355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Гребнев » Записки последнего сценариста » Текст книги (страница 22)
Записки последнего сценариста
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:41

Текст книги "Записки последнего сценариста"


Автор книги: Анатолий Гребнев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 28 страниц)

Так мы жили.

Я даже готов понять обиду тех, с кем так сурово обошлись на Пятом съезде, в том числе и моего попутчика в поезде, уже упомянутого, хотя десять лет срок достаточный, чтобы остыть. В самом деле: за что? В чем они виноваты? А что же вы-то, братцы, кто из вас за кого вступился? Кто забастовал? Жили применительно к обстоятельствам, кому как удавалось. Не подличали, но ведь и не стояли насмерть. Жили. Думали, что это – навсегда. На наш век хватит.

Так, может, это всем нам – черные шары на этом Пятом съезде, обезумевшем от глотка свободы?

И это, похоже, наиболее убедительная из всех версий и догадок.

Просматриваю в который раз результаты голосования – выборов нового правления союза. Из числа "непрошедших" (31) четверо не набрали и 50 процентов голосов. Это в своем роде рекорд: 361 "против", 345, 308, еще раз 308 – из общего числа 599.

Но и у тех, кто прошел, у самых, казалось бы, бесспорных – тоже немало черных шаров. 68 у Габриловича, 65 у Райзмана, 108 у Рязанова, 85 у Григория Чухрая... Почему? За что?

Как если бы, оставшись наедине со списком, втайне договаривали то, что недосказали вслух, то, что не смели еще сказать, и это был общий беззвучный вопль: "Надоели! Убирайтесь! Долой!"

Ни одного человека – единогласно... Самым удачливым из всех оказался наш грузинский друг, сценарист Сулико Жгенти: у него 7 "против". Говорят, он воскликнул: "Покажите мне этих семерых негодяев!"

Был роковой момент, когда чаши весов заколебались: одно усилие, один упреждающий ход – и события повернулись бы в пользу проигравшей, тогда еще только проигрывающей стороны. Это тот случай, когда без преувеличения решали минуты. Так бывает только в романах.

По порядку.

Наступил третий, решающий день съезда: выборы правления. Процедура давно отработана: за час до начала общего заседания собираются члены партии, так называемая партгруппа; здесь, как известно, своя дисциплина. Часом позже на рассмотрение съезда предъявляется согласованный список – и вперед.

Так было и на этот раз. Так начиналось.

В согласованном списке – 213 фамилий, 213 кандидатур, предложенных к избранию, и среди них те же самые лица, ранее забаллотированные, лидеры прежнего Союза, пришедшие на этот съезд, как мы уже знаем, без мандатов. Теперь они имели как раз реальную возможность быть избранными и вновь войти в руководство. Была одна тонкость, дававшая им такой шанс.

Тонкость вот какая. Если на тех выборах, прежних, разыгрывались делегатские мандаты, и было их строго ограниченное число, по квоте, чем, собственно говоря, и воспользовались недруги, то теперешний список правление – не был ограничен никакой цифрой: проходили те, кто набрал 50 процентов плюс один голос, то есть практически все, как показывает опыт. А уж там, в правлении, не могло быть никаких неожиданностей: собирается пленум и голосуют простым поднятием рук за кого нужно.

Так было с незапамятных пор. И к этому шло. И это был бы, конечно, печальный итог. Дело даже не в персоналиях. Кстати, Лев Кулиджанов, как человек чести, несомненно отказался бы от продления своих полномочий первого секретаря на новый срок и, собственно, уже заявил об этом на партгруппе. Но были же рядом с ним и другие. Их возвращение во власть, да просто сам факт избрания означали бы поражение съезда. Весь его пыл и жар, буря и натиск – все оказалось бы впустую, все сведено на нет.

Зал заволновался. Это было видно и слышно по гулу в партере, шуму на галерке. Огласили список. Какие будут дополнения? Все как по нотам.

Нужна была чья-то тактика, драматургия. И она была явлена. Счет шел действительно на минуты. Кто кого?

Итак, будут ли добавления? Да, будут... Пожалуйста! Называйте имена!

Председательствующий спокоен и благодушен. На сей раз это Василий Соловьев, наш друг сценарист, он же секретарь в прежнем Союзе, человек честный и бесхитростный. Ах, им бы сюда кого похитрее! Василий Иванович добросовестно высматривает поднятые руки в зале. Кто еще хотел? Громче, пожалуйста. Как фамилия, повторите. А он кто, откуда?

Вопрос не праздный. Называют наряду с известными и случайные имена, кажется, только что кому-то пришедшие на ум, и, похоже, с одной целью расширить список.

И так добавляют ни много ни мало – тридцать фамилий. Точнее 31. Все, подвели черту.

Я вдаюсь во все эти подробности, может быть, даже утомительные для нормального читателя, потому только, что они-то и окажутся историческими.

Так вот, 31 фамилия "в остатке". Итого не 213, как предполагалось, а 244. Зал волнуется. В президиуме спокойствие: проходят все.

И тут впервые приоткрывается интрига. Вопрос из зала:

– А как будем выбирать?

Ответ:

– Как обычно.

– То есть?

– По правилам.

– По каким?

– По известным,– отвечают из президиума, уже чуя подвох.– Для избрания требуется 50 процентов плюс один голос.

– Нет, братцы, так дело не пойдет!

Тот, кто произнес эти слова в решающий момент, на самом деле и произвел революцию на Пятом съезде.

Это были Борис Васильев и Сергей Соловьев. Они выбежали на сцену оба одновременно – Соловьев с багровым лицом и бледный, как полотно, Борис Васильев.

– Нет, братцы, так дело не пойдет! – кричал Соловьев еще на пути к трибуне.– Мы только что с вами проголосовали за численный состав – 213, давайте этим и ограничимся, сколько бы там ни было кандидатов! Проходит тот, у кого больше голосов, остальные вылетают! Ставлю на голосование!

Роковая минута. Сейчас зал проголосует: 213 вместо 244 – и 31 человек окажутся за чертой. И все прекрасно знают, кто именно. Знает президиум, и знает зал.

Последняя попытка спасти положение: кто-то из президиума ссылается на устав. Там сказано: 50 плюс 1.

Сережа Соловьев – в микрофон:

– А что такое устав? Кем он принят? Съездом! А мы с вами кто? Съезд!

И Борис Васильев срывающимся голосом:

– Хватит быть рабами! – под овации зала.

Вот в эту минуту исход съезда и был решен.

Нахожу записи в дневнике: без конца звонит телефон. Михалков Сергей Владимирович. С чего бы это? Мы не так уж коротко знакомы.

– Объясни, старик, за что они прокатили Никиту?

– Это необъяснимо.

– То есть?

– Не поддается объяснению.

– А Бондарчука?

– Это еще можно объяснить.

Пауза.

– Послушай, это же они советскую власть захлопывали!

– Да, похоже на то.

– А все эта галерка, вот кто мутит воду! Эти мальчики и девочки! У нас в июне съезд писателей, надо бы не пускать на балкон!

Саша Калягин. Из театра, со спектакля "Так победим", в гриме Ленина, как он сам объяснил.

– Что вы там себе напозволяли? Говорят, бунт?

Звонят друзья из Ленинграда. Из Тбилиси. Слышали по "голосам". "Бунт советской интеллигенции". "Прецедент, который может иметь продолжение". "Первые свободные выборы в СССР" – это слышал уже я сам.

И еще: "Низы меняют верха, а не наоборот, как было до сих пор..."

Знал ли Горбачев? Предвидел ли? Нет, конечно. Не знал и не предвидел, в этом я уверен. Был поставлен перед фактом. Но принял его мужественно и артистично, как всегда.

Месяца через два, на встрече с писателями, он заявил, что одобряет наш съезд, а когда кто-то пожаловался, что там, мол, у них была "пена", ответил, что "пена" действительно имела место, но как раз тех, кто сеял смуту, съезд и прокатил на выборах, и правильно сделал.

Годы спустя я прочел в "Литературке" извлеченный из архивов ЦК КПСС секретный документ – протокол заседания Политбюро от 26 июня 1986 года – о ходе работы только что открывшегося съезда писателей СССР. Члены Политбюро во главе с Горбачевым решают, кого поставить во главе Союза писателей, то есть, разумеется, "избрать" на съезде.

– Если т. Марков не пройдет, то можно пойти на т. Залыгина. Но он в годах, силенки маловато. Наверное, все-таки крен нужно держать на т. Бондарева.

Это – реплика Горбачева. Обратите внимание на лексику: "можно пойти" на такого-то. От них зависит!

Дальше Горбачев обращается к заместителю председателя КГБ:

– Филипп Денисович, какое ваше мнение?

Ответ Ф. Д. Бобкова:

– Если распространятся сведения об ориентации на т. Бондарева, то его могут не избрать. Так что этот факт преждевременно огласке не предавать.

Михаил Сергеевич согласен:

– Да, не следует ставить Бондарева под удар.

А? Каково! Это уже после нашего "одобренного" съезда. Они все еще назначают: того или этого! Генерал КГБ, тонкий знаток литературной жизни, предупреждает цинично, но правильно, что "пойти" на такого-то следует осторожно, "огласке не предавать", а то ведь не изберут!

И после этого кто-то еще может утверждать, что сам Горби и инициировал Пятый съезд? А я слышал нечто подобное не только от тех несчастных, кто помешались на кознях ЦРУ, но, случалось, и от людей здравомыслящих. Послушать их, что уж такого особенного: Горби вел страну к демократии, к правам человека, а кинематографисты оказались тут как тут. Проявили, так сказать, разрешенную смелость.

Да полноте. Почитайте секретный протокол. Ни о каких "правах человека" еще не шло и речи. Права не дают, права берут, как заметил наш пролетарский классик.

Я пишу это не в укор Горбачеву. Процитированный документ никак не умаляет его в моих глазах, даже, если хотите, поднимает, как человека и политика, чей подвиг не имеет себе равных. Даже если он и лукавил с соратниками по Политбюро, говоря с ними на их языке, это тоже делает ему честь. Но я полагаю, что он был искренен. Что он так думал. Так был воспитан. И что у него, как и у других, самых честных, постепенно открылись глаза. И Пятый съезд – да, действительно, "разрешенный", то есть безнаказанный,– в свою очередь подвиг и Горбачева в сторону "прав человека", о которых он еще недавно не имел понятия.

Интересно и, может быть, знаменательно, что в роли возмутителей спокойствия выступили вдруг люди кинематографа, самые законопослушные и корректные из всех "творческих работников", самые умеренные уж потому хотя бы, что как никто зависели от государства. И вот поди ж ты!

А съезд писателей в последних числах июня прошел относительно благополучно. Там тоже кого-то сгоняли с трибуны, не без того. Но уж о результатах подумано было заранее. Было предложено в правление 350 человек, в ревизионную комиссию – 160, то есть чуть ли не весь состав съезда. Голосовали таким образом за самих себя и избрали всех. Ну и балкон, разумеется, закрыли для входа.

"Сижу в президиуме..." На другой день после бурных событий, утром, Элем Климов, избранный накануне первым секретарем, зачитал свой список нового секретариата; проголосовали дружно, по старой методе – поднятием рук, и нас, таким образом взошедших на Олимп, препроводили в конференц-зал для первого заседания, уже закрытого.

Замечу тут же, что через несколько дней нам предложат в отделе кадров заполнить анкеты и представить характеристики. Зачем? Для утверждения в ЦК. Кого должны утверждать – нас? Но мы ведь избраны! Ничего не поделаешь, таков порядок. Утверждать!

Что испытывает человек, услышав свое имя в ряду избранных? Скажу о себе: обрадовался, если честно. Но вида не показал.

Почему обрадовался? А что ни говори – приятно. Оказали честь. Уважили. Не забыли. Не знаю, какие тут еще слова. Почти не встречал людей, безразличных к подобным знакам внимания. Зато встречал смертельно обиженных, страдающих, когда их такими знаками обходили. Скажу так: обрадовался, что не обошли.

Почему не показал вида? А потому что у нас не Америка, где человек сам себя выдвигает в президенты. У нас человек стесняется. Так было до недавних пор. Принимая награду, человек говорил, что постарается оправдать. Принимая должность, говорил, что он ее не хотел, отказывался, да, видишь, уломали.

В этом ханжестве есть что-то даже симпатичное. Мне, по крайней мере, оно милее, чем бесстыдная самореклама.

Сказать по правде, я избрания не ожидал. Был я когда-то обуреваем этой жаждой деятельности на общее благо, председательствовал в своей секции, что-то организовывал, словом, испытывал этот пионерский зуд, уже почти неведомый генерации наших детей и внуков, о чем, впрочем, можно и пожалеть. Когда-то, перед очередным съездом, меня даже сватали в секретари, потом это почему-то замяли; люди, говорившие со мной накануне, отводили глаза при встрече. Так и не знаю, что там произошло: то ли где-то кому-то "не показался", что-то не так сказал, зарубили сценарий или еще что-нибудь. "Еще что-нибудь",– объясняли друзья.

Теперь уж, честно говоря, прежнего запала не было, перегорел, но не встанешь же и не скажешь: не надо. Тем более, в такой момент, после такого съезда. И удовольствие, что все-таки "назван", тоже, как я уже признавался, имело место.

Пишу об этом подробно не для самохарактеристики или, упаси Бог, саморекламы, а потому что намерен дальше, в свое время, порассуждать на этих страницах о такой человеческой слабости – быть избранным, от которой очень и очень многое происходит даже и в историческом плане. Моя персона в данном случае только предмет для наблюдений на эту тему.

Дальше о себе. Вот это уже интересней. На этом первом же заседании в конференц-зале я проявил некоторую активность, однако выбрав тему непопулярную. Меня уже второй день томила мысль об отставленных бывших секретарях. Не то, чтобы я горевал об их отставке, но считал вместе с тем, что долг велит нам поблагодарить их за сделанное. Таков обычай, в конце концов, и не нам его нарушать. Тем более, надо признать, что и сделано ими немало: начинали с нуля, а сколько построено за эти годы – и Дом кино, где мы с вами сидим, и Киноцентр, и прекрасный Дом ветеранов в Матвеевском, как об этом не вспомнить. Одним словом, я предложил сказать им спасибо от нашего имени.

Перед тем, как произнести эту речь, я договорился с Климовым, он сказал: "Давай". Договорился и с двумя коллегами по новому секретариату, те тоже поддержали: "Правильно, скажи!" И вот, дождавшись конца, я сказал.

Что мною двигало? Может быть, даже что-то чисто профессиональное драматург всегда проживает чужую жизнь, ставя себя на место действующего лица и ища его правоту. Для меня нет виноватых. А кроме того, я тбилисец, уважаю приличия, этикет. А еще и проклятый соглашательский характер, которого я только недавно, поумнев, перестал стыдиться.

Но что тут началось! Коллеги – новые секретари набросились на меня со всей еще нерастраченной в съездовских баталиях страстью. Кто-то обозвал меня уже и оппортунистом, и чуть ли не агентом прежнего руководства, с которым я, как известно, состоял в дружбе. Я что-то вякнул по поводу формулы вежливости, на что тут же был дан ответ.

– Да, это будет вежливо по отношению к этим людям, но невежливо по отношению к съезду, который их сбросил! – вскричал в возбуждении, еще, кажется, не прошедшем со вчерашнего дня, Сережа Соловьев.

Климов, глядя на меня, беспомощно развел руками: сам видишь, не проходит. Двое коллег, с кем я советовался, благоразумно промолчали.

Я сел, посрамленный. И долго еще потом ходил в соглашателях. А однажды при случае мне даже припомнили мою скандальную вылазку; словом, я о ней потом долго жалел. Сейчас не жалею.

Сейчас уже и сам Сергей Соловьев просит прощения от нашего имени у бывших лидеров союза, с которыми так плохо тогда обошлись. Одного из них он даже пригласил с почетом к себе в заместители, и тот, к моему удивлению, согласился. А я думал, пошлет куда подальше. Но – слаб человек.

Конечно, в тот злополучный день, беспокоясь по поводу "вежливости", я еще не вполне отдавал себе отчет в происшедшем. Оно оказалось куда радикальнее, чем я себе представлял. Все поменялось резко и бесповоротно за одни сутки. Уже на следующем заседании, при открытых дверях – теперь у нас будут всегда открыты двери – обсуждался журнал "Советский экран", и я сидел, вобрав голову в плечи, сгорая от неловкости и стыда за моих новых коллег, не стеснявшихся в выражениях по поводу журнала и личности его редактора. Далее это повторилось и в отношении "Искусства кино", с тем же мстительным упоением, которого я не мог понять. Далее – по всем линиям. Тон задавал, разумеется, Элем Климов с его жесткой бескомпромиссностью и революционным азартом. Через месяц, пригласив к себе группу писателей после их неудачного съезда, мы показали им несколько фильмов, вчера еще запрещенных. Мы сняли их с полки – и, надо сказать, без труда. За нас потрудился Пятый съезд, приведший в состояние шока и паралича тогдашнее некогда неприступное Госкино и все остальные власти, включая, представьте себе, ЦК. Нас боялись! Нам отдавали полномочия – беспрекословно. Снимали с полки картины. Снимали людей. Тут можно было поучиться неуступчивости и тому, чего я никогда не умел: тебе говорят "нет", а ты говоришь "да" вместо того, чтобы повернуться и уйти; тебе говорят "нельзя", а ты говоришь "можно"! Парадоксальная вещь: экстремизм служил целям демократическим и гуманным, большевистскими методами утверждались либеральные ценности. Где тут было "лево", где "право"?.. В приемной Союза, в его коридорах на Васильевской с утра до вечера толклись люди, еще недавно здесь была чинная тишина. В конференц-зале, в табачном дыму, часами заседал секретариат, шуршали бумагами стенографистки, выходили с озабоченными лицами новые секретари. Однажды я застал своего коллегу, талантливого сценариста, а ныне неулыбающегося революционного секретаря Женю Григорьева стоящим с телефонной трубкой. "Мне тут доложили..." – говорил он кому-то. Я вышел с желанием немедленно просить об отставке. Не решился.

Но тема эта требует отдельной главы. Я уже придумал для нее заглавие: "Дорогая мама, сижу в президиуме, а счастья нет". Это есть такая байка про Расула Гамзатова. Якобы он отправил такую телеграмму из Кремля матери в Дагестан...

Плата за свободу. Сейчас среди всех деяний Пятого съезда, которые, конечно, как водится, ставят нам в вину, на первом месте – "модель". Меня всегда поражает этот наш синдром "отката", которому так все подвержены. Сжигал то, чему поклонялся, поклонялся тому, что сжигал. Общество как бы опоминается – переусердствовали! – и начинает давать задний ход с усердием, правда, не меньшим. Что поделаешь, воспитаны на диалектике.

"Модель", которую нам все время припоминают, как источник несчастий, касалась способов переустройства кинематографа на новый лад, в духе свободного рынка, без государственной опеки. Над ней трудились несколько месяцев, в январе 87-го представили на суд общества, на пленум, где была она единодушно, под гром оваций принята. Я помню этот зал, Климова на трибуне, энтузиазм, охвативший всех. Хоть бы одна рука, поднятая "против", один предупреждающий голос. Где же были вы, кто сегодня с таким упорством поносит эту "модель" как источник всех будущих бед. У нас все-таки страна вечевого колокола: если аплодируют, то все! Но и впрямь эта "модель" несла в себе много хорошего, она несла нам освобождение – от прежних пут, от "полки", от абсурдных "поправок", от своеволья чиновников. Согласно модели за государственными студиями оставалось производство, как за фабриками, творческая же, содержательная сторона отдавалась самостоятельным студиям, бывшим "объединениям", во главе с худруками, которые нами же и избирались. Чем не демократия? Революционный союз прибирал к рукам все, что мог, да оно и само давалось в руки; государственным чиновникам оставалось только кивать и ставить свою подпись, если требовалось.

Были ли мы правы? Кто это теперь точно скажет. Наступила эпоха ностальгии. Только и слышишь,– а порой и сам подумаешь,– что в былое время, при несвободе, были все же как-то пристроены. Пока Сахаров томился в Горьком, и медленно, скрытый от глаз, приближался Чернобыль, мы снимали неплохие фильмы, ездили иногда под присмотром в капстраны – в общем, жили. Получили свободу – идти на все четыре стороны, а какая еще бывает свобода?

Как бы то ни было, расцвет кинематографа не наступил. Все лучшее, что мы показали после Пятого съезда, начиная с "Покаяния" Абуладзе, картины поистине великой, было отвоевано нами у прошлой эпохи, но ею же и создано.

Я не люблю слова "ошибка", оно отсылает к чьей-то досадной неосмотрительности, случайному просчету – тогда как дело серьезнее: над всеми нами, что там ни говори, довлеет рок исторической неизбежности. Нам нужна была свобода, мы ее отвоевали, никто нам ее не даровал. Мы только не справились о ее цене. Где он, тот провидец, который поведал бы нам, что под ее напором, под натиском рыночной стихии рухнет дело нашей жизни советский кинематограф. Мы пытались улучшить его реформами, а он возьми да и развались. Когда мы производим нашу продукцию, платя по мировым ценам за каждый гвоздь, а продаем, то есть прокатываем по ценам местным, да и то дороговато для населения; когда в доме шесть каналов ТВ, а в киоске за углом – полный выбор видеокассет; когда в ангарах-кинотеатрах, воздвигнутых посреди спальных районов, по полтора десятка тинейджеров со жвачкой во рту и банкой пива в руках,– кого прельстят наши неокупаемые кинопроекты, если даже они и интересны для сегодняшнего зрителя, что тоже еще вопрос; сколько их может выдержать наша тощая казна?

Если уж смотреть, в чем ошиблись, то ошибка была у нас та же, что и у авторов замечательного нашего закона о печати. Кто-то здорово сказал, что этот закон составлялся диссидентами для диссидентов, тогдашних, разумеется. А воспользовались им, как всегда, другие люди. Вот они, эти мерзкие газетки на каждом углу, выходящие ныне вполне легально. И вот они, фильмы-поделки, хлынувшие на экраны по полному праву, нами же завоеванному для Германа и Панфилова.

Но я, наверно, слишком удалился от своего рассказа, да и рассуждения на общие темы лучше бы оставить просвещенным людям, теоретикам. Мне же больше с руки описать то, что видел и чувствовал.

И вот чем, стало быть, запомнился мне навсегда Пятый съезд.

15 мая, третий день. Кремль. Долгие часы ожидания. Сначала ждем, пока напечатают бюллетени. Говорят, они были готовы заранее, теперь, после наших баталий, их надо печатать заново; ждем. Наконец голосование. Потом еще три часа, если не больше, пока подсчитают голоса и объявят результаты. Сами же там все так почеркали, места живого не оставили, теперь вот счетной комиссии работы на часы. Ждем.

Съедены все сосиски в кремлевских буфетах (коротенькие такие, и вкус сосисок, нигде в другом месте их нет). Вышли во двор подышать. Мягкий майский вечер, поздние сумерки. У крыльца толпится народ. Женщины в вечерних платьях. Это гости. Пришли на заключительный прием, он должен был начаться в полвосьмого, сейчас уже десятый час. Подъехала машина, солдат из охраны с птицей в руках. Это сокол, его выпускают разгонять здесь воронье, и вот оно тучей взмывает в воздух. Никогда такого не видел.

Непередаваемое чувство. Одни и те же лица, никто не расходится. Чего мы все ждем? Что должно случиться? Неужели вот так и ощущаешь историю – не ту, о которой потом читаешь в книжках, а ту, что совершается вот сейчас на твоих глазах? Счастлив, кто посетил сей мир в его минуты роковые? Вот это оно?

Покойный Виктор Демин приравнивал эти три дня к десятилетиям. Он писал, что они были лучшими в его жизни. Я его понимаю. Для меня по крайней мере они сопоставимы по ощущениям с днями марта 53-го, февраля 56-го, августа 91-го.

Потом наступает отрезвление, но ведь это – потом! Меня всегда умиляли театральные критики: он смотрит спектакль – слезы на глазах, а потом, поразмыслив, пишет кислую рецензию. Но ведь это же твои слезы, твой смех, куда же это теперь денешь. Это ты ходил по кремлевскому дворику взад и вперед, томясь ожиданием, и у тебя, не у кого-нибудь, стучало сердце, когда вновь наполнился зал, и наступила пауза, и стали читать результаты, полные значения для посвященных. И ты торжествовал вместе со всеми, сознайся, это был ты.

Глава 19

ПРОЦЕСС – В КАВЫЧКАХ И БЕЗ

Привычная жизнь, работа – все на время отставлено; хорошо еще, что только на время. Многие из моих коллег по секретариату тоже забросили свое профессиональное дело, а кто-то так до конца и не пришел в себя; сейчас им даже ставят это в упрек: такой-то, к примеру, не снял за все годы ни одной картины, а тот ничего не написал. Но это, я полагаю, их личные проблемы, скорее всего непростые, и уж если кто пострадал от этого, то в первую очередь они сами.

Не знаю, кто как, а я не жалею о потерянном времени; время, я думаю, вообще никуда не теряется, оно – твоя жизнь. Сейчас, по крайней мере, вспоминаешь с улыбкой... да, в общем, есть что вспомнить. Ну, например, с каким остервенением добывал сколько-то тонн бумаги для киногазеты, которую затеяли издавать: бумаги не было, были "фонды", требовалось чуть ли не решение ЦК на каждую тонну и т. д. и т. п. И вдруг в один прекрасный день бумаги в стране оказалось хоть завались, откуда-то она взялась, а я ее все еще добывал; и так во всем: мы жили на грани абсурда и здравого смысла, существуя одновременно в реальном и иллюзорном мирах.

В том же 1986-м, после Пятого съезда, осенью, я ездил в Болгарию, затем в Польшу, оба раза с делегациями, но и с особыми поручениями, как эмиссар революционного союза и перестройки в целом – давал интервью, выступал, а в Варшаве даже вел переговоры с партийными функционерами о возможности приезда к нам Анджея Вайды, чью ретроспективу мы задумали устроить у себя в Москве.

В Польшу мы направились небольшой делегацией – с артистом Филиппенко и режиссером Лопушанским; нас возили по городам и весям по случаю очередной годовщины Октябрьской революции, всюду были полные залы, красные флаги, Ленин – и тут же рядом где-то таилась другая Польша, "Солидарность", а нас еще возят, и с нами сонм сопровождающих, местные чиновники, и за стол всякий раз садимся вдесятером, и спутники наши искренне обижаются, когда мы, обожравшись, отказываемся от очередной трапезы, разумеется, дармовой, лишая тем самым и их...

Картинка эта довольно типичная: так ездят мои коллеги из года в год по братским странам, и сам я был таким же образом недавно еще в Югославии, а перед тем в Будапеште – вечная дружба с ее ритуалами все еще льется рекой к удовольствию всех.

В Варшаве, на праздничном приеме в нашем посольстве, знакомимся с Ярузельским, "генералом", как его тут называют уважительно, мило беседуем с ним о кинематографе. Европа!

Дело по поводу Вайды оказалось щекотливым: функционеры еще все на месте, к событиям в Москве, перестройке, нашему съезду в том числе, относятся с болезненным подозрением; сам Вайда, хоть и находится в настоящий момент в Польше, в Кракове, остается в немилости у властей. "Человек из мрамора", "Человек из железа" – под запретом. Чиновник в ЦК, по-европейски лощеный, но по-нашему непрошибаемый, объясняет мне, что положение пана Вайды будет зависеть в дальнейшем от его политической ориентации, то есть от него самого, понимай, как хочешь. О выездной визе туманно: скорее нет, чем да.

Кажется, ничто не предвещает перемен. Никаких знаков. Все, как было. Братские страны выжидают. В один прекрасный день они разом, все, как один, сбросят брезгливо эти опротивевшие одежды.

А пока – все, как было.

Из Варшавы уезжал с гриппом, приехал в Москву, как оказалось, с инфарктом. Пока отлеживался, было время опомниться: пора за работу.

Итак, все-таки – о судебном процессе. Сценарий "Процесс", так я его и назвал. Написать так, как еще не писали до тебя о нашем судопроизводстве. Как и сам не решился бы еще года два назад. И не потому что было "нельзя" в смысле "не пройдет". Но существовало "нельзя" и другого рода. "Нельзя" как нереализованное "можно". Не приходило в голову, всего лишь. Не возникало замысла. А вот сейчас возник.

Тут надо по справедливости оказать, что был это не такой уж легкий хлеб даже и теперь, когда, казалось бы, можно все. Можно-то можно, но как? Мощный вал разоблачений уже захлестывал страну, объединив, кажется, весь народ, как объединяет война. Взятки, взяточники, коррупционеры сверху донизу – источник всех бедствий, всех трудностей, вот оно где зло и вот кому – никакой пощады. В "Огоньке" с миллионными тиражами раскручивается узбекское "хлопковое дело". Застрелился Щелоков, арестован Чурбанов; вот-вот грядут новые громкие разоблачения...

К "ростовскому делу" добавилось к тому времени "московское", также наделавшее шуму. Не застав уже самого процесса, я отправился в Верховный суд, получил в пользование гору сшитых папок и засел за чтение. Строго говоря, мне хватило бы для моего замысла и того, что я уже знаю, и тех живых голосов, что остались на пленках диктофона, спрятанного под газетой. Но какой-то зуд заставлял копать дальше, с дотошностью, которая отчасти даже пугала меня самого, как предвестие старости. Я, впрочем, и раньше считал нелишним ездить "на натуру", собирать "материал", пусть даже для внутренней уверенности, а не прямого использования. Но сейчас, просиживая день за днем в комнатушке, мне отведенной, с этими папками – томами "дела", которых оказалось что-то около сотни, я каждый, день говорил себе, что пора остановиться – и не мог.

Мало того, я отправился еще и в прокуратуру, в следственную часть, где любезные хозяева предложили мне видеозаписи, относящиеся к процессу: допросы, очные ставки.

Это было знаменитое дело Трегубова, главного начальника московской торговли, человека, отмеченного дружбой самого Гришина, с которым они, как оказалось, даже ездили вместе в отпуск. Гришин еще оставался московским вождем и членом Политбюро; вполне возможно, что таким образом под него и копали в чьих-то интересах. Вскоре он уже и полетел. Помню письмо его, уже снятого, где-то чуть ли не в журнале "Театр", что зря-де его упоминают в связи с запрещением каких-то спектаклей или фильмов – это, мол, никогда не входило в круг его обязанностей. Я тогда подумал: как же они следят за текущей прессой! А умер Гришин, как я где-то читал, в очереди в собесе.

С Трегубовым вместе судили директоров крупнейших московских магазинов – ГУМа, Новоарбатского и других. Вменялось им всем одно и то же взятки; схема та же самая, что и в Ростове, и картина та же: брали и давали все.

Здесь был, правда, иной размах, приличествующий столице – с именами известных людей, кутежами на дачах в Серебряном бору, подарками высоким чиновникам и так далее.

И подсудимые были на этот раз посолиднее. О покойном уже Соколове из Елисеевского рассказывали очевидцы, что его "мерседес" разворачивался на улице Горького наперекор движению, прямо у магазина, и милиция отдавала честь. Те, которых сейчас судили, были, пожалуй что, не мельче. По крайней мере на следствии они держались еще независимо, порой и вызывающе, надеясь, видимо, на высокие связи или большие деньги. На суде присмирели, хотя и признаваться не спешили. Как и ростовские братья по несчастью, они считали – небезосновательно,– что пострадали по воле случая, попали под очередную кампанию, брать можно было любого – взяли их. Не повезло... Да и судьи, как я понимаю, были не далеки от такой трактовки событий.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю