Текст книги "Записки последнего сценариста"
Автор книги: Анатолий Гребнев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 28 страниц)
Климов, глядя на меня, беспомощно развел руками: сам видишь, не проходит. Двое коллег, с кем я советовался, благоразумно промолчали.
Я сел, посрамленный. И долго еще потом ходил в соглашателях. А однажды при случае мне даже припомнили мою скандальную вылазку; словом, я о ней потом долго жалел. Сейчас не жалею.
Сейчас уже и сам Сергей Соловьев просит прощения от нашего имени у бывших лидеров союза, с которыми так плохо тогда обошлись. Одного из них он даже пригласил с почетом к себе в заместители, и тот, к моему удивлению, согласился. А я думал, пошлет куда подальше. Но – слаб человек.
Конечно, в тот злополучный день, беспокоясь по поводу "вежливости", я еще не вполне отдавал себе отчет в происшедшем. Оно оказалось куда радикальнее, чем я себе представлял. Все поменялось резко и бесповоротно за одни сутки. Уже на следующем заседании, при открытых дверях – теперь у нас будут всегда открыты двери – обсуждался журнал "Советский экран", и я сидел, вобрав голову в плечи, сгорая от неловкости и стыда за моих новых коллег, не стеснявшихся в выражениях по поводу журнала и личности его редактора. Далее это повторилось и в отношении "Искусства кино", с тем же мстительным упоением, которого я не мог понять. Далее – по всем линиям. Тон задавал, разумеется, Элем Климов с его жесткой бескомпромиссностью и революционным азартом. Через месяц, пригласив к себе группу писателей после их неудачного съезда, мы показали им несколько фильмов, вчера еще запрещенных. Мы сняли их с полки – и, надо сказать, без труда. За нас потрудился Пятый съезд, приведший в состояние шока и паралича тогдашнее некогда неприступное Госкино и все остальные власти, включая, представьте себе, ЦК. Нас боялись! Нам отдавали полномочия – беспрекословно. Снимали с полки картины. Снимали людей. Тут можно было поучиться неуступчивости и тому, чего я никогда не умел: тебе говорят "нет", а ты говоришь "да" вместо того, чтобы повернуться и уйти; тебе говорят "нельзя", а ты говоришь "можно"! Парадоксальная вещь: экстремизм служил целям демократическим и гуманным, большевистскими методами утверждались либеральные ценности. Где тут было "лево", где "право"?.. В приемной Союза, в его коридорах на Васильевской с утра до вечера толклись люди, еще недавно здесь была чинная тишина. В конференц-зале, в табачном дыму, часами заседал секретариат, шуршали бумагами стенографистки, выходили с озабоченными лицами новые секретари. Однажды я застал своего коллегу, талантливого сценариста, а ныне неулыбающегося революционного секретаря Женю Григорьева стоящим с телефонной трубкой. "Мне тут доложили..." – говорил он кому-то. Я вышел с желанием немедленно просить об отставке. Не решился.
Но тема эта требует отдельной главы. Я уже придумал для нее заглавие: "Дорогая мама, сижу в президиуме, а счастья нет". Это есть такая байка про Расула Гамзатова. Якобы он отправил такую телеграмму из Кремля матери в Дагестан...
Плата за свободу. Сейчас среди всех деяний Пятого съезда, которые, конечно, как водится, ставят нам в вину, на первом месте – "модель". Меня всегда поражает этот наш синдром "отката", которому так все подвержены. Сжигал то, чему поклонялся, поклонялся тому, что сжигал. Общество как бы опоминается – переусердствовали! – и начинает давать задний ход с усердием, правда, не меньшим. Что поделаешь, воспитаны на диалектике.
"Модель", которую нам все время припоминают, как источник несчастий, касалась способов переустройства кинематографа на новый лад, в духе свободного рынка, без государственной опеки. Над ней трудились несколько месяцев, в январе 87-го представили на суд общества, на пленум, где была она единодушно, под гром оваций принята. Я помню этот зал, Климова на трибуне, энтузиазм, охвативший всех. Хоть бы одна рука, поднятая "против", один предупреждающий голос. Где же были вы, кто сегодня с таким упорством поносит эту "модель" как источник всех будущих бед. У нас все-таки страна вечевого колокола: если аплодируют, то все! Но и впрямь эта "модель" несла в себе много хорошего, она несла нам освобождение – от прежних пут, от "полки", от абсурдных "поправок", от своеволья чиновников. Согласно модели за государственными студиями оставалось производство, как за фабриками, творческая же, содержательная сторона отдавалась самостоятельным студиям, бывшим "объединениям", во главе с худруками, которые нами же и избирались. Чем не демократия? Революционный союз прибирал к рукам все, что мог, да оно и само давалось в руки; государственным чиновникам оставалось только кивать и ставить свою подпись, если требовалось.
Были ли мы правы? Кто это теперь точно скажет. Наступила эпоха ностальгии. Только и слышишь,– а порой и сам подумаешь,– что в былое время, при несвободе, были все же как-то пристроены. Пока Сахаров томился в Горьком, и медленно, скрытый от глаз, приближался Чернобыль, мы снимали неплохие фильмы, ездили иногда под присмотром в капстраны – в общем, жили. Получили свободу – идти на все четыре стороны, а какая еще бывает свобода?
Как бы то ни было, расцвет кинематографа не наступил. Все лучшее, что мы показали после Пятого съезда, начиная с "Покаяния" Абуладзе, картины поистине великой, было отвоевано нами у прошлой эпохи, но ею же и создано.
Я не люблю слова "ошибка", оно отсылает к чьей-то досадной неосмотрительности, случайному просчету – тогда как дело серьезнее: над всеми нами, что там ни говори, довлеет рок исторической неизбежности. Нам нужна была свобода, мы ее отвоевали, никто нам ее не даровал. Мы только не справились о ее цене. Где он, тот провидец, который поведал бы нам, что под ее напором, под натиском рыночной стихии рухнет дело нашей жизни советский кинематограф. Мы пытались улучшить его реформами, а он возьми да и развались. Когда мы производим нашу продукцию, платя по мировым ценам за каждый гвоздь, а продаем, то есть прокатываем по ценам местным, да и то дороговато для населения; когда в доме шесть каналов ТВ, а в киоске за углом – полный выбор видеокассет; когда в ангарах-кинотеатрах, воздвигнутых посреди спальных районов, по полтора десятка тинейджеров со жвачкой во рту и банкой пива в руках,– кого прельстят наши неокупаемые кинопроекты, если даже они и интересны для сегодняшнего зрителя, что тоже еще вопрос; сколько их может выдержать наша тощая казна?
Если уж смотреть, в чем ошиблись, то ошибка была у нас та же, что и у авторов замечательного нашего закона о печати. Кто-то здорово сказал, что этот закон составлялся диссидентами для диссидентов, тогдашних, разумеется. А воспользовались им, как всегда, другие люди. Вот они, эти мерзкие газетки на каждом углу, выходящие ныне вполне легально. И вот они, фильмы-поделки, хлынувшие на экраны по полному праву, нами же завоеванному для Германа и Панфилова.
Но я, наверно, слишком удалился от своего рассказа, да и рассуждения на общие темы лучше бы оставить просвещенным людям, теоретикам. Мне же больше с руки описать то, что видел и чувствовал.
И вот чем, стало быть, запомнился мне навсегда Пятый съезд.
15 мая, третий день. Кремль. Долгие часы ожидания. Сначала ждем, пока напечатают бюллетени. Говорят, они были готовы заранее, теперь, после наших баталий, их надо печатать заново; ждем. Наконец голосование. Потом еще три часа, если не больше, пока подсчитают голоса и объявят результаты. Сами же там все так почеркали, места живого не оставили, теперь вот счетной комиссии работы на часы. Ждем.
Съедены все сосиски в кремлевских буфетах (коротенькие такие, и вкус сосисок, нигде в другом месте их нет). Вышли во двор подышать. Мягкий майский вечер, поздние сумерки. У крыльца толпится народ. Женщины в вечерних платьях. Это гости. Пришли на заключительный прием, он должен был начаться в полвосьмого, сейчас уже десятый час. Подъехала машина, солдат из охраны с птицей в руках. Это сокол, его выпускают разгонять здесь воронье, и вот оно тучей взмывает в воздух. Никогда такого не видел.
Непередаваемое чувство. Одни и те же лица, никто не расходится. Чего мы все ждем? Что должно случиться? Неужели вот так и ощущаешь историю – не ту, о которой потом читаешь в книжках, а ту, что совершается вот сейчас на твоих глазах? Счастлив, кто посетил сей мир в его минуты роковые? Вот это оно?
Покойный Виктор Демин приравнивал эти три дня к десятилетиям. Он писал, что они были лучшими в его жизни. Я его понимаю. Для меня по крайней мере они сопоставимы по ощущениям с днями марта 53-го, февраля 56-го, августа 91-го.
Потом наступает отрезвление, но ведь это – потом! Меня всегда умиляли театральные критики: он смотрит спектакль – слезы на глазах, а потом, поразмыслив, пишет кислую рецензию. Но ведь это же твои слезы, твой смех, куда же это теперь денешь. Это ты ходил по кремлевскому дворику взад и вперед, томясь ожиданием, и у тебя, не у кого-нибудь, стучало сердце, когда вновь наполнился зал, и наступила пауза, и стали читать результаты, полные значения для посвященных. И ты торжествовал вместе со всеми, сознайся, это был ты.
Глава 18
ПРЕСЛОВУТЫЙ ПЯТЫЙ СЪЕЗД
Прошло тринадцать лет. Пятый съезд кинематографистов СССР, когда-то жгуче актуальный, превратился в невнятную легенду, предание из далеких времен, и вспоминают о нем – если вспоминают – чаще всего с обратным знаком, то есть поменявши тогдашний плюс на теперешний минус. Отсюда и пресловутый. Слышал не раз, где-то даже читал.
Считается – и это стало уже общим местом,– что пресловутый съезд и привел в состояние упадка наш кинематограф, причинив ему невосполнимые разрушения. Что ж, может, отчасти так оно и есть. Если свобода приносит разрушения, а она их несомненно приносит; если свобода недруг дисциплины, а это, увы, действительно так; если наконец свобода – это то, чем пользуются все без разбора, как хорошие, так и плохие, как умные и даровитые, так и глупые и бездарные, как честные шестидесятники, так и ушлые представители новой формации, а они-то как раз и пользуются в первую очередь,– то да, в самом деле, Пятый съезд навредил!
А ведь всего-то и случилось на этом съезде, что избран был новый состав правления, как и полагалось по уставу, но в этом правлении не оказалось многих известных людей, прежних лидеров Союза, его секретарей, общим числом 12 человек. Избрали новых. Тоже полноправных, советских, отчасти даже партийных, но – других. Только и всего, если брать факты.
Но это почему-то означало революцию.
Десять лет спустя один из двенадцати низвергнутых секретарей, известный кинорежиссер, объяснял мне ночь напролет в купе поезда, где мы оказались вместе, что Пятый съезд – дело рук западных спецслужб, ЦРУ, ни больше ни меньше. Через своих агентов влияния – Горбачева и Яковлева прежде всего – коварный Запад постарался дестабилизировать обстановку в нашей стране, внести сумятицу в умы, выбрав для этой цели съезд кинематографистов как пример остальным. И, как видите, удалось! "Ты это всерьез?" – спросил я, не веря своим ушам. Оказалось, что всерьез. Попутчик мой глядел на меня с сожалением: вроде бы неглупый малый, а не понимает таких очевидных вещей!
Да нет, он не придуривался. Будучи сам человеком весьма неглупым, он тем не менее свято верил в бредовую версию со спецслужбами, и его было не переубедить, как я ни старался.
Тут только я понял, как велика обида.
При том, что никто не лишал его ни работы на студии, где был он царь и бог, ни заслуженной славы мастера. Ну, может, чуть потускнели регалии так это ведь и у всех нас, "заслуженных" и лауреатов советской эпохи. Так что же еще? Профессия его, к слову сказать, никогда не была легкой, он вкалывал на съемочной площадке и в зной, и в стужу, как и любой из его коллег. И как любой – с заслугами или нет, без разницы – не был убережен от идиотских поправок, от загадочных "дач", где смотрели фильмы и откуда каждую минуту мог последовать "звонок". Так что же? Чем его так уж достали эти проклятые спецслужбы западных стран?
Лишили "секретарства"? И только-то?
Это сегодня трудно понять непосвященному. Эти драмы, эти страсти как с той, так и с другой стороны.
Я должен об этом написать.
Пятый съезд начинался, как Четвертый. Как и все предыдущие, как все аналогичные съезды, будь то писателей или композиторов, архитекторов или художников. В Большом Кремлевском дворце, с членами Политбюро в президиуме, точнее, над президиумом, за его спинами, в ложах; с бурными аплодисментами и прочими надлежащими атрибутами, включая чемоданчики-кейсы, пахнущие искусственной кожей, и в них аккуратные папочки в глянцевых обложках, а там отпечатанные списки, за которые нужно только поднять руку. Все, как всегда. С одним только отличием, одной малостью, на которую никто, казалось, не обратил внимания: несколько человек из президиума, главные лица Союза, включая самого докладчика, не имели делегатских мандатов. То есть не были избраны на съезд. Не прошли на выборах.
Как такое могло случиться? До сих пор проходили все, кто должен был пройти; кому полагалось. Существовала годами отработанная механика: нужно избрать, допустим, 29 человек – предлагаются 29 кандидатур. Вы хотите еще кого-то предложить? Пожалуйста! Скажите только – вместо кого!.. Тут предлагающий, как правило, тушуется: кому охота наживать себе врагов. "Вместо кого"? Да ни вместо кого!
О том, чтобы добавить в список 30-го, 31-го и так далее – кто больше наберет голосов, тот и прошел,– не было и речи. Это что-то из эпохи комсомольских собраний нашей молодости. Другие времена.
Так вот, нашлись смутьяны, возмутители спокойствия, настроившие зал таким образом, чтобы кого-то непременно прокатить. Разбавили список лишними фамилиями, а мест, как уже сказано, 29, и в итоге за чертою, то есть без мандатов, остаются раз те, на кого делало ставку начальство. Так было на собрании у критиков – они-то первые и начали; потом у режиссеров и операторов и наконец у актеров. Только драматурги почему-то не стали поднимать смуты, сознательные люди. Опустили бюллетени, не глядя, и пошли в буфет.
У критиков остались без мандатов главные редакторы "Советского экрана" и "Искусства кино", ректор ВГИКа, директор НИИ киноискусства, Баскаковского, как его называли, института, а именно сам Баскаков, и так далее. На собрании у режиссеров, самом многолюдном и бурном, до двух ночи, набрасывали выкриками из зала столько новых фамилий-кандидатур, одну за другой, что заготовленный список уже заведомо трещал по швам. Напрасно председательствующий призывал остановиться, это только подливало масла в огонь. Сам он сгоряча снял свою кандидатуру, но самоотвод не приняли. А потом дружно повычеркивали в бюллетенях. Как и многих других. Всю верхушку Союза. Зал разгулялся, что тут скажешь.
До съезда оставался месяц.
13 мая 1986 года в Кремле, как я уже говорил, при большом стечении народа, с делегатами в зале, гостями и прессой на балконе, членами Политбюро во главе с Горбачевым в ложах, объявлено было открытие V съезда кинематографистов СССР: ленинградский режиссер Иосиф Хейфиц, по праву старейшего, как и полагалось по ритуалу, взошел на трибуну для вступительной речи.
Он мне позже рассказывал, как перед самым выходом на подиум, там, в кулуарах, оказался рядом с Горбачевым, и тот, познакомившись, спросил его с юмором: "Вы-то хоть делегат съезда?" – "Да",– скромно ответил Иосиф Ефимович. Имелось в виду, что другие – не делегаты. Горбачев улыбался. Похоже, он отнесся к происшедшему, как к курьезу, не видя большой разницы, кто там у них делегат, а кто нет.
Это – Горбачев, хитрый политик. Что же сказать о наших недальновидных лидерах, абсолютно не ждавших подвоха. Неделегаты спокойно расселись за столом президиума, как привыкли. В папочках под глянцевой обложкой значились их имена, и съезд безропотно проголосовал "за", подняв мандаты.
Странно: никто из них – ни Горбачев у себя наверху, ни сами они, только что занявшие места в президиуме, как ни в чем не бывало,– никто не посчитал, что брошен вызов залу. Подумаешь, какое дело: с мандатами или без – вот они мы. На тех же местах те же лица.
И заметим еще: ни в ком из них не взыграла даже простая обида за то, как с ними обошлись. Нет чтобы хлопнуть дверью: не выбрали – ну и катитесь к такой-то матери с этим вашим съездом! Так нет же – пришли и сели.
Что это? Оплошность? Беспечность? Наплевательство? Если так, то обошлось оно им очень дорого. Зал принял вызов.
Но это не было ни оплошностью, ни ошибкой благодушия, ни даже наплевательством наконец. То есть, может быть, и тем, и другим, и третьим, но вследствие одной главной причины – всего прежнего опыта и уклада жизни и веры в то, что уклад этот вечен.
Если бы люди эти думали по-другому... тогда это были бы не они.
Кого тут персонально можно укорить? Так жили, наверное, мы все.
Начиналась другая эпоха. Этого еще никто не знал, ну разве что ЦРУ.
А на съезде в тот день, 13-го мая, все пошло своим чередом.
Почему люди выступают? Что за такая сила выталкивает человека на трибуну в нетерпенье сказать что-то именно сейчас и всем? Я не говорю о политических митингах, с этим как раз все ясно. Но наши профессиональные сборища – съезды или еще пленумы, как они у нас называются, секретариаты, симпозиумы и т. п.– почему и здесь столько ораторов, что им всем нужно? Какой прок от их выступлений?
На собраниях, которые я помню и где, случалось, тоже выступал (о чем всегда почему-то потом жалел, но – потом, постфактум) не вырабатывалось никаких реальных программ и решений, которые затем проводились бы в жизнь, и все это знали – и тем не менее "пленумы" собирали обычно полные залы, и помнится, как в зависимости от того, "кто выступает", происходил отток из зала в фойе или, наоборот, из фойе в зал... У нас нет ни общественной, ни уличной жизни, жаловался еще Чехов, и это верно, увы, до сих пор – и сейчас даже больше, чем раньше. Пленумы, вслед за которыми ничего не менялось, были своего рода отдушиной, возможностью и повидать сразу всех, и что-то услышать с трибуны – чаще всего то, что и без того уже знали все, но каждый раз в новом ораторском исполнении, с подтекстами, которые так любил зал, а то и с отвагой и риском, приносившими оратору особенный успех: "хорошо сказал!"
Это было чем-то похоже на состязание акынов, словесный турнир, где каждый изощрялся в искусстве устной речи и где, конечно же, ценился остроумный намек, афоризм, эвфемизм, то есть уменье назвать что-то другими словами, в пику начальству, разумеется.
Начальство же относилось к словам ревниво. Меня это всегда удивляло: в стране победившего материализма – такое вниманье к звуку, к словам! Кто что сказал значило подчас больше, чем кто что сделал. Сказал!.. Памятные мне громкие скандалы послесталинского времени, конца 50-х – начала 60-х, связаны, как ни странно, с двумя речами – Алексея Арбузова на каком-то писательском пленуме и Михаила Ромма в ВТО. Оба текста у меня сохранились, тогда они ходили в списках, сейчас даже трудно понять, что уж там такого крамольного. Арбузов построил свою речь на репризе: "Служенье муз не терпит суеты", декларируя независимость художника от сиюминутной "злобы дня". Михаил Ильич позволил себе кое-что покруче: замахнулся на писателя Кочетова – и как же его потом таскали. В книжке Ромма есть даже его "объяснительная" по этому поводу в ЦК, грустно сейчас читать.
Уж не знаю теперь, кто от кого – мы ли от них, они ли от нас заразились этой почти мистической верой в силу слов.
Так зачем же все-таки человек выступает? Что движет им в эти минуты? Задавал этот вопрос и себе – после того, как, уже давши зарок не тратить понапрасну слова и нервы, все же зачем-то тянул руку вверх и шел к трибуне. Тщеславие? Может быть, и оно, куда денешься. Предвкушение приятных минут, когда стоишь в фойе, и к тебе подходят, с пожатьем руки или без: "Молодец, хорошо сказал! Надо б еще добавить то-то и то-то"? Ну, может и так. Неосознанно. Но прежде всего, конечно, вот эта идиотская, неистребимая вера в силу сказанного, поскольку все же, как известно, вначале было слово! Желанье немедленно возразить кому-то, сказавшему что-то не так, ответить, дополнить, поругаться наконец, сказать, сказать!
Зачем – в тот момент не думаешь.
Все описанное относится, как уже понял читатель, к времени прошедшему. Нынче охотников выступать поубавилось, интерес к пленумам заглох: полупустые залы, не то, что прежде. И кто что сказал – мало кого волнует. Сказал – и сказал. Слова подешевели.
И не значит ли это, что мы приходим к нормальной жизни.
Так-то оно так. Конечно. И все-таки жаль. В той, ненормальной, положа руку на сердце, были свои волнующие моменты. Словом, есть что вспомнить.
Речи на Пятом съезде произносились хорошие, то есть выразительные, со всем тем, что нравится аудитории и отвечает ее ожиданиям. Особенный успех имел Ролан Быков. Это было в первое же утро, и он, можно сказать, задал тон. Говорил хорошо, крупно, какими-то весомыми, внушительными абзацами, под аплодисменты. Ролан – прирожденный оратор и, конечно, великий актер. Сейчас, перечитывая его речь (стенографический отчет издан в свое время отдельной книжкой), я не нахожу в ней ничего уж такого особенного, чему следовало так часто и громко рукоплескать. А помню, сам отбивал ладони. "Тут говорили о том, что у нас нет многих прав. Но у нас есть права, данные нам Октябрьской революцией и Советской Конституцией. Мы – хозяева в нашей стране, мы – хозяева в кинематографе!" – отчеканивал Ролан. И – "бурные аплодисменты", как гласит ремарка.
Нет, тут, конечно, был свой подтекст. Не слуги, а хозяева, и извольте с этим считаться. Хозяева здесь мы, а не кто-то другой. Мы!
Но дело, как я теперь понимаю, не только в смысле самих слов, а и в том, как они произносились, какой несли заряд, азарт, энергетику. И в этом Ролану нет равных.
С этой речи, с этих бурных аплодисментов, сопровождавших каждый ее пассаж, и началось, собственно говоря, то, что стало Пятым съездом.
С этого момента зал чутко реагировал на все, что говорили с трибуны. Тот интерес, всегда немножко ленивый и праздный, сродни любопытству, что сопровождал подобные собрания, переходил в какое-то другое качество, как если бы завзятый шутник и острослов к удивлению всех вдруг заговорил серьезно. Зал отзывался на каждое слово, бурно приветствуя все то, что нравится, и столь же страстно "захлопывая" ораторов, когда говорили "не то" или не нравились сами по себе. Бедного Эмиля Лотяну так и просто согнали с трибуны. Не дали говорить Наумову. Что он такого сказал? Лотяну был несколько высокопарен, он поэт, пишет стихи. Не понравилось. А Наумов Владимир говорил, казалось, "по делу". Но вот что: "Молодые люди должны понять, что искусство кино родилось не с их появлением на свет". Или: "...эти молодые критики, которые сейчас много разговаривают (аплодисменты), а мы посмотрим, какой вклад они внесут в наш кинематограф". Аплодисменты в данном случае означают: хватит, кончай! В конце речи, после очередного, вполне бесспорного, кстати сказать, рассуждения – ремарка: "Аплодисменты, шум, свист в зале" – и слова оратора: "Свистеть в этом зале как-то неуместно. Я скажу несколько слов в заключение..." Реплика председательствующего: "Прошу тишины, товарищи!"
Интересно, что выступающий вслед за Наумовым Ежи Кавалерович, представленный как почетный председатель Союза кинематографистов Польши, начинает словами: "Я еще в Варшаве подготовил свое выступление, но под влиянием атмосферы, царящей в этом зале, под влиянием его климата я решил, что читать текст заранее подготовленного выступления не буду".
Это он правильно сделал!
Дальше захлопывали Филиппа Ермаша. В стенографическом отчете эти "аплодисменты" почему-то опущены – может, потому, что были особенно неприличны и вызывающи. Мне рассказывали люди, близкие к Ермашу, что именно в этот момент, сходя с трибуны, наш министр и принял для себя решение о добровольной отставке. Что там ни говорите, мужское решение; оно делает ему честь.
Зал пьянел от свободы, упивался свободой. Особенно безумствовала галерка. (Недаром же на съезде писателей, через два месяца после нашего, билетов на балкон не было вовсе, всех гостей – в зал. Учли опыт!) Я помню мальчиков из кремлевской охраны, их растерянные лица. Они стоят тут на всех съездах, сессиях; такого еще не было. Так, чтоб ходили туда-сюда, хлопали как попало? Свистели?!
К представителям цеха сценаристов – нас выступало трое -зал отнесся более лояльно. И при последующих выборах правления, когда вовсю летели головы, из наших 20 кандидатов не пострадал ни один. Насколько я помню, благополучно прошли и операторы. Вычеркивали режиссеров. Они как-никак на виду. Им досталось, надо понимать, и от своих же коллег режиссеров, и от "угнетенных классов" – операторов, художников, тех же сценаристов и всех остальных. А как еще объяснить?
Впрочем, найти какие-то разумные объяснения тут, конечно, трудно. Первое, что бросается в глаза, это как раз неадекватность. То есть как бы отсутствие причинно-следственной связи. Почему, в самом деле, захлопывали такого-то, а этого и вовсе прокатили на выборах? Никиту Михалкова, например. Или Меньшова. Или Губенко. Ведь никто из них прежде в руководстве не состоял. Люди достаточно независимые. И не заласканные начальством. Как долго мытарили того же Михалкова с "Родней", а Меньшова – с комедией "Любовь и голуби": заставляли вырезать "пьянку", он не сдавался. Да уж и Губенко натерпелся не меньше, чем другие из сидевших в зале. В чем тут дело?
Михалков вступился за Бондарчука, которого обижали на съезде. Ну и что же в том плохого? Это даже красит того, кто вступился!
А Меньшов – тот покрыл обоих: и Бондарчука, и Михалкова. Одного – за неудачную картину, незаслуженно восхваленную, другого – за неуместную "защиту". И вдобавок предупредил, что главные события "развернутся завтра", то есть при выборах. Как в воду глядел.
А Губенко – тот и вовсе не выступал. Правда, сидел за столом президиума, в первом ряду. Отсвечивал, как говорится.
Неужели только за это?
Казалось бы, яснее с начальством, кого незадолго перед тем лишили мандатов. Но и тут не выстраивается какая-то одна версия. Конечно, не надо было лишний раз мозолить людям глаза, сидели бы себе тихо, как гости. Но кто ж это тогда понимал? И, с другой стороны, ведь были же и заслуги. Союз кинематографистов, и это всеми признано, был до сих пор самым мирным из творческих союзов, не в пример писателям, давно уже разделившимся на враждующие группировки. Ничего похожего никогда у нас не было, людей не обижали. Защищали, когда было можно. И с руководителями союза нам, в общем-то, повезло, они-то и поддерживали, как я и сейчас уверен, общую благожелательную атмосферу. Я, кстати, сказал об этом на съезде – кажется, единственный из выступавших,– добавив, что нельзя быть неблагодарными. Мне даже слегка похлопали за это. Но больше понравилось другое место в моей речи – там, где было сказано, что негоже одним и тем же людям занимать одновременно посты и секретарей Союза, и членов коллегии Госкино – что за генералы такие? И нужна ж какая-то состязательность между той организацией и этой. Тут мне здорово аплодировали. Это не помешало моим коллегам в новом секретариате через два-три месяца занять те же места в коллегии, к тому времени освободившиеся. Все повторялось.
Но вернусь к теме.
В те застойные, как мы их называем, времена существовал тип функционеров, тяготевших, а то и просто друживших с интеллигенцией. Эти люди старались как могли смягчить, ослабить тот пресс, под которым все мы существовали, придать режиму, насколько это было возможно, какие-то либеральные черты, по крайней мере поощрить талантливых художников, покровительствовать им в меру сил. Я повторяю: "в меру сил", "насколько возможно", потому что люди эти, творя благо, все же не жертвовали своим положением, тут были пределы. Когда кто-то из них неосторожно выламывался из системы, с ним расставались безжалостно. Так было в свое время с Георгием Куницыным, занимавшим достаточно высокий пост в ЦК. Его вышвырнули, как только он зашел слишком далеко в своих либеральных симпатиях. Этот незаурядный, самобытный человек заслуживает отдельной повести; недавно мы, увы, простились с ним... Были и другие люди этого ряда; знаю, что даже лучшие среди нас не пренебрегали их дружбой – назову Тарковского, Высоцкого... Сейчас можно как угодно упрекать этих номенклатурных людей за их должности, за ритуальные слова, которые ими произносились в нужных случаях, за двоемыслие, в конце концов,– но спасибо судьбе, что они были, как могли прикрывали нас и не отдали на растерзание сусловым.
В этом ряду и те, кто возглавляя наш союз – люди искусства, пересевшие на черные "Волги". (Здесь придется говорить и о человеке мне близком, с которым прожиты рядом годы, целая жизнь. Как тут быть? Хочу оставаться искренним, какой еще выход, если взялся за перо. Надеюсь, что ничем не оскорблю старой дружбы.) У нас не было, как я уже говорил, ни междоусобной вражды, ни этой злобной ксенофобии и антисемитизма, ни скандальных проработок наподобие той, которой подвергся в Союзе писателей альманах "Метрополь". И то правда: не было своего "Метрополя". Но, в общем-то, хватило бы при желании и других поводов – не было желания. На улице Воровского устроили позорное судилище над Галичем (знаю от него в подробностях), у нас на Васильевской в этих случаях – когда процедура исключения была неотвратимой (Галич, Аксенов) – проделывали это вслед за другими по-тихому, бегло, опустив глаза. Разница невелика, но все-таки разница, согласитесь. Не рвались в бой, не хотели. Всюду, где можно – я опять повторяю: где можно,– старались себя блюсти.
Не так уж мало, если вспомнить еще начало 80-х. И – очень мало, как выяснилось, для года 1986-го.
Тут сразу спросилось и за фильмы, положенные на полку, и за погубленные замыслы, за режиссеров и авторов, которых никто не защитил слава Богу, не распинали, даже сочувствовали, и на том спасибо, но и не выступили в защиту, не сказали веского слова, не протестовали. Благородная стыдливая интеллигентность оборачивалась конформизмом. Не смели.
И это припомнилось в свой час.
Так чья же тут вина?
До сих пор со стыдом вспоминаю, как я однажды советовал Алексею Герману – из лучших чувств, конечно – принять "поправки", которыми его в очередной раз терзали (кажется, по поводу "Лапшина"). Ну не все, хоть частично. Поищи там, говорил я, хоть что-нибудь, ведь они не отстанут, а картину жалко, сколько можно бороться. Мы стояли у дома, где в то время жили оба; как все московские соседи, общались в лифте или у подъезда. Алеша выслушал меня, посмотрел с сожалением, как мне показалось, и сказал: "Не буду".