355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Гребнев » Записки последнего сценариста » Текст книги (страница 18)
Записки последнего сценариста
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:41

Текст книги "Записки последнего сценариста"


Автор книги: Анатолий Гребнев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 28 страниц)

Замечу, что это был 1962-63 год, то есть еще хрущевская оттепель, о которой мы теперь говорим, как о благословенном времени. На самом деле идиотизма тогда было не меньше, если не побольше, чем в позднейшие времена.

Бедный мой сценарий мурыжили не потому, что был он хорош или плох, нравился или не нравился, а потому, что даже просвещенные и порядочные люди, к которым я безусловно отношу Юрия Павловича, не могли освободиться от штампов мышления, от предрассудков соцреализма, от всего, что прочно засело в сознание. А чему учит этот фильм или, скажем, пьеса? Должны же они чем-то учить. Где тут урок? И так далее.

Освобождение потребовало многих лет, болезненных усилий, наивных открытий. Автор этих строк не исключение. Об этом и рассказ впереди.

Один из таких предрассудков, кстати,– миф о "голубых городах".

Миф этот сотворила советская интеллигенция. Что называется, от чистого сердца.

Вот эти молодые романтики, честные и бескорыстные, еще тогда, в предвоенные годы, в знаменитой арбузовской студии, в знаменитом спектакле "Город на заре", где каждый сочинял для себя роль, а все вместе строили на сцене воображаемый необыкновенный город в дальневосточной тайге.

На самом деле город этот, Комсомольск-на-Амуре, как и другие города и каналы – гордость эпохи, строился руками заключенных ГУЛАГа. Но романтические мифы не считались с такими подробностями.

В 1956 году, приехав впервые в Братск, я увидел здесь остатки былой "зоны" – полуразрушенные сторожевые вышки, плети колючей проволоки между покосившимися столбами. Времена изменились. Времена призвали комсомольцев-добровольцев, романтические палатки на место гнилых бараков. В Тайшете – я это еще застал и видел – сидели на станции с узелками, дожидаясь поездов, шумели, гуляли, заполнив столовые и буфеты, вчерашние зэки, выпушенные на волю Двадцатым съездом. Им на смену уже шли эшелоны с комсомольцами-добровольцами.

Комсомольцы-добровольцы ехали сюда за заработком, за жильем, за новой судьбой взамен судьбы старой и безусловно по зову сердца, как трещали газеты. Этот зов сердца, подогретый пропагандой, замечательным образом сочетался с трезвым прагматическим расчетом властей. Романтика имела свою невидимую подоплеку, кто-то где-то считал "беспокойные сердца" на тысячи и миллионы. В свое время я прочитал в мемуарах Хрущева поразившее меня откровение, проброшенное как бы вскользь, между прочим. Речь шла о призыве в армию девушек в начале войны. Оказывается, имелись в виду соображения совсем иного порядка, нежели просто обеспечение фронта кадрами санитарок и радисток. Это, так сказать, во вторую очередь. А в первую очередь нужно было обеспечить физические потребности воинов-мужчин, что является – кто бы мог подумать! – одной из серьезных проблем. Хрущев вспоминает в этой связи, как во время шестидневной войны 1967 года на Ближнем Востоке, когда израильская армия напала на армию Египта, та была застигнута врасплох, офицеров ночью не оказалось на месте – разошлись по бардакам. Так вот, еще в 1941-м, если верить Хрущеву, Сталин и его помощники озаботились этой проблемой и обеспечили воюющую армию, конечно же, не борделями, а кадрами молодых патриоток, что тоже оказалось решением вполне удачным. Я читал эти строчки в простодушных хрущевских мемуарах и видел лица девушек в гимнастерках, моих подруг и знакомых, принесших свои жизни на алтарь войны, тогда как речь шла, оказывается, о женских прелестях в плановом порядке. Если бы они только знали!

Теперь я могу представить себе, как в каком-нибудь 1954-м в кремлевских кабинетах решалась проблема освоения целинных земель, заселения малолюдных областей Алтая и Казахстана, на которые с вожделением поглядывает перенаселенный сосед Китай, или – уже дальше, в начале 70-х,проблема строительства БАМа как стратегически важной дороги,– а на нижних этажах, где живем мы с вами, это облекается в форму патриотического энтузиазма молодежи, романтики нехоженых дорог и прочей сентиментальной чепухи. А потому, что без этого нельзя. Без этого людям надо хорошо платить. Строить сначала благоустроенные жилые дома, а уж потом остальное. А не наоборот. Когда наоборот, тогда и нужны песни и кинофильмы. "Едем мы, друзья, в дальние края, станем новоселами и ты, и я!"

И ведь пели же! И сочиняли! И был такой фильм "Первый эшелон" сценарий Николая Погодина, режиссер Михаил Калатозов, оператор Сергей Урусевский.

И автор этих строк вместе с режиссером Юлием Карасиком начинал свой кинематографический путь в 1960-м картиной "Ждите писем" – тоже из этого ряда.

Сколько же мы такого понаписали, понаснимали. И ведь – не кривя душой. И ведь – в самом деле, там, в тайге под Братском, в казахстанской степи жили люди, приехавшие туда по доброй воле и часто с романтическими устремлениями, как их теперь ни называй, и этот идеализм не терял своего обаяния, что бы там ни говорилось и ни планировалось на верхних этажах, как не терял своего ореола героизм девушек-радистов, предназначенных кем-то наверху для солдатского (или, скорее, офицерского) ложа.

Другое дело, что нам, пишущим, следовало всегда держать в голове, что за "массовым героизмом" скрыта самая изощренная и циничная форма эксплуатации, и романтизировать ее – грех.

Для начала это надо было понять самим.

Новые города, те, что начинались при нас "от первого колышка", как с гордостью сообщали старожилы, они же новоселы, казались воплощением мечты о светлом будущем. Что население здесь сплошь молодо, дома сплошь новостройки, воплощенное будущее напрочь свободно от прошлого, от старых поколений и семейных гнезд,– казалось замечательным преимуществом. Я тоже не был свободен от этих дежурных восторгов, когда бывал в Волжском, в Братске, в подмосковном Пущино, хотя иногда спрашивал себя, хотел ли бы сам жить в таком городе и уверенно отвечал "нет", не вдумываясь в причины.

В одном из таких городов оказался я уже в свои зрелые годы, в 1983-м, осенью. Это был Волгодонск Ростовской области, построенный в связке с Атоммашем – заводом по производству реакторов для атомных электростанций. В пятнадцати километрах от города строилась и АЭС. Удобный район для производства: судоходная река и трудовые резервы – население ближайших степных районов. Для жизни – менее удобный: жара, ветры-суховеи астраханец, афганец. В дождь – грязь непролазная, и именно в дождь почему-то – запахи с ближайшего химического завода, смог, нечем дышать. Зелени в городе мало, все, что растет, посажено руками человека. Тополя приживаются, березки – с трудом.

Вот такое выбрали место для жизни. Далекие предки – гунны, хазары, печенеги – в этих местах не селились, судя по раскопкам. Они пасли здесь стада в период цветения степи. Остались следы их кочевий – курганы. Поселений не было.

Жителей в Волгодонске 150 тысяч. Еще десять лет назад было 30. Город разбит на клеточки микрорайонов, какого-то одного центра нет – площади, главной улицы с почтамтом и гостиницей, как в нормальной российской провинции. Это особенно ощущает приезжий вроде меня: попробуй найди, где пообедать или хотя бы перекусить. Два ресторана, в удалении один от другого, функционируют в своем особом режиме: и там и здесь "мероприятия", иным словом свадьбы, и это почти каждый день. Женятся люди, хорошо!

В один из вечеров зван в гости. Хозяева, он и она, строители. День рождения. Гостей человек восемь. Все, кроме меня, в носках – обувь оставили на пороге. Я поздно заметил.

Молодые еще люди – за тридцать, под сорок. Одна из пар – почти москвичи, из Щелково. Он работал поваром в вагоне-ресторане. Она фармацевт, устроилась по специальности. Получили квартиру, довольны.

Вообще я встречаю здесь людей, как правило, довольных жизнью. Считают от нуля – вот не было ничего (речь о жилье, конечно), а получили. Продукты? А что продукты: после пяти можно все-таки купить колбасу в магазинах, бывает и мясо. Почему после пяти? А это правильно решили местные власти: чтобы досталось тем, кто днем на работе. А то ведь придешь – и пусто: все среди дня раскупили бабульки.

О чем разговоры за столом? Да так, о разном. Кто-то притащил в подарок хозяевам метрового сома. Его по частям, расчленив, укладывали в холодильник. Сом оказался вкусным.

Моя бутылка тоже пригодилась, хотя были и свои. С этим тоже неплохо, можно достать при желании.

По телевизору – включили, а как же иначе – как раз про южнокорейский самолет, который сбили наши накануне. Показали нашего летчика, который это сделал. Летчик похож на американца – флегматичный, в небрежно накинутой куртке, держится независимо, знающий себе цену ас.

– Молодец! – похвалил летчика хозяин дома Михаил Павлович.– Настоящий вояка.

Помалкиваю.

Еще немножко о политике. Тут уж я спрашиваю: зачем, говорю, вам эта вся наглядная агитация, как ее называют? Город пестрит лозунгами и плакатами. Куда ни посмотришь, фанерный щит на столбе: "Наша цель коммунизм" или "Сделаем свой город образцовым". Так взяли бы и сделали заасфальтировали бы тротуары, ведь вон какая грязь.

Насчет тротуаров – правильно, соглашаются. Давно пора. А что касается лозунгов – так ведь требует начальство.

В других странах, правильно, этого нет. А чего им там агитировать, у них капитализм. А у нас свои задачи: надо все-таки повышать сознательность.

А что заливает водой подвалы, так это общее явление, болезнь всех новых городов. Надо делать отмостки вдоль стен -три метра ширины полагается при таких грунтах, а строят – метр, полтора. Вот и вода. Непорядок, конечно... Слышали, здесь у нас дом сложился, девятиэтажка? Слава богу, заселить не успели, обошлось без жертв. А все из-за воды: фундамент подмыло. Вода это, учтите, враг номер один, хуже огня!

Так разговариваем, закусываем. Милые, неглупые люди. Кто им задурил мозги? Фармацевт – так просто умница. И хороша собой, какое-то врожденное изящество. Где еще такие женщины, в каких этих ваших благополучных странах!

Признаться, интерес мой к Волгодонску небескорыстен. И связан как раз с тем самым рухнувшим домом-девятиэтажкой. О доме этом я услышал еще в Москве от приятеля архитектора, с которым мы встречались время от времени у общих друзей.

– У меня неприятность,– сказал он мне в этот раз.– Дом сложился.

– Как это? – я еще не знал терминологии.

– Вот так,– он показал на пальцах.– Гармошкой.

Дом, объяснил он мне дальше, в городе Волгодонске. И аккурат той серии, которую проектировала его мастерская. Виноваты скорее всего строители: могли заморозить бетон при укладке. Или – не те плиты в фундамент. Нужной марки не оказалось. Это у нас сплошь и рядом... А может, добавил он, и проектировщики не доглядели: там, в этих краях, грунтовые воды, просадки, вообще, строго говоря, строить нельзя.

Меня тогда удивило повествовательное спокойствие, с которым это рассказывалось. Я вспомнил сильное впечатление еще детских лет: когда едешь поездом из Тбилиси в Москву, там, в Западной Грузии, у Сурамского перевала, огромной длины туннель, в вагонах зажигается электричество, закрывают окна – и в самый момент выезда, оглянувшись, успеваешь заметить холмик с крестом. Здесь по преданию похоронен инженер, строивший этот туннель. Его прорубали, как всегда, с двух сторон, две партии строителей, должны были сойтись в середине – и не сошлись. Он решил, что это ошибка в расчетах, и застрелился. Ошибся он, как оказалось, только во времени, на один день...

Я не был, разумеется, настолько наивен, чтобы ждать от моего приятеля, человека вполне современного, столичного, притом, конечно, увлеченного своей профессией и преуспевшего в ней, каких-то повышенных переживаний по поводу случившегося. Тем интереснее было сопоставление; в истории этой мерещился скрытый смысл; во всяком случае, хотелось докопаться, что же там в действительности с этим сложившимся, как гармошка, домом и как ведем себя мы сегодняшние в такой ситуации.

Положение московского гостя, "персоны", в каком-то смысле, конечно, осложняло жизнь. С другой стороны, без звонка из Москвы мне бы не попасть даже в здешнюю унылую гостиницу. Но нетрудно себе представить, как смотрится в таком вот городе без тротуаров некто из недосягаемого столичного далека, да еще из кинематографа, наверняка знаменитость – и если не с Пушкиным на дружеской ноге, как некогда общий.наш предшественник Хлестаков, то уж с Гурченко по крайней мере коротко знаком, а может, и в правительство вхож.

Ивана Александровича вспоминал я все эти дни, нахожу сейчас даже строчку в дневнике: "Комплекс Хлестакова. Принимают за кого-то, кем я не являюсь. Изображаю кого-то другого. Это не я".

Дальше так: "Но, может быть, и они – это не они, когда встречаются со мною – государственным человеком из Москвы".

В день накануне отъезда меня должен принять "первый" – так заранее намечено, назначен даже час – десять утра. Вежливо предупредили: желательно быть при галстуке, такие порядки. Да я уж и сам заметил, побывав в здешних учреждениях. Все как в больших столицах, даже, пожалуй, построже.

"Первый", то есть первый секретарь горкома партии, человек известный, где-то я о нем даже читал. Прославился он как раз борьбой с именитыми проектировщиками – писал в "Правду", в ЦК, отстаивая интересы города. И через голову Ростовского обкома, своего начальства, вот что любопытно.

Тягливый Александр Егорович – мужик лет пятидесяти, с лицом и пластикой соответственно должности – встает из-за массивного стола, пересаживается за столик, приставленный перпендикулярно, поближе к гостю, напротив. Это, как известно, знак уважения. Дальше по всем правилам должна войти буфетчица в наколке с чашками, заварным чайником и баранками. Так оно и происходит. Ритуал отработан сверху донизу. Оба мы в галстуках. Вся страна в галстуках. И в этом единообразии, если хотите, крепость системы. Падают дома, но в галстуках все. А кто знает, сколько бы их обрушилось, сложилось гармошкой, если бы не этот жесткий каркас.

Лицо секретаря горкома – это не выдумка писателей, не штамп советских кинофильмов, где наши начальники похожи физиономиями один на другого. Физиономии эти созданы самой жизнью в процессе селекции. Вы можете быть семи пядей во лбу и самым что ни на есть карьеристом, но ни за что не пробьетесь на руководящий пост, если не вышли лицом, осанкой, хорошо б еще и ростом, то есть не являете собой типаж, легко угадываемый, как я уже намекнул, кинорежиссерами, вернее даже их ассистентами, поднаторевшими в своем деле.

Александр Егорович, сидящий насупротив меня за столиком, представлял собой в этом смысле почти идеальный образец; уверен, что ассистенты выбрали бы его одного из тысячи на роль такого плана.

Речь его представляла странную смесь простоязычия с обязательным южнорусским "г" и вполне книжных оборотов, как, например, "демографическая ситуация", или "допустимый минимум", или "оптимальный вариант". При этом он пересыпал свои фразы одним и тем же речением "будем говорить", употребляя его вместо "так сказать".

Говорил же он, в общем, дельные вещи – пока касалось строительных и других производственных дел. Тут он был в курсе. Меня даже удивила откровенность, с какой он нападал на московское и областное руководство, повинное в тех безобразиях, которые здесь, на месте, приходится расхлебывать. Знаю ли я, например, что даже на Атоммаше, в главном цехе, как только краны оказались под нагрузкой, так сразу просели стены, сдвинулись перекрытия.

Пьем чай с сушками. Александр Егорович показывает мне генеральный план города. Для этого с места вставать не надо: вот он, план – рельефная карта во всю стену. Замкнутые ячейки микрорайонов. Большинство уже построено.

Я говорю, что мне, признаться, больше по душе наши традиционные российские города – с главной улицей, площадью. Театр, гостиница, ратуша с часами.

– Ну нет,– отвечает Александр Егорович.– Тут вы не правы. Ведь это как раз и есть наш замысел,– он кивает на карту.– Вот почему, скажите, в деревне нравственность выше, чем в больших городах? А потому, что люди друг друга знают, каждый у каждого на виду! Вот это и есть наш принцип, учитывая, что народ съезжается из разных мест. Глядишь, и перезнакомились у себя в микрорайоне. И легче будет, к примеру, идеологическую работу вести по месту жительства, как нас сейчас призывают. Оптимальный вариант!

Молчу.

Он продолжает:

– Я вообще, если хотите знать, за разумную регламентацию частной жизни граждан. Скажем, вот сейчас – как у нас происходит? Пришел ребенок из школы, садится за уроки. Посмотрел в окно – а там другие дети играют в футбол. Он у вас и уроков толком не сделает, и в футбол не поиграет. А я за то, чтобы в городе был единый час приготовления уроков. Ну, скажем, с полвторого до трех. В три – обед. А, скажем, с четырех до шести – время спортивных мероприятий. Тут как раз и родители с работы подоспели, могут побыть с детьми – погулять, позаниматься. Представляете, весь город в одно время готовит уроки. И кругом – тишина!

Слушаю и молчу. Потом вспоминаю: где-то что-то подобное читал... Щедрин?

Никакого представления о личной свободе. Этого как бы и нет вовсе. Воспитание по месту жительства.

Он – искренен. Он по-своему романтик. Наверняка честен, не ворует. Работает семь дней в неделю. Вот и сегодня – воскресенье ведь, а он с утра на месте. И весь аппарат тут же. Мало того, что при галстуках, а женщины в жакетах, еще и по имени-отчеству друг с другом, если даже на "ты" – все равно...

Прощаемся. Ухожу.

Обедать негде: свадьбы. У почты, у междугородного автомата, группа мужчин-армян. Это "химики", я уже знаю. То есть осужденные, отбывающие свой срок на стройках, на "химии".

А вот и сама химия: стало пасмурно, и, как всегда перед дождем, тянет с химкомбината...

История с рухнувшим домом в конце концов воплотилась в сценарий. Написан он был год спустя, еще через год-полтора поставлен на "Ленфильме"; назывался – "Знаю только я"; успеха нам с режиссером не принес. Режиссер, Карен Геворкян, человек талантливый, на этот раз, я думаю, ошибся в актерах, а может быть, и в сценарии тоже; что-то он там не угадал. Но и сам сценарий был скорее всего обманчив. Герой, благополучный архитектор, едет в отпуск на юг, по дороге – этот туннель с могилой инженера, после чего в жизни героя происходит похожая ситуация – профессиональная ошибка и острая реакция на нее. Человек терзается, взыскует истины, встречается с одним, другим, третьим, но после встреч остаются лишь новые вопросы.

Прежде было всегда наоборот: шел от характера к сюжету, часто не зная, куда он меня выведет; об идее же думал меньше всего – считал, что сама как-нибудь проявится, а нет – так сформулируют умные критики. На этот раз взял на себя задачу утвердить в умах какие-то мысли, мною же, можно сказать, выстраданные. Поставить вопрос об общей ответственности всех и личной – каждого. Поставить вопрос! Уж тут не герой ведет автора, а автор героя, и конечно, мой архитектор, согласно замыслу, должен прийти – или не прийти – к трагическому финалу, ведь эта мысль витает над ним с самого начала.

Что и говорить, нелегкая для автора задача. Трезвомысляший реалист Юлий Яковлевич Райзман, прочитав сценарий, сразил меня одним-единственным вопросом по поводу героя и его терзаний: "Вы встречали такого человека среди ваших знакомых?"

Тем не менее там было, по-моему, несколько сцен достаточно выразительных. И разумеется, рухнувший дом был метафорой, за этим читалось что-то другое, более общее, даже крамольное. Так стреляло в нас наше прошлое и настоящее со всем неправедным, что в нем было. И человек, который маялся и казнился по этому поводу, был я сам, были мы с вами... Беда лишь в том, что к моменту выхода фильма, а это был 1986 год, эти терзания уже мало кого могли взволновать, метафора потеряла свой смысл в соседстве с грубой правдой, всем сразу открывшейся. То, чем мы дорожили, к чему стремились, чем мерили успех – актуальность, смелость – оказывались, в общем-то, пустым звуком.

Мне это еще предстояло понять.

В Братск я ездил оба раза зимой, в пятидесятиградусные морозы, там они, кстати сказать, легче переносятся, чем в нашем влажном климате; а еще переносятся легче, когда ты молод, и даже житье в бараке-времянке, с буржуйкой, на раскладушке, когда кругом тайга, а в комнате с тобой человек двадцать,– и то не в тягость. Я помню эти времянки на "трассе", и как там жили, и это радио на полную громкость, не умолкавшее в течение всей ночи и никому не мешавшее, запомнилось до сих пор. Поражала выносливость этих людей, уже и не очень юных, успевших покочевать по сибирским городам и стройкам, их равнодушная неприхотливость и, конечно, здоровье. В этих, как хотите, экзотических условиях они жили не неделю, не месяц, а целую зиму, затем еще и весну и лето со страшным таежным гнусом, и потом еще следующую зиму, и это было не наказанием за правонарушения, а как бы даже отличием и честью – их провожали с музыкой и речами, и тучи корреспондентов слетались, чтобы восславить их жизнь в условиях, непригодных для жизни.

Эта неприхотливость наших людей была в своем роде предметом патриотической гордости. (Особенно трогательно звучали голоса патриотов из столичных благоустроенных квартир). В этом видели знак величия, хотя можно было и прямо наоборот – знак вечного унижения и рабства. Во всяком случае, гордиться тут было нечем.

Как мы этого не понимали!

Как не видели и другого: сотни тысяч, если не миллионы, стронутые со своих родных насиженных мест, пересаженные на другую почву, скопившиеся на вокзалах, на пересадочных станциях, бросившие якорь где попало,становились бедствием для нации и страны. Эта великая миграция – от ГУЛАГа, положившего ей начало, и до наших дней – и привела к падению нравов.

Мне могут возразить: а как же Америка? Но в Америке цена жизни, надо полагать, другая. У нас же люди, отторгнутые от своих вековых очагов, отрезанные от корней, от дедов и бабок, люди без недвижимого имущества, с узлом и чемоданом,– становятся беспризорной массой маргиналов, и тут даже можно понять моего Кампанеллу из Волгодонска с его Городом солнца, где все враз обедают и готовят уроки.

Ни в песнях, ни в фильмах про "голубые города" не сказано всей правды.

Не видели? Не задумывались?

Это был один из тех мифов, на изжитие которых должны были уйти годы; из тех, что сопровождали тебя с первых шагов, с первого урока в начальной школе, как азбука и таблица умножения. Тут даже не было сознательного самообмана, обдуманного компромисса, ничего подобного. Просто – не приходило в голову, как ни грустно в этом признаваться.

Говорю по крайней мере о себе. Вероятно, есть среди нас люди, которые всегда всё понимали. Но я таких, честно скажу, не встречал. В моем поколении уж точно. Так, чтобы – всегда и всё. Может быть, я ошибаюсь. Тем интересней, наверное, и это заблуждение, одно из тех, о которых я и хочу поведать сегодняшнему читателю – будем надеяться, свободному от заблуждений и предрассудков.

Итак, предрассудки. Вот и такой среди них, живучий: мы воспитаны на отношении к "простым людям" – рабочему классу и крестьянству – как носителям истины и кормильцам, перед которыми "прослойка" – интеллигенция в постоянном неоплатном долгу. Сама интеллигенция, как известно, и люди искусства не в последнюю очередь, немало сделали, чтобы утвердить в сознании масс и своем собственном комплекс вины и долга. Недавно я смотрел по телевидению знаменитый некогда фильм "Строгий юноша" – сценарий Юрия Олеши, режиссер Абрам Роом, начало 30-х годов. Там эта идея доведена до вопиющей наглядности: маститый профессор (в этой роли – один из корифеев Малого театра Михаил Климов) добровольно, с сознанием исторической обязанности, уступает собственную жену гегемону-физкультурнику. Вот такой мазохизм, куда уж дальше2.

И ведь все наше старшее поколение, лучшие сценаристы и режиссеры, жили в убеждении, что их собственный человеческий опыт – ничто по сравнению с жизнью других людей, имевших привилегию принадлежать к "простому народу". В этом не раз мужественно признавался уже на склоне лет Габрилович, пробившийся в конце концов через толпу своих героев, сплошь почему-то с простонародными именами-отчествами, к "Монологу", "Началу", "Объяснению в любви", то есть наконец к себе...

Предрассудок этот погубил, как посмотришь, немало замыслов, не дав оформиться одним, исказив другие, а вообще-то говоря, напитав наши творения то там, то здесь едва уловимой, неосознанной ложью. Оставаясь как бы за пределами народа, глядя на него снизу вверх, художник не мог не впасть в подобострастное умиление, или страх, или просто украшательство.

А вот украшательство бывает тоже разных видов. Я не говорю сейчас о рассчитанном вранье. Интересно как раз другое – то, что на уровне подсознания. Этот легкий, почти прозрачный налет неправды, этот бесцветный лак, которым покрыто, хочешь не хочешь, твое честное сочинение.

Иногда тут повинно прекраснодушие автора (ловил и себя на этом), твой собственный откуда-то взявшийся максимализм, когда, скажем, мелкое прегрешение воспринимается чуть ли не как трагедия. Это оно по жизни мелкое, а в микромире твоего сочинения оно вырастает до события, из-за которого расстаются герои. Этот повышенный моральный счет есть не что иное, как обман. Мы создаем некий улучшенный мир, выдавая его за существующий!

У меня в сценарии и фильме "Утренний обход" – работе, которой я не стыжусь,– доктор Нечаев, мой герой, находит у себя на столе в кабинете денежную купюру, оставленную кем-то из посетителей в его отсутствие, так сказать, в благодарность за услугу. Он относится к этому факту с брезгливой иронией, вычислив "дарителей" – мужа и жену, просивших, чтобы доктор подержал у себя в больнице их старушку мать, пока они съездят в отпуск. Тут надо сказать, что гораздо строже, чем мой доктор, расценили этот поступок наши редакторы. И деньги-то были не бог весть какие – всего-навсего четвертной (правда, 1977 года), но нам с режиссером твердо сказали: пусть он немедленно вернет эту купюру, иначе он взяточник. Доктор же отреагировал по-своему: старушку он тут же выписал, назло сыну и невестке, а деньги преспокойно сунул в карман. Вот такая интрига.

Сцену эту мы кое-как отвоевали. В представлении редакторов эти 25 рублей являли собой большой грех, дискредитировавший героя. Автор тоже, конечно, не одобрял поборов, и доктор Нечаев их также не одобрял, правда, без чистоплюйства: он просто видел в этом кусочек той действительности, которая окружала его и которую он вызывающе не принимал. О чем, собственно, и был фильм.

Но, видимо, этот налет чистоплюйства все-таки присутствовал. Лучше бы мне, конечно, не трогать истории с деньгами. Мой ленинградский приятель, хирург, отозвался об этом эпизоде с неподдельным сарказмом. Думаю, что я уронил себя в его глазах. Как-то после этого мне случилось обратиться к нему за помощью, и Юра мой сказал: "Я тебя вылечу, хоть ты и не автомеханик",– имея в виду еще один эпизод фильма с актуальным в то время мотивом "блата".

Конечно, приятель мой брал с больных если не деньги, то подарки, а может быть, и то и другое. И, разумеется, оказывал предпочтение автомеханикам и еще, вероятно, работникам торговли. И если, общаясь с ним, я этого не понимал, то только по дурацкой наивности, непростительной для писателя. А если понимал, догадывался, но как бы игнорировал эту правду в своих писаниях, предъявляя к героям некий другой, повышенный счет, то это отнюдь не лучше. Да ведь и редакторы мои наверняка имели дело с врачами, с больницами и тоже знали, что почем, но, приходя на студию и усаживаясь в просмотровом зале, становились другими людьми – не из этой жизни, а из какой-то иной, воображаемой, долженствующей. Вот в чем дело. О чем я и толкую.

Вообще деньги оказались для советских авторов темой весьма сложной. В отличие от классиков, не брезговавших этой щекотливой материей, мы целомудренно избегали ее, так что порой и критики пеняли нам – мол, непонятно, на что живут ваши герои. Ясно было одно: не в деньгах счастье. Оно, кстати, и верно, но в данном случае народная мудрость была как нельзя к месту и очень устраивала власть: коли не в них счастье, тогда о чем речь? Не в деньгах счастье, и миллионы нас работали за гроши, жили в собачьих условиях, еще и гордясь своей самоотверженностью и презирая буржуазный достаток. "На буржуев смотрим свысока", как сказал поэт.

Между тем корысть и стяжательство – черты и впрямь малосимпатичные, богатство подозрительно, а бескорыстие прекрасно. Об этом и до нас написаны тома.

А уж в наше время, при равенстве в нищете, развенчание неправедно нажитого (а как же еще!) богатства и похвала честной бедности стали, можно сказать, лейтмотивом искусства. Знаменитая метафора: юный Олег Табаков, крушащий дедовской заслуженной шашкой новую мебель, кажется, сервант, этот символ мещанского благополучия,– в спектакле Эфроса по пьесе Розова,надолго запомнилась, как яркий знак своего времени. Так мы расправлялись с "приобретательством".

Думаю, что уже тогда – шел 1958-й или 59-й год – зрители, восторженно рукоплескавшие пылкому герою Табакова, присматривали себе чешские гарнитуры в мебельных магазинах. Насколько я знаю, и сами инженеры человеческих душ, в том числе и строгие моралисты, тоже не чуждались житейских благ. Наступила эпоха кооперативных квартир и личных автомобилей. За пьесы и сценарии, надо заметить, платили хорошо.

Не могу удержаться, чтобы не сказать об иронии судьбы: сам Олег Табаков сегодня мало того, что замечательный артист и педагог, но и солидный театральный предприниматель, преуспевающий человек, и слава Богу. Шашку, если она уцелела, я бы поместил в театральный музей.

При всем том презрение к деньгам и достатку вовсе не означало, что другая, так сказать, противоположная сторона – сирые и убогие – пользуются симпатиями в нашем искусстве. По пренебрежению к слабым, к неудачникам мы абсолютно буржуазны, куда там американцам. Ведь что интересно: у них в Америке – культ успеха и здоровья, а американское кино исполнено сочувствия к тем, кто не преуспел, к людям с обочины жизни. Возможен ли у нас такой персонаж, как этот трогательный подпрыгивающий бродяга – Дастин Хоффман в "Полуночном ковбое"? А его партнер в том же фильме? А все эти Бонни и Клайды и прочие правонарушители, которым американский кинематограф 70-х и 80-х годов, в лучших своих образцах, отдает недвусмысленное предпочтение перед буржуазными блюстителями порядка?

Вот довольно типичный для нас расклад: две подруги – одна мыкала горе в молодости, была обманута и брошена, однако выстояла и осуществилась как личность. А это что значит? А это значит, что она директор фабрики. А другая пошла легким путем, судьбы своей не выстрадала – и что в результате? Приемщица в химчистке! Наш Паратов в "Бесприданнице" неотразим и победителен, а Карандышев жалок, и убог, и презираем. Какое уж там сочувствие к "маленькому человеку", как нас учили в школе. Или – "все мы вышли из гоголевской "Шинели"". Как бы не так!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю