Текст книги "Собрание сочинений в 8 томах. Том 5. Очерки биографического характера"
Автор книги: Анатолий Кони
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 39 страниц)
Поэтому, когда в 1871 и 1883 годах возбуждался вопрос об освобождении сенаторов от массы мелких дел, между прочим, путем передачи их в судебные палаты, Ровинский горячо возражал против этого. «Нельзя забывать, – писал он, – что при громадности нашего государства каждое центральное учреждение, если только в нем будет сосредоточен действительный и добросовестный надзор за какою-либо частью, должно готовиться к сложной и тяжелой работе. Но необходимо ли сосредоточивать в таком государстве действительный надзор за судебною частью в одном центральном Верховном суде и тем оградить правосудие одним из самых существенных обеспечений его – наблюдением за точным и единообразным исполнением закона во всем государстве – вопрос этот есть вопрос первой государственной важности: он был уже обсужден в свое время Государственным советом и разрешен в смысле положительном. От этого решения отступать невозможно».
Труд, который нес Ровинский в Сенате, был очень большой. Достаточно сказать, что им лично рассмотрено, доложено и изложено, в форме решений и подробных, мотивированных резолюций, всего 7 825 дел. Всякий, кому знакома кассационная работа и кто ведает, сколько иногда усидчивого труда по делу и времени надо посвятить на то, чтобы, не жалея глаз на разбор небрежных и неразборчивых почерков, проверить и оценить тот или другой кассационный повод – поймет, что значит эта почтенная цифра, – особливо, если он припомнит, что работу эту совершал в последние годы человек с надорванными силами, достигший 70 лет и давно уже имевший заслуженное право на полный отдых… В разрешении дел Ровинский постоянно оставался верен себе. Возможная теплота и человеколюбие в существе решения, возможная краткость в способе его изложения были его руководящими правилами. Мотивированные резолюции, им писанные, носили шутливое название «коротышек», но в направлении, которое давалось этими «коротышками» делу, слышалась чуткая вдумчивость сердечного человека, насколько ей позволяли проявиться узкие рамки кассационного производства. Дело для Ровинского никогда не представлялось одною цветною обложкою, заключавшею в себе материал для отвлеченного от живого содержания суждения о существенности указываемых нарушений и соответствии этих указаний тому или другому номеру решений уголовного кассационного департамента. Живой человек, со своими страданиями и падениями, жалкий, хотя и преступный человек, глядел на Ровинского из-за цветной обложки. Это часто тревожило и смущало его «кассационную безучастность» и заставляло его вспоминать, что qui n’est que juste – est cruel…[9]9
Кто придерживается лишь буквы закона – тот жесток (франц.).
[Закрыть] «Плохой кассатор, – говорили про него жрецы отвлеченного правосудия, – все смотрит в существо…» «Ровинский!» – многозначительно отвечали знавшие его близко – и в этом имени заключалось и оправдание, и объяснение взглядов «плохого кассатора». Было бы, однако, ошибочно думать, что он был поклонником той жестокой чувствительности, благодаря которой у нас нередко совершенно исчезают из виду обвиняемый и дурное дело, им содеянное, а на скамье подсудимых сидят отвлеченные виновные, не подлежащие каре закона и называемые обыкновенно средою, порядком вещей, темпераментом, страстью и т. п., так что под влиянием увлечения чувствительностью по отношению к виновному является своеобразная жестокость к пострадавшему, причем у последнего к нравственному и материальному ущербу, причиненному преступлением, присоединяется еще и обидное сознание, что это ничего не значит, что за это никакого судебного порицания не следует и что закон, грозящий злому и корыстному, есть мертвая буква, лишенная практического значения… Напротив, корыстные и обдуманно злые кровавые преступления находили в Ровинском строгого судью. Стараясь по возможности вносить снисхождение в разбор дел о преступлениях, вызванных невежеством или тяжкими условиями материального быта, ограждая, по мере сил, свободу внутреннего мира человека, в нравственном и религиозном отношении, покуда он не заявляет себя вредом или пагубным соблазном для других, – Ровинский бывал даже суров по делам о жестоком обращении, преимущественно с детьми, по делам о злостных банкротствах и т. п. Нужны были очень веские, неотразимые кассационные поводы, чтобы подвинуть его на отмену обвинительного приговора по таким делам. Так, в написанных им кассационных решениях по делам Нинбургов (1885 г.) Звенигородского (1871 г.) вопрос о злостной несостоятельности и о пособничестве к ней – одном из вреднейших явлений нашего торгового быта – разработан самым обстоятельным образом и так, «дабы на то глядючи и другим впредь то неповадно было делать…» Высоко ставя звание мирового судьи, Ровинский всегда ратовал против раздвоения личности судьи – на частного человека, который может быть молчаливым свидетелем беззаконий, совершаемых на его глазах, и на судью, остающегося таким только в свои присутственные часы и у себя в камере. Когда среди общего шума и насмешек по адресу местного мирового судьи до Сената докатилось в 1871 году громкое дело шансонетных певиц Бланш-Гандон и Филиппо, против которых судьею, посетившим театр «Буфф», было возбуждено преследование по 43 статье Устава о наказаниях, налагаемых мировыми судьями, за бесстыдные во время представления телодвижения и непристойный костюм или, вернее, отсутствие его, Ровинский принял доклад дела на себя и настоял на том, что мировой судья действовал вполне согласно со своей нравственною и общественною задачею, приступив к исполнению судейских обязанностей ввиду зрелища, «в котором мужчина и женщина низводятся на степень животных, публично проявляющих грубый инстинкт половых стремлений».
Наконец, он был всегдашним противником всего неопределенного и уклончивого, вносимого в судебные решения или узаконяемого ими. Он один из первых стал настаивать на указаниях судам, приговоры которых отменялись, не только на то, что ими неправильно применена та или другая статья карательного закона к установленному преступному деянию, но и на то, какую именно статью надо применить. Справедливое отвращение живого человека к напрасным недоумениям и «волоките» слышалось в этом. Он же первый, в одном из приговоров по делу об опозорении в печати, твердо и решительно отнял у обвиняемого обычное дотоле и коварное оружие защиты, склонив Сенат признать, что употребление слов «говорят, что…», предшествующее иногда целому потоку клеветы и злословия, не освобождает ловкого оскорбителя чужой чести от обязанности ответить лично за несправедливость того, что будто бы «говорят…»
Добрый товарищ, всегда готовый на услугу сотрудник, Ровинский высказывал свои мнения твердо и определенно, не любя отступать от них, оттеняя их житейскую сторону, но никогда их не навязывая и не выступая для защиты их в горячие и упорные споры. Он разделял взгляд, что убеждения похожи на гвозди: чем более по ним колотить, тем глубже они входят… Поэтому не громкой защитой правильности своего мнения, а искренностью и безусловной независимостью, с которой оно высказывалось, действовал он на слушателей и товарищей. И когда его безупречное, долгое служение в Сенате внезапно прервалось, лучшие из его товарищей почувствовали себя осиротевшими и к скорби об утрате у них присоединилось сознание о ее незаменимости, об оставленной ею нравственной пустоте…
IV
Если сказать знатоку, любителю и исследователю истории искусства, что Ровинский был выдающимся деятелем, он, конечно, с этим безусловно согласится. Но, если ему объяснить, что право на такое название приобретено им общественными и служебными заслугами, он будет, вероятно, не мало удивлен. Люди, близкие к истории графических искусств, давно и бесспорно считающие Ровинского замечательным человеком, оставившим по себе глубокий и светлый след, конечно, далеки от мысли, что он столь много значил и сделал в другой, совершенно чуждой искусству, области – суда и законодательства. Для них более чем достаточно его заслуг именно в области искусства. И они, со своей точки зрения, правы. Стоит припомнить, что Ровинский один, собственными трудами и путем больших материальных жертв, собрал и выпустил ряд следующих изданий: «Историю русских школ иконописания»; «Русские граверы и их произведения»; «Словарь русских гравированных портретов»; «Русский гравер Чемесов», с 17-ю портретами; «Русские народные картинки»; «Достоверные портреты московских государей», с 47-ю рисунками; «Н. И. Уткин, его жизнь и произведения», с 34-мя портретами и рисунками; «Виды Соловецкого монастыря», с 51-м рисунком; «Материалы для русской иконографии», 12 выпусков с 480-ю рисунками; «Одиннадцать гравюр Берсенева»; «Ф. И. Иордан»; «В. Г. Перов, его жизнь и произведения»; «Сборник сатирических картин»; «Полное собрание гравюр Рембрандта», с 1000-ю фототипий; «Полное собрание гравюр учеников Рембрандта и мастеров, работавших в его манере», с 478-ю фототипиями; «Подробный словарь русских гравированных портретов…» Сверх того, им сделан ряд небольших изданий, как, например, «Виды из привислинских губерний»; «Сатирические азбучные картинки 1812 года»; «Посольство Сугорского» и т. п.
Все эти труды его, своевременно оцененные и поставленные высоко компетентными лицами и учреждениями, заслуживают особого разбора с технической и образовательной стороны.
Одно издание гравюр Рембрандта – монументальный, дорогой и ставший уже редкостью труд в четырех томах – могло бы составить задачу целой жизни, посвященной истории искусства. Оно с восторгом было встречено за границею и может составлять предмет нашей национальной гордости. Русский человек, без чьей-либо поддержки, служивший государству верою и правдой, нашел время и обрел в себе силу и неиссякающую энергию, чтобы вместе с тем создать великому голландцу – «королю светотени» – памятник, которого тот не дождался от преследующих художественные цели учреждений своей родины.
Желая познакомить читателей с чертами духовной личности Ровинского, насколько они выразились в его общественной и научно-художественной деятельности, я укажу лишь с этой точки зрения на некоторые его произведения.
Первое место между ними занимает «Подробный словарь русских гравированных портретов».
Он состоит из четырех томов in quarto и представляет собою драгоценный памятник для ознакомления с искусством гравирования вообще и в России в особенности, давая описание портретов 2000 лиц, в каком-либо отношении привлекших к себе внимание современников и потомства и закрепленных гравировальным резцом. Эти описания, составляя отчет о каждом портрете с массою точных и мельчайших технических подробностей, потребовали ввиду 10 000 снимков, упоминаемых в книге, поразительного по своей настойчивости и усидчивости труда. Но не для одних любителей гравюр или ученых – исследователей истории искусства дают эти четыре тома богатейший материал… На 3086 столбцах этой книги, составление которой одно могло бы наполнить жизнь человека, рядом с разнообразными, всегда вполне отчетливыми, а иногда и прямо прекрасными фототипиями идут биографические заметки, рассказы и указания современников. В них содержится в высшей степени интересный исторический и бытовой материал, рисующий и освещающий со многих сторон русскую жизнь и ее судьбы. Пестро собрание людей, изображения которых приютились на страницах «Словаря»! Ровинский терпеть не мог официальных классификаций. Его интересовал прежде всего человек, а не представляемая им особа, и он скептически подсмеивался над разными «Пантеонами» и «Румхаллями». Поэтому, как он сам говорит, ему было все равно: «Гений ты, или замечательный шут, великан или карлик, разбойник, ученый, самодур-самоучка, – сделал ты что замечательное в жизни или просто промытарил ее, – но есть с тебя гравированный портрет, ну и ступай в Словарь, и ложись там под свою букву».
И лежат под этими буквами, как на обширном кладбище, самые разнообразные люди, а вместе с ними пред глазами читателя лежит и прошлая русская жизнь в тех проявлениях ее, которые были так или иначе связаны с ними. Заметки Ровинского не имеют претензии на полноту или на определенную систему, – это, по большей части, краткие, живые характеристики, блещущие умом, вооруженным громадною начитанностью и знанием. Сжатая форма их придает им особую силу и совершенно исключает всякую условность и деланный пафос. Вообще в трудах Ровинского нет ни малейшего следа исторического прислужничества, и потому его отзывы и оценки звучат полною искренностью, с которою можно, пожалуй, подчас не согласиться, но к которой нельзя относиться иначе как с глубоким уважением. Впрочем, не все заметки кратки. Есть под этим флагом целые биографические очерки, выделение которых из «Словаря» и собрание вместе могло бы составить полную интереса книгу. Таковы, например, между прочим, очерки жизни и деятельности Александра I, Екатерины II, Дмитрия Самозванца и, в особенности, Суворова. Этого рода очеркам можно, пожалуй, сделать упрек в излишней подробности, выходящей за пределы целей «Словаря». Ровинский предвидел возможность подобного упрека. Ответ на него содержится в его указании на отношение иконографии к истории. «Для нас, иконографов, – говорит он, – интересно иметь не изображение Екатерины в высокоторжественной позе, а настоящую, живую Екатерину, со всеми ее достоинствами и недостатками. Мы хотим знать всякую мелочь, которою была окружена эта великая женщина; хотим знать, в котором часу она вставала, когда садилась работать, что пила и ела за обедом, что делала вечером; как одевалась и куда ездила. Нам до всего дело, мы хотим знать ее частную жизнь, даже прочесть ее интимные записочки, хотим видеть ее у себя дома– живую, умную, хитрую… может быть, и чересчур страстную. Из короткого знакомства со всеми мелочами ее обихода – мы более, чем из всякой другой Истории, вынесем уверенность, что легкие стороны ее домашней жизни не имели расслабляющего влияния на царственные ее задачи, и еще более полюбим эту великую женщину за ее безграничную любовь к ее новому, русскому отечеству».
Портреты расположены без подразделений на разряды, в простом алфавитном порядке, но четвертый том, не считая двух подробных алфавитов содержания всего издания, состоит, во-первых, из восьми приложений, заключающих в себе историю происхождения гравированных портретов и описание современного положения этого дела у нас, с целым рядом необходимых для собирателей сведений и наставлений, и, во-вторых, – из восьми глав «Заключения», в которых специальные исследования, например о способах гравирования на меди и о механических способах портретного производства и т. п., чередуются с отдельными, полными живого интереса, монографиями. Так, например, глава V содержит очерк нашей дипломатии и военного дела в их «гравированных» представителях; глава VI говорит о русской женщине; глава VII – о сатирических картинках… Богатое содержание «Словаря», по справедливости названного, в одном из некрологов Ровинского, настольною книгою образованного русского человека, могло бы быть предметом особого исследования. Но даже и упоминая о нем мимоходом, нельзя не указать на оригинальные взгляды и поразительную массу сведений, щедрою рукою рассыпанные Ровинским по столбцам его издания и характеризующие самого автора.
Он, этот автор, – прежде всего горячий русский патриот, которому дорого свое родное и которого волнует и смущает всякое принесение русского труда, интересов или крови в жертву предметам или началам, ничего общего с благоденствием России не имеющим. Вот почему в замечаниях к многочисленным портретам Александра I сказывается не-сочувствие сентиментальной политике и мистическому честолюбию «нового Агамемнона» и почему так много странице нескрываемою любовью посвящено портретам Екатерины II и описанию наружности и обихода государыни, «домашние недостатки которой не могут умалить ее великих заслуг, ибо не помешали они ей держать высоко русское знамя и верно, по-русски, понимать кровные интересы своей новой родины». Портреты Екатерины исследованы и сравнены между собою Ровинским с чрезвычайною подробностью, – одних фототипий с них приложено к «Словарю» 49, и неизменная нота прямодушной нежности звучит во всех к ним объяснениях. «Разложив профильные портреты рядом, – пишет он, – можно проследить шаг за шагом превращение грациозного и полного огня и жизни ротариевского профиля сперва в роскошный профиль Девейда, потом в профили, все еще оживленные, 1776 и 1782 г.г., и, наконец, в профиль 1790 года, – профиль 60-летней хорошо пожившей женщины, с одутловатым и добродушным лицом, с двузначащею улыбкою на сжатых губах, но в которой, однако же, нетрудно узнать усталую, но все еще великую Екатерину».
С этой же точки зрения говорит Ровинский и об Елизавете Петровне, представляя ряд портретов грациозной, жизнерадостной и цветущей здоровьем императрицы и замечая, что рядом с танцами, которые она страстно любила, и французскими нарядами, которых у нее было несколько тысяч, Елизавета «за стенами своего дворца вела настоящую русскую политику», результатом которой было обращение Кенигсберга в русский губернский город, чеканка в нем русской монеты и даже учреждение духовной миссии с архимандритом из города Данкова, причем в 1760 году был составлен проект окончательного присоединения Восточной Пруссии к Российской империи, на котором Елизавета написала 30 апреля того же года: «Быть по сему», оставив за собою право «удобный средства искать по соглашению с республикою Польскою, полюбовным соглашением и ко взаимному обеих сторон удовольствию, сделать о сем королевстве другое определение». Смерть императрицы в 1761 году и вступление на престол Петра III, воспитанного в презрении ко всему русскому и в слепом поклонении Фридриху II, изменили все это.
Еще больше собрано в книге портретов Петра Великого и гравюр, в которых, между другими, есть и его изображения. Всех их 52 – и наружность величайшего русского человека проходит в них от юных лет до его кончины. Мы видим его сначала мальчиком и юношей в московском одеянии, в высокой бобровой шапке, как Magnus dux Moscoviae[10]10
Великого князя московского (лат.).
[Закрыть], затем эти изображения сменяются окруженными аллегорическими картинками, портретами в условном костюме великих людей начала XVIII века, состоящем из лат, порфиры и шлема, и, наконец, идет в ряде снимков могучий лучезарный лик Петра в том виде, в каком привыкло его представлять себе русское сознание, – с вьющимися кудрями и коротко подбритыми усами, – «котскими», как с негодованием говорили его закоренелые враги раскольники. Это тот Петр, голова которого увековечена девицею Колло на памятнике Фальконета, тот, который восторженно воспет Пушкиным, тот, «чьи глаза сияют», чей лик «ужасен» и «прекрасен», кто «весь, как божия гроза», кто «дум великих полн»… Портретам Петра предшествует сжатая, но весьма выразительная биографическая заметка, рисующая всю разностороннюю мощь его натуры, весь гигантский труд, подъятый им, – «только бы жила Россия». В живых чертах, со слов современников, проходит наружность Петра, его манеры, одежда, домашняя жизнь. Ровинский описывает его трудовой день, его простоту, непритязательность, приводит выписки то шутливые, то озабоченные из переписки с «Катеринушкою, другом сердешненьким».
В этих разнообразных описаниях, разбросанных в качестве примечаний к различным гравированным портретам Петра, иногда содержатся малоизвестные факты, в которых ярко сквозит все величие простоты человека, кому, по словам Некрасова, «в царях никто не равен». Так, например, по поводу редкой французской гравюры 1712 года, изображающей свидание Екатерины с ее братом Карлом Скавронским, и русской копии с нее, под заглавием: «Усердие Петра Первого к родству», Ровинский приводит рассказ Левека о том, что, увидев внезапно в доме гофмейстера Шепелева своего брата и в нем узрев снова воочию свое незначительное прошлое, Екатерина чуть не упала в обморок, но Петр сказал ей: «Нечего краснеть! Я признаю его моим шурином – а ты – целуй руку императрицы, а потом обними свою сестру!». Теплому сердцу Ровинского и его гуманным взглядам были, однако, тяжелы некоторые стороны в жизни Петра. Он не скрывает этого и скорбит, что преобразователь подчас действовал на свой народ, по выражению Фридриха Великого, «как крепкая водка на железо»; но он умеет стать на историческую точку зрения, указывающую на необходимость в известные моменты народной жизни такой «крепкой водки», представляемой гениальным деятелем – «первым человеком в государстве и первым слугою своему народу». Ровинский не умалчивает о кровавом подавлении бунта стрельцов; о процессе и смерти царевича Алексея Петровича, но он напоминает, что зло, представляемое постоянно бунтующим и дерзким войском, служащим орудием домашних и придворных интриг, надо было для общего спокойствия подрубить в самом корне, и что непрестанное безгласное противодействие Алексея, опиравшегося на партию Лопухиных, должно было возбуждать в Петре страх за будущность России и всего, сделанного им с таким крайним напряжением сил. Поэтому, рассказывая о всешутейшем и всепъянейшем соборе и осуждая цинические обряды и кощунственные шутки, сопровождавшие его собрания, Ровинский находит для этого извинение именно в напряжении сил Петра: «Шутовство, – говорит он, – составляло для Петра необходимый роздых от тяжких, почти нечеловеческих трудов, и в этой бесшабашной веселости виден светлый ум его, ибо только ограниченный человек чуждается веселого смеха и в каждой смешной фигуре и положении видит намек на собственные свои действия».
Было бы невозможно здесь перечислить и малую долю очерков Ровинского, относящихся к выдающимся личностям. Они рассыпаны щедрою рукою по всему изданию, очень часто давая возможность сравнить две крайности, столкнувшиеся на жизненном пути, и тем поясняя одну историческую личность другою. Так, например, рядом с Петром невольно ставятся изображения царевича Алексея. Стоит вглядеться в совершенно бесхарактерные черты Алексея в-юности, на медальоне Гуэна, на его позднейшие портреты с глазами, в которых сквозит трусливое лукавство, с острым подбородком и тонкими, плотно сжатыми губами, обличающими упрямство без разумной твердости, чтобы понять неизбежность роковой судьбы этого человека, ставшего на дороге Петру, чтобы оценить скорбный и гневный возглас последнего: «Ограбил меня господь сыном!» Стоит сопоставить лицо Петра – все исполненное жизни и страстной энергии – с бледным, продолговатым, бесцветным обликом царевича, в котором Петр «не трудов, но охоты желал», чтобы видеть, с какою болью измученного и тщетно надеющегося сердца писал ему «на троне вечный работник» свой последний «тестамент», заключая его словами: «Ежели же ни, то известен будь, что я весьма тебя наследства лишу, яко уд гангренный, и не мни себе, что один ты у меня сын, и что я сие только в устрастку пишу; воистину исполню, ибо если за мое отечество и люди живота своего не жалел и не жалею, то како могу тебя, непотребнаго, пожалеть? Лучше будь чужой добрый, неже свой негодный»…
Как, например, характерны портреты Анны Иоанновны и правительницы Анны Леопольдовны и сами по себе, и по отношению к ним издателей. Автор диссертации «De morbis infantum» прилагая портрет первой из них (типа Эллигера), изображенной женщиною огромного роста, с мрачным выражением грубого лица, в великолепном одеянии, говорит: «в образе сем все мнят Анну зрети, понеже зрак весь женский в чертах рассуждают, но вся дела следуя по правде имети Петра Первого в лице тии помышляют; – весьма мужеск вид от дел, хоть в женской доброте; с должным рабу почтеньем приписал Панаиот Кондоиди»… Иоган Гафнер, отгравировав по переделанному портрету Каравакка миловидную фигуру и оживленное лицо Анны Леопольдовны, не успел выпустить в свет свои две гравюры, так как над несчастною правительницею и ее семейством разразилась гроза. Гафнер, не смущаясь, переделал подпись и, не изменив даже слов «Imperii Gubernatrix», изобразил под гравюрами: Elisabetha. D. G. Magna Dux omnium Russorum»[11]11
О детских болезнях (лат.).
[Закрыть]. Таким образом, по иронии судьбы, изображение бедной мимолетной властительницы «боль-» шей части света» (Календарь 1741 г.), печально изнывавшей «за крепким караулом» в Холмогорах, распространилось по России как портрет «дщери Петра» .
Давая ряд портретов Дмитрия Иоанновича, «прозванного Гришкою Отрепьевым», Ровинский предпосылает им очень интересный очерк физических и нравственных свойств загадочного человека, разделившего историков в вопросе
0 своем происхождении, причем сам автор склоняется путем остроумных соображений к тому, что так называемый самозванец был в действительности сыном Иоанна IV, но признавшие его своим законным владыкою бояре, почуяв в нем нрав и отцовские обычаи Грозного, порешили упразднить его, как прежде пытались сделать то же с самим Грозным. Рассмотрение тех изображений Дмитрия Иоанновича, за которыми Ровинский признает достоверность, не подтверждает, однако, заключения его о «подлинности» царя Дмитрия, и сам Ровинский, со свойственным ему беспристрастием, приводит мнение знатока портретной живописи, князя М. А. Оболенского, о том, что «портрет Килиана– есть верный исторический факт: кто только на него ни взглянет, тот сейчас убедится, что лже-Димитрий был не русский; черты лица его явно говорят, что он был литвин».
«Великолепный князь Тавриды» рисуется в блеске своей физической красоты, обширного образования, светлого, полного широких замыслов ума и глубокого нравственного влияния на Екатерину. Вместе с тем Ровинский в сжатом, но содержательном очерке указывает на резкие противоположности в его странном, то привлекательном, то неприятном характере, и на неряшливость, беспорядочность и крайнюю лень его в частной жизни, делавшие из него «настоящего азиата в европейском костюме». Исторические гравюры, в которых фигурирует Потемкин, и между ними превосходная большая гравюра Скородумова и Иванова, изображающая его смерть в бессарабских степях, а также произведения народного наивного резца, посвященные «славному объедале и веселому подпивале», служат доказательством того громадного во всех отношениях впечатления, которое производил на современников этот замечательный, до сих пор не разъясненный во всей своей полноте, русский исторический деятель.
С особым тщанием собраны и описаны у Ровинского портреты деятелей екатерининского времени вообще, но с самою большою подробностью объясняет Ровинский портреты одного из своих любимых героев – Суворова. Из заметок перед ними и под некоторыми из них составляется целый яркий очерк удивительной и характерной жизни замечательного и своеобразного человека, всем обязанного самому себе, скромного в успехе и трогательного в опале, связанного глубокою духовною связью с народом, – то чудака, то героя, сказавшего про себя придворному живописцу курфюрста саксонского Шмидту: «Вы собираетесь писать мое лицо; оно открыто вам, но мысли мои для вас тайна; скажу вам, что я проливал кровь потоками, и прихожу в ужас от этого; но я люблю моего ближнего и никого не сделал несчастным, я не подписал ни одного смертного приговора, не задавил ни одной козявки; я был мал и был велик, – в счастии и несчастии уповал на Бога и оставался непоколебимым; теперь призовите на помощь ваше искусство и начинайте!..» Поклонник Екатерины II за ее уменье служить кровным русским интересам, Ровинский не мог не сочувствовать горячо и одному из гениальных в военном деле исполнителей ее планов; его влекли, кроме того, к Суворову те коренные русские черты в личности и образе жизни, в которых много сходного с такими же в жизни Великого Петра, но которыми Ровинский мог любоваться без щемящей его доброе сердце боли. Но и тут, верный себе, автор не скрывает недостатков и несимпатичных сторон в своем любимце, – хотя дает им примирительное освещение. «Суворова обвиняют, – пишет он, – в презрении к равным и к высшим, в оскорбительном нахальстве, в безмерном честолюбии. Сам Суворов сознавался, что скромность не входила в число его добродетелей, но он хорошо понимал, что со скромностью может попасть лишь в одни угодники, а ему нужно было попасть в фельдмаршалы, чтобы разбивать неприятеля и вести русское войско к победам. Он чувствовал в себе мощь и силу и надеялся пробиться на торную тропу. Он все употребил в дело при этом: лесть, нахальство, чудачество, шутовство, но не сделал ничего вредного или подлого; достигнув цели, он весь отдался своему делу, бегал от двора, и, конечно, от него нельзя было требовать никакого уважения к тогдашним придворным, получавшим громадное содержание за красивую наружность и уменье вести пустопорожние разговоры». Эти господа платили Суворову соответственною монетою. Недаром же он говорил о себе: «У меня семь ран: две из них получены на войне, а пять, самых мучительных, – при дворе». Не одни его портреты вошли в описание Ровинского, – сюда же отнесены исторические гравированные картинки, касающиеся Суворова, и карикатуры на него. Всего описано 207 изображений, относящихся к Суворову, – и этот «Рембрандт тактики», по выражению лорда Кларендона, проходит благодаря им пред глазами читателя, как живой.
«Словарь русских гравированных портретов» дает многие черты и для портрета самого Ровинского и с этой даже стороны стоил бы внимательного и подробного специального разбора. Здесь же достаточно указать на самое разностороннее его образование, выражающееся в обилии разнообразнейших сведений, приводимых по поводу того или другого портрета, иногда чрезвычайно редкого, и сведений не сухих, в виде цифр или хронологических ссылок, а почерпнутых прямо из жизни и освещающих разные ее моменты и закоулки. Таковы, например, сведения к описанию портретов протоиерея Самборского, духовника великого князя Павла Петровича и великой княгини Марии Феодоровны и законоучителя их детей, путешественника по славянским землям и агронома, посланного Екатериною II в Англию в числе учеников киевской духовной академии для изучения агрикультуры и усовершенствования ее, по посвящении своем в духовный сан, между крестьянами. На редкой гравюре, сделанной во вкусе умной старины, Самборский представлен, согласно с действительностью, пашущим на волах, причем его ордена и наперсный крест повешены на ветви раскидистого дерева. Таков же громадный богословский тезис Кулябки, отпечатанный на атласе; такова обширная гравюра на дереве, на четырех листах, хранившаяся в висбаденском музее, изображающая посольство князя Захара Ивановича Сугорского, посланного Грозным к императору Максимилиану в Регенсбург в 1576 году, причем выгравированы не только костюмы посла и его многочисленной свиты, порядок шествия и подарки, посланные царем римскому императору, но и богослужение «московитов». По поводу последнего пражский издатель Петтерле, рассказав виденные художником обряды пред главным образом «возлюбленного Господа нашего Иисуса Христа», в молитве, заканчивающей текст гравюры, просит Спасителя «обратить эти народы к познанию Его имени и Святого Его слова», прибавляя, что искренне желает этого московитам, очевидно, не считая их все-таки за христиан.