужесточения приговора, то это как раз наша прогрессивная пресса во главе с "Огоньком", из номера в номер возбуждавшим праведный гнев народа против торговой, хлопковой и прочих мафий. Наступала эпоха народных заступников Гдляна и Иванова. Они у нас, по-моему, и сейчас еще в депутатах.

Тем не менее я не решусь сказать, что Владимир Иванович судил Трегубова в угоду конъюнктуре. Думаю, уверен даже, что он твердо держался норм, предписанных законом. И даже упомянутое в законе "внутреннее убеждение", которым может или должен руководствоваться судья, в данном случае не шло вразрез с доказательствами. По крайней мере никаких личных чувств с его стороны я не ощутил. Все то же мудрое, может быть, горькое бесстрастие человека, принимающего жизнь такою, какая она есть.

В следственной части мне встретились люди совсем другого склада – не скрывавшие эмоций.

На площади Маяковского, теперешней Триумфальной, в доме, где ресторан "София" и журнал "Юность", по другую сторону от редакции есть малоприметный подъезд, в нем лестница со стертыми ступенями; вы поднимаетесь на третий этаж, а там, пройдя милиционера, оказываетесь в коридоре с одинаковыми дверями и тесными комнатками за ними. Это и есть следственная часть российской прокуратуры, не знаю, вся ли она тут или только часть этой части. Здешний начальник Владимир Иванович – тоже Владимир Иванович – усадил меня перед экраном монитора, и я увидел то, что было до сих пор скрыто от любых посторонних глаз: допросы подследственных. Допрашивал их он, Владимир Иванович, иногда, в очередь с ним, следователь из госбезопасности. На мониторе мелькали даты, минуты и секунды. Подследственными были те, что стали позднее подсудимыми у другого Владимира Ивановича.

Был здесь, конечно, и сам Трегубов. Несколько допросов, в разные дни: до ареста и после, а главное, во время – в тот момент, когда Владимир Иванович объявил ему о задержании и вручил ордер.

– Это вот здесь, в этом же кабинете, примерно где вы сейчас сидите, там сидел он. Вот смотрите, абсолютно спокойное лицо, бровью не шевельнул, не дрогнул. Уверен, что день-два, и все прояснится, он будет на свободе, а нам влепят выговора. Просит разрешения от нас позвонить. Видите – руку тянет к телефону. Я говорю: нет, не положено. Мы сами позвоним вашей жене, скажем, что вы у нас и куда подвезти то, что вам понадобится – мыло там, зубную щетку, тренировочный костюм...

Тут в разговор вступил толстенький человек в кителе, с двумя звездами на петлицах, в коротких, не по росту брючках, тоже Владимир Иванович, такое совпадение, Владимир Иванович третий.

– Я его тут как раз обыскивал,– сообщил он с видимым удовольствием.Полагается обыскать при задержании. Значок, говорю, снимайте депутатский. Помог ему отвинтить. А уж отсюда в Лефортово на нашей машине. Машина старенькая "Волга", то и дело ломается. Ничего, доехал. А сами тем временем домой к нему, с обыском. Копались до пяти утра. Ничего интересного. Ценности, какие были, они уж все давно по родственникам, ясное дело. Ну, подарки мелкие. Зато, верите или нет, вот такая гора поздравительных открыток. Ко всем праздникам, можно сказать. И кого там только нет, вся Москва. Артисты, космонавты. Товарищ Гришин само собой. Сами посудите, кто мы тут для него? Мелкая сошка. А вот поди ж ты, достали!..

В другой раз мне показали на видео очные ставки. И среди них такую. Грузный человек, бритый череп, седая щетина, в полосатой, черное с синим, тюремной робе, одежде смертника, сидел по одну руку следователя, а по другую – тощий, узколицый, впалые глаза, в нормальном костюме, при галстуке, значит, с воли, не арестованный,– и они объяснялись друг с другом, вернее так: грузный корил тощего, не желавшего брать на себя часть вины. То есть надо понимать так, что тощий, будучи его прямым начальником, брал у него деньги, а теперь не признается. На очной ставке обе стороны должны обращаться только к следователю, а не друг к другу, но человек в робе то и дело нарушал это правило, сбиваясь на крик: "Говори правду, гад! Ведь получал же!"

Дело происходило в Бутырках, в комнате с красивыми шторами, на что я обратил внимание,– в кабинете начальника тюрьмы, как объяснил мне Владимир Иванович второй, главный, проводивший эту очную ставку. Грузный человек, по фамилии Амбарцумян, был до ареста начальником плодоовощной базы, одной из самых крупных в Москве. Герой войны, участник Парада победы, грудь в орденах. Приговор вынесен еще год назад, с тех пор каждый час ждет исполнения, пишет во все концы.

– Я просил повременить,– говорит Владимир Иванович,– он ведь мог быть еще полезен как свидетель, знал много. Не послушались, шлепнули на другой же день. Кому-то нужно было, чтобы он замолчал.

Грузный человек на экране монитора продолжает еще говорить. Я заметил: у него перевязан палец. Где-то поранил, перевязали. Это смотрелось странно: какой-то там палец, когда жить ему оставалось сутки. Я до сих пор не знаю, как это происходит, никто не знает. Им завязывают глаза?.. Сейчас он стыдил тощего глухим голосом: меня, говорил он, расстреляют из-за таких, как ты! Тощий, по фамилии Коломийцев, начальник какого-то там торга, в прошлом секретарь райкома где-то в Московской области, отвечал невозмутимо: не был... не подтверждаю... Он хотел жить.

В отличие от судейских, мастера следствия не скупились на комментарии и чувств своих не скрывали. Они не просто делали свою работу – они ненавидели. И тех, кого уличали во взятках, и тех, кого еще не схватили, а больше всего тех, кого никогда не схватят – руки коротки. И тут назывались имена высоких чиновников, министров, да и не только – бери повыше. Казнокрады, коррупционеры, разложившаяся сволочь, эти вот, в "членовозах", с охраной – вот кто грабит страну и народ. Сами следователи считали себя в числе ограбленных, с этой вот поломанной "Волгой" – ждешь ее полдня, чтобы поехать на обыск; плюнешь в конце концов и берешь такси. Когда брали Трегубова, здесь под окнами стоял его "мерседес" с шофером. Машину отпустите, сказали ему, она вам не понадобится, поедете на нашей.

Такой классовой ненависти, такого ее напора я, признаться, не ожидал. Богатые и бедные, благополучные и обделенные, преступник на "мерседесе", преступник на "членовозе", на государственной даче, с чадами и домочадцами, упакованный – и следователь с ордером на обыск в потертом портфеле. Ну ничего, всех вас достанем, далеко не уйдете!

Следствие, судя по всему, обходилось без современной лазерной техники, каких-нибудь скрытых видеокамер и подслушивающих устройств. И у самих следователей, не в обиду им будь сказано, я не обнаружил особой изобретательности, гениальных догадок и озарений, когда смотрел часами видеозаписи всех этих допросов и очных ставок. Индуктивный и дедуктивный методы – это все-таки что-то из области литературы. В жизни все куда как проще: вина одного устанавливается при помощи другого. Поскольку дают и берут практически все, снизу доверху, то начинать можно с любого конца или с середины, как придется. Есть тем более такая хитрая норма в законе, придуманная, кажется, несколько лет назад: добровольное признание в даче взятки, явка с повинной освобождает от уголовной ответственности. Напиши, что давал такому-то – и ты свободен, вернешься к жене и детям. А нет пеняй на себя. И сколько, надо понимать, таких "добровольных признаний".

Одним словом, бери любого – не ошибешься!

– Вы их жалеете? – сказала мне Вера Алексеевна, секретарь суда, беря у меня очередной прочитанный том.– А чем эти люди нас кормили и кормят, каким маслом, какой сметаной, что туда добавляют, что делают с сосисками почитайте в протоколах судебных заседаний! Да у них у всех по две машины, да у них возможности, какие вам не снились! Что их жалеть!

Не могу сказать, чтобы так уж их жалел. Было, скорее всего, двойственное чувство, как и тогда в Ростове (ох уж это вечное наше двойственное, но что поделаешь). С одной стороны, топорная работа следствия, несправедливость законов, случайность кары, постигшей этих людей, а не других, которые могли оказаться на их месте; да и просто сочувствие к тем, кто за решеткой. А с другой... с другой стороны, надо же как-то бороться с этим злом, в чем почти убедил меня мой судья Владимир Иванович первый. С той же самой другой стороны весь этот чужой, непереносимый, враждебный мир, проступающий пятнами сквозь строчки протоколов, вся эта МКовская и моссоветовская шарага, вконец разложившаяся, с этими пьянками, иностранными делегациями, подарками, госдачами в Серебряном бору, распределением квартир, все эти Гришины, Промысловы, Дерибины и за ними секретари райкомов, черные "Волги" с МОСовскими номерами, купленное ГАИ и ОБХСС, торговля и сфера услуг, Трегубовы и Соколовы, и те, что вовремя умерли, как Нониев, директор Смоленского гастронома, или ушли на пенсию, или еще сидят на своих местах, вобрав голову в плечи,– всех вас к стенке, как говорит во мне голос народа, не обремененный правовым сознанием.

Один из персонажей, чье имя я встретил в томах следствия, был мне лично знаком – Сергей Нониев. Это был тот самый Сережа, милый и безотказный, к которому хаживали общие наши с ним друзья тбилисцы, когда нужны были продукты к семейному празднику или хорошая водка для заграничного вояжа; он всегда выручал. Нас с Сергеем познакомили однажды в Доме кино, где был он, оказывается, постоянным гостем, многих знал, со многими дружил – я потом увижу их имена в его записной книжке, подшитой к следственному делу. Деятели искусств, как я уже понял, были категорией, к которой деятели торговли питали особую слабость, и чувство это было взаимным. Впрочем, Нониев, как мне показалось, был человеком достаточно культурным.

Он покончил с собой в самом начале событий, вероятно, за несколько дней до собственного ареста. Тогда уже начали брать, и будто бы он сказал кому-то из приятелей, что знает себя – он слабый человек; если начнут давить, может не выдержать и заложить других – лучше уж умереть, не дожидаясь. Приятель якобы не придал значения этим словам, а наутро Сергея нашли мертвым в его квартире, жену он предусмотрительно куда-то отправил. Говорили еще, что таким образом он решил разом все проблемы, в том числе проблему обеспечения семьи – теперь-то у них ничего никто не отнимет.

В материалах дела нет никаких указаний на самоубийство. Врач констатировал смерть от разрыва сердца. Так оно и было: Сергей Нониев принял смертельную дозу какого-то сердечного средства, кажется, нитроглицерина. Об остальном позаботились друзья – и о врачебном заключении, и о том, чтобы обойтись без вскрытия. Похороны состоялись чуть ли не вечером того же дня – по одной версии тайно, по другой – при большом стечении народа (верно, впрочем, может быть и то и другое) на привилегированном Новокунцевском кладбище, на главной его аллее. Сейчас там памятник, воздвигнутый друзьями – бронзовый бюст Сергея. Кто эти все друзья и как им это все удалось – осталось тайной для следствия. Значит, были люди, которые ничего не боялись. Были и есть, как я не раз слышал в следственной части над рестораном "София".

После всех этих откровений я топал с Маяковской на Васильевскую, в Союз, продолжать перестройку.

Сценарий придумывался. Я уже знал название – "Процесс". Не слишком оригинально, но подходит. Процесс во всех смыслах.

Следуя своей методе, я стал писать портреты с натуры, с реальных персонажей, как всегда, опасаясь, что прототипы узнают себя и обидятся, чего, к счастью, еще не случалось. В "Процессе" нашлось место и судьям, с которыми я сталкивался в Ростове и Москве, и прокурору, и подсудимым, и следователям. Героя ростовских процессов Будницкого я вывел, разумеется, под другой, но похожей фамилией (из-за чего, кстати, получился скандал с обладателем фамилии, известным деятелем перестройки, заявившим по этому поводу решительный протест); Кравцов, которому я симпатизировал на ростовском процессе, стал у меня Жильцовым, сцены его допросов я воспроизвел почти буквально. Следователи, как и в жизни, кипели классовой ненавистью. Одного из них, Владимира Ивановича третьего, как он назван выше, я постарался сохранить с его повадкою, глумливой улыбкой ловца, обкладывающего жертву, да и с похожей фамилией Корытов. В фильме эту роль сыграл покойный Михаил Данилов, замечательный актер ленинградского БДТ.

Но главный мой следователь списан с человека совсем другой профессии, моего товарища по революционному Союзу кинематографистов. Списан – это, конечно, сильно сказано, точнее будет так: стоял перед глазами. Человек со сжатыми кулаками, с неподкупным взглядом якобинца, безжалостный борец за справедливость. Санитар леса.

Этот мой следователь – в сценарии он называется Амелиным, а в фильме его играл Владимир Стеклов – наделен еще и неутолимым честолюбием, комплексом человека, которому не дали состояться. Тут как раз пришлась кстати история моего ростовского приятеля прокурора, рассказавшего мне, как ему в свое время перебежала дорогу чья-то высокопоставленная дочка, из-за чего сломалась его карьера. Мой Амелин в сценарии, переживший подобное, полон мстительного чувства к сильным мира сего, и он это чувство с упоением реализует. Здесь придумалась еще и сцена обыска на богатой даче, владелец которой отошел накануне в мир иной, сделав это по собственной воле, "перехитрив" следователей. Теперь Амелин ходит по даче, рассматривает богатую библиотеку – сам он тоже книжник, но куда ему до таких богатств! и мучается своим бессилием: близок локоть, да не укусишь. Наложить арест на имущество не может, ничего не может, разве что изъять какие-то фотографии и записную книжку с телефонами. (Читатель этих заметок уже понял, откуда что взято).

Вдобавок и на работе, в следственной части, Амелина ждут огорчения: папку с самыми важными документами, венец его трудов, забирает себе шеф и вот уже демонстрирует корреспондентам, общества которых не чуждается хлебом не корми. (Тоже из жизни!) У Амелина моего непростые отношения со спиртным, все это время он, надо понимать, держался, теперь – развязывает. Жена встречает его горькой фразой: "Зачем ты это сделал?!"

Идея заключалась в том, что в этом "Процессе" – процессе – нет правых и виноватых: каждый поступает согласно своим жизненным интересам, то есть предопределенной ему роли и судьбе. Будницкий, он же Рунич у нас в фильме, берет и дает потому, что не может не брать и не давать; следователи должны преследовать таких, как он, судьи – судить, адвокаты – защищать; никто не делает ничего сверх того, что есть его интерес, его вектор – и все эти воли и интересы, сплетаясь друг с другом, образуют один кошмарный клубок человеческих страданий. Так было задумано.

И это был, пожалуй, первый сценарий, первый фильм в нашем кино, где правосудие оказывалось неправедным. Это у них, у американцев, правым или по крайней мере достойным сочувствия всегда был человек и никогда государство и общество. Это они выступали гуманистами – шла ли речь о "полуночном ковбое", живущем за чертой общества, о правонарушителях ли Бонни и Клайде, за которыми охотится полиция. У нас полиция, то бишь милиция, всегда права, суд – справедлив, приговор – правосуден, преступники – наказаны по заслугам. Кажется, первый раз люди за барьером, на скамье подсудимых, "торгаши", как их презрительно именовали в народе, "торговая мафия", как их называла пресса, в том числе прогрессивные "Известия" и "Огонек" из номера в номер,– эти люди возбуждали к себе хоть толику сострадания как жертвы системы.

Сценарий был написан сравнительно быстро, все в том же Болшеве, еще существовавшем. Трудностей прохождения уже не было, ситуация на "Мосфильме" почти идеальная: серьезный, основательный худсовет во главе с Юлием Райзманом был теперь единственной инстанцией, правомочной принимать сценарий и фильм, распоряжаясь средствами. То есть с одной стороны творческий, элитарный, если хотите, художественный совет, озабоченный одним лишь тем, чтобы "держать планку", а с другой – никаких тебе коммерсантов-продюсеров, считающих копейку. Трудно даже поверить. Но так было.

Жаль только, что это не могло длиться вечно!

За постановку "Процесса" взялся режиссер Алексей Симонов. Худсовет, как и положено, надавал нам советов; при том подчеркивалось, что это ни в коем случае не диктат, а только рекомендации – на усмотрение автора и режиссера. Пожалуй, только сам худрук Юлий Яковлевич был категоричен в своих суждениях, но уж таков режиссерский характер, спорить с ним всегда было трудно. Иногда, опоминаясь, добавлял: "А впрочем, смотрите сами" тоже хотел быть либералом, не отставать от века.

Это был 1987 год.

Фильм вышел в 1989-м. Успеха он не имел.

Это, собственно, и есть предмет моего рассказа. Процесс без кавычек.

Алеша Симонов – сын своего отца, очень похож лицом, но существенно ниже ростом. Как бы укороченное издание Симонова-старшего.

Так же активен, отзывчив, неутомим. Образован. С той же, до удивления, склонностью к текущей политике и общественной деятельности, отвлекшей его в конце концов от режиссуры. Сейчас он председатель Фонда защиты гласности и очень полезен, насколько я знаю, на этом посту.

Тогда он еще делил свое время между постановкой фильма, работой в Союзе кинематографистов и писанием хороших статей. К фильму однако отнесся серьезно. Актеров пригласил хороших. Снимали солидно, добротно: зал судебных заседаний – в декорации на "Мосфильме", тюрьму – в Бутырках, интерьеры – в подлинных интерьерах, в том числе в кабинете председателя Московского городского суда.

Может быть, гадаю я теперь, нашей общей ошибкой был неточно угаданный стиль картины. Я писал, увлеченный фактурой, воспроизводя подлинные диалоги, благо они сохранились у меня на магнитофонной ленте. Это можно было слушать часами – все эти подробные допросы подсудимых и свидетелей, перекрестные допросы, заявления адвокатов. Смотреть на их лица, угадывать скрытые сюжеты, затаенные страсти. Неужели я ошибался? До сих пор вопрос "интересно или нет?" решался самым простым образом: пока интересно мне, интересно и вам. И, кажется, я не ошибался. Интересно писать – значит, интересно читать и смотреть. Скучно писать какую-то сцену – значит, к черту ее, в корзину, не ошибешься. Ты и зритель – это одно и то же. Вот и вся премудрость.

Так что же приключилось, почему я там сидел, как завороженный, а здесь, уже в ходе монтажа, приходилось выбрасывать кусками такой подлинный, такой, казалось бы, захватывающий текст? Судебная рутина, которую мы так пытались воспроизвести, чувствуя кожей весь ее драматизм, в итоге рутиной же и оборачивалась. Может быть, тут нужны были какие-то иные средства? Скажем, снимать "под документ", с неизвестными актерами, добиваясь иллюзии подлинности, от которой вздрогнул бы зритель. Или он у нас уж теперь не вздрогнет ни в каком случае?

Так ведь "под документ" и сделан сценарий. Может, это ошибка? Традиционнее, резче, компактнее, с явным, а не скрытым сюжетом – чтоб "смотрелось"! Так в конце концов и пришлось делать уже на ходу, сокращая судебные длинноты, которыми так дорожил автор.

На ходу пришлось менять и другое: цифры, суммы, которые фигурировали у нас на процессе. Сумма в 300 рублей, упомянутая в тексте 1987 года, уже в 1988 году звучала неубедительно, а уж в 1989-м могла вызвать только смех. Мы переозвучивали реплики, меняя триста аж на тысячу триста – не умели смотреть вперед.

Сценарий старел на глазах. И не только в части денежных сумм. Пока мы снимали, пока монтировали и озвучивали, дело гласности, которому в дальнейшем посвятил себя мой друг Алексей Симонов, не стояло на месте. Знаменитое в то время "Пятое колесо", газеты, радио, телевидение день за днем дружно расширяли территорию свободы слова, сообщая нам захватывающие подробности жизни, о которых мы до сих пор не знали или говорили шепотом. Факты, события, сенсации сменяли друг друга. "Процесс пошел", как говаривал Михаил Сергеевич.

Воспрянувшая журналистика мало-помалу отбивала хлеб у искусства, бывшего до сих пор чуть ли не единственным и главным проводником правды. Теперь искусство, и кино в частности, уступало эту привилегию, рискуя во многих случаях остаться ни с чем. Получалось, что Алеша Симонов – борец за гласность заступил дорогу Симонову-режиссеру, все еще целившемуся поразить мир впервые сказанным словом. Так было не только с нами, и это еще предстояло понять. А пока -судебные репортажи, дела о коррупции, откровения следователей, прямые разоблачения и многообещающие намеки (например, четыре установленные, известные лично редактору "Огонька", но так и не названные фамилии коррупционеров в самом ЦК) – все это хлынуло с экранов телевизоров; мы же еще доозвучивали наш двухсерийный фильм. Время от времени я еще встречал старых знакомых; о ком-то узнавал стороной. Владимир Иванович второй, руководитель следственной бригады, умный и проницательный, каким я его запомнил, неожиданно покинул свой кабинет на Маяковской, ушел, как мне передавали, в коллегию адвокатов – из прокуроров в защитники, а вскоре начал политическую карьеру, обойдя соперников на выборах в парламент, о чем я узнал уже из газет. Далее я видел его по телевизору как депутата и публичного политика, а спустя какое-то время – уже в мантии судьи Конституционного суда.

О его помощнике Владимире Ивановиче третьем, том самом, который сладострастно обыскивал Трегубова при аресте, не знаю с тех пор ничего. Там ли он до сих пор, над рестораном "София"? А может, куда и переехал вместе с другими? Борется ли до сих пор с коррупцией или тоже ушел в политику?

Борьба с коррупцией, как известно, продолжается. До сих пор, правда, она приносила плоды разве что только самим борцам: кому всенародную известность, кому депутатский мандат, а то и нечто покрупнее, как это вышло у самого ретивого из борцов – нынешнего белорусского президента. В остальном все по-прежнему, если не хуже.

Что касается фильма "Процесс", то вышел он, как уже сказано, в 1989-м, в самом конце года. Судя по отзывам критики, авторам вполне удалось то, что они замышляли, а именно: нет правых и виноватых, нет праведного суда над неправедными людьми, и об этом действительно сказано было впервые в нашем кинематографе. Помню статью Ольги Чайковской в "Советском экране", очень нас в этом смысле ободрившую.

Тем и кончилось. Прокат к тому времени был уже наглухо отделен, там правили совсем другие люди, с другими интересами и соответственно другими фильмами. Мы у себя могли сколько угодно "держать планку", все это уже не имело реального значения.

Думаю, однако, что и при нормальном, то есть прежнем прокате, еще не отданном в чужие руки, мы все равно не собрали бы большой аудитории, не говорю уж такой, как раньше.

Мы оказались в ловушке: стало можно говорить то, чего не дали бы открыто сказать еще вчера. Можно, но уже не нужно. Нужно было, когда было нельзя.

И это обозначало, как мы теперь поняли, конец эпохи. Той, в которой мы жили и старались быть честными, и имели своих лидеров и своих аутсайдеров, своих героев и негероев, свое искусство наконец с его странной свободой.

Глава 20

"ДОРОГАЯ МАМА, СИЖУ В ПРЕЗИДИУМЕ..."

Телеграмма от Расула. Нет, не об этой классической телеграмме, что нейдет у меня из головы. О другой.

В апреле 1982 года я получил премию, весьма почетную по тем временам – Ленинскую, и вслед за этим, как и полагалось, кипу поздравительных телеграмм. Одна из них и была от Расула Гамзатова.

Телеграммы были большей частью официальные. Послание же Расула отличалось и некоторой восточной изысканностью, и дружеским тоном, слегка удивившим меня, поскольку знакомы мы не были.

Это было по-своему трогательно. Не иначе, был он наслышан обо мне, как и я о нем, от общих друзей. И вот он отозвался. Спасибо ему за это.

И так случилось, что буквально через несколько дней встретились мы с Расулом в доме общего приятеля. Пришли почти одновременно, раздевались вместе в прихожей. Я поздоровался – он культурно ответил. Я понял, что он не знает меня, по крайней мере в лицо. Я назвался – никакого впечатления. Похоже, что и слышит впервые. Я хотел было поблагодарить за телеграмму, но вовремя удержался, сообразив, что и о телеграмме этой он скорее всего ни сном, ни духом: сердечные эти слова в восточном стиле посланы мне учреждением по имени Расул Гамзатов, но не этим седым грузным человеком, много написавшим и немало выпившим за свою жизнь, стоящим передо мной сейчас в прихожей московского дома. Вскоре я узнал, что и впрямь существует такая контора: поэт и член президиума Верховного Совета держит в Москве, на улице Горького, квартиру с секретарями, которые, надо понимать, и отслеживают всяческие юбилея и награждения, откликаясь телеграммами за подписью патрона и даже как бы в его стиле.

Года три назад мы все-таки наконец познакомились с Расулом – в Переделкине, в писательском Доме творчества. Он, как мне показалось, сильно сдал, был озабочен и печален. Рассказывал, как пытается издать в Москве свои сочинения, а ему говорят: достань деньги, достань бумагу. Выслушав эту горькую исповедь, я все-таки не удержался и рассказал Расулу про телеграмму. Он ностальгически усмехнулся. Все это было в той, прошлой жизни. Квартира в Москве, впрочем, осталась, в ней жил теперь кто-то из детей с внуками...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю